Теперь, кажется, даже и записные материалисты верят, будто высказанные мысли не пропадают навсегда, истаяв в воздухе, а незримо витают в нашем мире или возле него, при нужде даваясь в добрые руки. Если это в самом деле так, то можно вывести, что тем более не пропадают для нас молитвы: войдя в особенно посещаемые, облюбованные прихожанами старые храмы, всякий почувствует, как за годы истовых молений настоялось там нечто особенное, словно воздух зарядился людскими ожиданиями, болью, любовью – тем, с чем идут к Богу. О таких церквах говорят: намоленные. Примерно то же можно было бы, вовсе не кощунствуя, сказать и о домах, в которых много думают, пишут и спорят, и даже о публичных читальных залах, где новый гость, прислушавшись, непременно ощутит некую замечательную ауру. Атмосфера иных библиотек кажется насыщенной найденными в чужих сочинениях, а то и новорождёнными суждениями, отчего усугубляется привлекательность всего, что только можно извлечь из выбранных книг. Там читателю странно не мешает чужое соседство: хотя чтение – дело интимное, и незнакомый человек, расположившийся на расстоянии вытянутой руки, мог бы досаждать шелестом бумаги, шуршанием пера, сдержанными покашливанием или смешками, а то и просто своим видом, всё же довольно часто оказывается, что рядом с ним читается едва ли не легче, нежели поодаль, за пустым столом, как если бы то, что видит на своих страницах он, касалось на лету, словно ветерком, и вашего ума. Существуют, конечно, и совсем другие библиотеки, такие, в которых редких откровений не ищут – и не находят; там школьники и студенты готовят, не вкладывая душу, задания либо читают чепуху и флиртуют, и воздух в них бесплоден.
Похоже, что именно в одно из таких, второго рода, заведений и попал в поисках ненужных, он считал, сведений, наш знакомый, Ника Павельев.
Никой звали его в детстве, дома, а теперь, из уважения к ранним сединам, стоило бы перейти не только к полному имени, Никите, но и к Никите Евгеньевичу; вышло же так, что в новом, чересчур тесном кругу кто – то разузнал про Нику да так и пошло, благо произносилось легче лёгкого, а отчеств здесь, в Германии, всё равно не употребляли. Фамилия его была довольно редкой, он, во всяком случае, не встречал однофамильцев, о чём говорил с некоторою гордостью: «Видите ли, – объяснял он, – это свежая фамилия. Древние предки звались, несомненно, Савельевыми, которых на Руси пруд пруди, но как лишь один из Савлов стал Павлом, так и только один из моих родичей додумался превратиться в своё время в Павельева». Эта придуманная исключительность, впрочем, не сыграла в его судьбе заметной роли – не помогла и не помешала, даже при эмиграции, для которой ему пришлось изобретать собственный, не самый законный способ: уезжай он годами позже, когда из Союза в немецкие земли потекла, уже открыто, еврейская волна, – кто знает, не пришлось ли бы ему приобретать фальшивые документы и прозываться как – то иначе для сокрытия славянских корней; тогда и уехать, и жить в чужой стране стало бы проще. Всё ж он устроился и без этого, после долгих хлопот получив вид на жительство и незначительные права вкупе с определёнными обязанностями, благодаря чему однажды и очутился в предназначенном для армейских офицеров пустом читальном зале, вслух размышляя о том, что если сегодня мало кого удивляет библиотека без читателей, то скоро не менее привычной станет библиотека без книг, вслух – потому что помешать этим мог бы разве что библиотекарю, который прятался где – то за каталожными ящиками, красный от смущения.
Сидя лицом к стеклянной стене, Павельев разглядывал супротивное здание, широкие окна которого были снаружи сплошь и навечно забраны, как жалюзи, нечастыми рейками, своим горизонтальным расположением опошлявшими идею решётки. Ничего иного – ни пейзажа, ни уличных сценок – не мог захватить глаз не только случайного посетителя за столом, но и хозяина помещения, и невольно возникал вопрос: если даже тому, здешнему служащему, ничего не показывают в окошке, то зачем ему вообще зрение? Все знают, что самый знаменитый на свете библиотекарь был слепым, – и принимают это без удивления, почти как должное, кстати, наверно, вспоминая о легендарной глухоте одного из композиторов; продолжая этот ряд, подумал Ника, неплохо было бы поискать (или вывести породу) немых эстрадных певцов. Последние, правда, не досаждали ему, так что, не задержавшись мыслью на них, бессловесных, он задумался над тем, какого же органа или члена нужно было бы лишиться поэту или хотя бы философу, чтобы достичь славы. Напрашивался ответ: головы – неверный, оттого что безголовые встречаются всем в изобилии, они известны, но не достигли бессмертия; их имена остались в наградных списках, в домовых книгах, в платёжных ведомостях – но не в памяти поколений.
Впрочем, даже будь здешний книгохранитель зрячим, это ничего не изменило бы: Павельев уже понял, что нужное сочинение придётся искать в другом месте.
Погода выдалась скверная, ливень с ветром, и Ника с удовольствием переждал бы ненастье в тёплом читальном зале, но там, как ни смешно это звучит, нечем было заняться, нечего почитать: среди тысяч слишком уж специальных, головоломных для него книг он не нашёл бы доступной; другие же дела не приходили на ум. Безлюдье помещения удручало, и он грустью вспомнил излюбленную библиотеку своих молодых лет, московскую «историчку», где, наскучив сидеть за столом и выйдя в курилку, стоило только бросить в воздух якобы случайное слово, чтобы завязалась дискуссия. «Ах, да, ещё – записочки», – вспомнилось ему следом: наука была наукой и работа – работой, но он почти всякий раз находил, кому из прекрасных незнакомок переслать по цепочке читателей, через весь зал, записку с приглашением к беседе. На его взгляд, в наше время милых девушек в мире только прибавилось, но ещё больше прибавилось прожитых им лет, и он уже не позволял себе подобных развлечений. «Не написать ли – себе?» – подумал Ника, нисколько не шутя, но отвергнув выдумку через минуту потому лишь, что не понимал, как можно послать письмо самому себе, передавая из одних рук в другие, вокруг зала – когда в том пусто.
Раз уж пересидеть непогоду не удавалось, он с обречённым видом поспешил под ветром и дождём в редакцию русской газеты, по поручению которой только что рылся в каталогах; это, собственно, было не рабочее задание, а всего лишь дружеская просьба главного редактора: тот и не мог бы ничего приказать Павельеву, который не числился в сотрудниках, а лишь изредка наведывался в офис на предмет случайных заработков, как правило – ничтожных. За нынешние поиски не причиталось вовсе ничего, но он легкомысленно уповал на светлое будущее, в котором даже и они могли бы зачесться в денежном выражении. То же, что обычно засчитывалось и теперь – или чему следовало бы засчитаться, – было делом на чужой взгляд нелепым, а то и нечестным; между тем Павельев выполнял что велели, и отвечать было не ему.
Редакция, по бедности, не держала собственных корреспондентов, добывая новости окольным лёгким путём: переписывая чужие. Относительно серьёзные сообщения скачивались, как водится, из интернета, бульварную же часть здесь черпали из вчерашних российских газет, целые стопки которых время от времени незнамо откуда появлялись на столах; тогда объявлялся настоящий аврал, и спешно вызванным верным, вроде Павельева, людям приходилось прочитывать эти залежи, отыскивая там хотя бы что – нибудь для перепечатки в своей газете, и затем переиначивать – впрочем, с азартом – интересные заметки так, чтоб уже никто не мог угадать, где они найдены.
В этот день ничего подобного не предвиделось, и Павельев пришёл зря. Рассказать о неудаче в библиотеке он мог бы и по телефону – наперёд зная, что редактор не раздражится и не вздохнёт, а только, по своему обыкновению, изречёт: «Отсутствие информации – тоже информация», и что трудно будет удержаться, чтобы не посоветовать ему быть последовательным, хотя бы иногда выпуская газету вовсе без текста. Редактор и в самом деле не вздохнул, не раздражился и изрёк, а затем жестом отпустил Павельева на волю.
Очередной номер сдали накануне, и в общей комнате редакции он нашёл только двоих – некрасивую девушку Риту, редко вылезавшую из – за своего компьютера (не вылезшую и сейчас), и Алину Георгиевну, даму средних лет, поставлявшую для газеты рекламу, за счёт чего и жило всё дело. Ему нравилось смотреть на эту женщину – без влюблённости, просто после обутых в кроссовки патлатых девиц, от кого Ника отворачивался в метро, она, всегда нарядная, с искусным макияжем, в элегантных туфельках, казалась существом из другого мира; в какой – то мере так и было.
– Вы, Никита Евгеньевич, конечно, не откажетесь, – не ставя вопросительного знака, сказала она.
– Не было случая, чтобы… – согласился он с предложением кофе. – Спасибо, в такую сырость без жидкости не обойтись.
– Ну, знаете, коньяка мы не держим. Как, известно, и термоса тоже, не то я, послушав вас, сунула бы его в сумочку да, с горяченьким, и улизнула под хладные струи. Давно пора уходить, а я всё не решаюсь. Сижу, от нечего делать читаю брачные объявления. Кажется, выучила все наизусть. Как нарочно, ничего сногсшибательного. Ну что это – «обаятельный инженер с русскими корнями, без вредных привычек, но с интеллектом…»?
– Зато: «Яркая брюнетка с восточной системой ценностей», – подхватил Ника, заглядывая через её плечо в газету.
– Ну, это почти талантливо: пять слов – и точный портрет.
– А это? «Чарующая голубоглазая красавица, – не унимался он, полностью завладев листком, когда Алина Георгиевна отошла к кофеварке, – умница с нежным, но сильным в жизни характером». Послушайте, а не сочиняет ли всю эту страницу, оптом, кто – нибудь один из наших коллег? Я бы, например, взялся, по сотенке штука. Во всяком случае, не исключено, что многие из этих соискателей попросту нас разыгрывают: нельзя же, будучи в полном здравии, всерьёз рассылать такие перлы. Некоторые, правда, в столь же отменном здравии читают их без тени улыбки.
– Вот и я прочла, – поддела Алина Георгиевна и, поняв, что Павельев ничего на это не скажет, продолжила: – Ну, шутки шутками, а только мне в рубрике, где потерянные и брошенные ищут друг друга, вдруг попалось знакомое имя. Случайно, буквально краем глаза зацепила: однокурсница ищет Оскара Фефилова.
Павельев насторожился: этот человек встречался и ему.
– Собственно, я его не знала, – уточнила она, – но кто – то где – то постоянно упоминал о нём, фамилия всегда была на слуху. Настолько, что я почти стеснялась своего с этим господином незнакомства – как если бы нарочно не обращала внимания, пока не… Словом, тут началась настоящая история. Всё сошлось одно к одному: эта внезапная непогода… От нечего делать я позвонила знакомым, чтобы наконец выяснить, что же это за популярная личность, а заодно потом и сообщить то, что узнала, его подруге. Ну и выяснила…
Она замялась, и Павельев, воспользовавшись паузой, поспешил сказать своё:
– Зато с моим Фефиловым я долго распутывал общие недоразумения с местными бюрократами. Близкого знакомства всё же не получилось, из – за разницы в возрасте: он старше меня лет на двадцать пять. И потом, он скоро переехал в другой конец города, поселился где – то возле зоопарка.
– Верно, у зоопарка. Мы с вами говорим об одном человеке. Удивительно, что и его сокурсница – здешняя. Они вполне могли встретиться на улице.
– Напишите же, позвоните, обрадуйте вашу студентку.
Обрадовать, однако, было невозможно: Алина Георгиевна, не теряя зря времени, до прихода Павельева уже позвонила одной из своих подруг, знавшей, кажется, обо всех всё, и услышала от той, что искомый человек умер с месяц тому назад.
– Ничего не скажешь, крутой поворот. И неприятная миссия, – пробормотал Павельев, имея в виду предстоящий теперь звонок. – Быть может, и не стоит вмешиваться? Не родственники же затеяли поиск. И ещё может быть, что туда сию минуту названивают с этою же вестью другие.
– Стало быть, вы поняли, что придётся взять это на себя? Нет, нет, не настолько уж я бесцеремонна, просто может выйти, что телефоном тут не обойдёшься, а нужно повидаться. Я же в ближайшие пару дней занята по горло.
Миссия была не только неприятной: Ника и прежде терялся, когда случалось выражать кому – нибудь соболезнование, оттого что произносить стандартные, чужие слова бывало неловко, а свои, когда бы и оказались уместными, не приходили в голову, сейчас же ему предстояло прежде тех слов известить о кончине – начав издалека, подготавливая, при том, что никакого далека не могло найтись для впервые встреченного человека. Затем его наверняка стали бы расспрашивать об умершем, о котором он ничего не мог сказать, тем более, что ко времени их знакомства давно прошла пора, когда в городе жило так мало русских, что хотелось откровенничать с любым из них.
Чтобы скорее покончить с неожиданным делом, Павельев набрал номер тут же, в редакции, но услышал одни долгие гудки. Дозвонился он лишь во второй половине дня, из дома, недовольный тем, что рядом нет Алины Георгиевны, наверняка больше него знавшей о покойном.
– Говорит Никита Павельев. Я прочёл объявление: «Инна Вебер (девичья фамилия Тимолаева) ищет…»
Она не дала договорить:
– Вы знаете Фефилова!
– Вынужден вас огорчить…
Вебер перебила и тут, торопливо (наверно, жалея его деньги) справившись:
– Из какого города вы звоните?
– Судя по номеру телефона, мы с вами почти соседи. Я живу на Паркштрассе.
– И в самом деле, рядом. Было бы лучше, если б вы зашли.
Было бы лучше разговаривать, не видя друг друга, но она уже диктовала адрес. Павельев с трудом втолковал ей, что занят вечерами.
Приостановившись на пороге, Павельев оглядел кафе, оценивая публику. Преобладали, кажется, немцы, и лишь у самого входа сидела несомненно русская пара (он где – то уже встречался с ними). В комнатке за стойкой Марина, хозяйка, как всегда, предложила ему вина – зная наверняка, что он не выпьет перед работой; Ника отказался, и оба улыбнулись, потому что и предложение, и отказ были частями приятного ритуала.
– Что – нибудь особенное? – спросил он о посетителях, и Марина пожала плечами; это был если не тоже ритуальный, то привычный вопрос: каждый вечер сюда приходили, конечно, не одни и те же, но всё – таки, на её взгляд, одинаковые, одного неширокого круга люди – доведись, однако, угадывать, какой музыки они ждут в этот вечер, она всякий раз ошибалась бы. Зато сам пианист всегда точно знал, что нужно играть – сонаты или блюзы; во всяком случае, Марина ещё не видела недовольных его выбором.
– Все брюки в кошачьей шерсти, – проворчал он, пытаясь отряхнуть одежду.
– Никто не заметит.
Никто не заметил даже, как Ника вышел к инструменту. Примериваясь к обстановке, он сначала небрежно проиграл одну за другой несколько тем, не доводя ни одну до конца, а плавно сливая со следующей. Старые джазовые вещи никого, по – видимому, не задели, вальс Шопена – тоже, и тогда он уже всерьёз приступил к Баху – для немцев. Зал на какое – то время притих, но Нику это не тронуло, он играл для себя, негромко, чтобы никому не мешать, и если ему ещё нужно было, чтобы музыка нравилась и другим, то лишь для того, чтобы эти другие не мешали – ему. Сегодня слушали хорошо, но сам он был недоволен своей игрою, оттого что мысли всё вертелись вокруг давешнего визита.
После встречи с давшей объявление женщиной у него остался неприятный осадок, словно он сделал или сказал что – то не так, и теперь надо выходить из неудобного положения. Забежав с недолгим поручением к незнакомому человеку, но не сумев тотчас откланяться, он теперь досадовал на свою слабость. Вдобавок – смешная вещь – он ухитрился извозиться в шерсти. В действительности ему вовсе не нужно было туда ходить, а только промямлить по телефону, изображая скорбь и сочувствие, что того, кого разыскивает собеседница, больше нет на свете, и повесить трубку, чтобы никогда больше не созваниваться, тем более – не встречаться, но он попросту не сумел вставить слово, чтобы настроить беседу на траурный лад, как и никогда не умел перехватывать инициативу в диалогах с бойкими либо решительными дамами. Впрочем, тут ему следовало бы выразиться точнее: какая уж там бойкость, если эта Инна Вебер говорила как бы через силу, словно продавливая слова через частую сетку – но, наверно, именно поэтому и неловко было, и не удалось воспротивиться напору её речи; не удалось – в телефонном разговоре, но потом, в живом общении, когда они сидели рядом и были свободны в жестах, она заговорила легче. Павельев, с первого взгляда нашедший в ней агрессивные черты – она была крупной черноглазой и не по возрасту черноволосой женщиной с большими руками – и на минуту почувствовавший себя маленьким и хлипким, наконец расслабился.
Он не хотел проходить, порываясь избавиться от принесённого известия за полминуты, в дверях, но хозяйка резонно возразила, что тогда и вовсе не стоило б являться, изложив что нужно по телефону; озадаченный, он постеснялся напомнить, что она же сама и не дала этого сделать. Вебер хотела подробных историй – и знала, каких, – но ему было ясно, что подробности после сообщения потребуются – другие.
– Не стойте же в передней, – с нетерпением повторила она, и Павельев вопросительно глянул на свои башмаки, не зная, придётся ли обуваться в здешние шлёпанцы; она отрезала: – Ни в коем случае. Не затем люди подбирают туфли к платью, чтобы в гостях бросать их под вешалкой.
«И чтобы кот напрудил в них», – продолжил он про себя, осторожно отодвинув ногой (как бы не показалось, что – отшвырнув) тёршуюся о брюки кошку.
– Итак, вы… – начала Вебер, падая в кресло и указав гостю на другое.
На сей раз перебил уже он:
– Не то, что вы думаете. Вы не слушали, а я всё порывался сказать, что ваши поиски… Что поиски не нужны больше. Придётся вас огорчить…
– Что – нибудь случилось?
– Случилось. Вы искали господина Фефилова – но больше невозможно искать. По крайней мере, того Фефилова, которого я знал, теперь нет. Господин Фефилов умер.
– Оскар? – захотела уточнить она, и Павельев повторил имя и фамилию, сошедшиеся в столь редком сочетании, что тут не могло выйти ошибки.
Внимательно следя за лицом женщины, он нашёл его в первый момент растерянным, потом жалким и наконец хмурым; он не сказал бы, что дурная весть её потрясла.
– Вот и наш возраст пошёл, – проговорила она. – А мы – то считаем себя ещё молодыми. Вам этого не понять. Бедный Ося, у него многое не ладилось, везло в любви, а не в делах. Это – в характере, в судьбе. Вы, конечно, знаете, когда похороны?
– Господь с вами. Давно прошли. С месяц тому.
– Ах, да, вы же позвонили только из – за объявления. Глупое совпадение, – вздохнув, она без перехода спросила, кивая на его сюртук: – Вы всегда так одеваетесь?
– По вечерам, на работу. Мне ещё предстоит…
– Как всё нелепо! Как всегда у Оси. Но хотя бы полчаса у вас есть? Надо же помянуть.
Что ж, примерно таким временем он располагал, и, обрадовавшись его вялому согласию, Вебер мигом поставила на стол бутылку русской водки и стопки. «Довольно крутой репертуар для одинокой женщины, – машинально отметил он про себя и тотчас поправился: – Почему ж одинокой? Она – Вебер, это не девичья фамилия».
Взявшись разливать, себе он налил на донышко.
– Боюсь, я не много расскажу о вашем знакомом, – сказал Павельев, когда они выпили. – Так совпало, что мы вместе ходили по здешним конторам – и только. Познакомились, сидя в очереди, и потом несколько раз встречались, всё по тем же делам, да так и не подружились. До откровений не дошло. Так, обычные вопросы: кто, что, откуда. Чаще, насидевшись в коридоре, мы принимались сравнивать немецкую бюрократию с русской – какая бюрократичнее, – и костили обе, а коснуться личного не успевали, это каждый оставлял при себе. Честно говоря, я не любитель чужих биографий. Вот, вам я чужой, и…
– Свои – то разбежались. Это известное правило, закон природы, – задумчиво проговорила она, давным – давно заметившая, как неизбежно всякий дом при печальном в нём событии наполняется посторонними, и как скоро эти неизвестно откуда взявшиеся люди одни только и остаются на месте происшествия, а само событие стирается из памяти, которая в наше время коротка.
– Разумное правило, – заметил он. – Сохранение материи.
– В том и дело, что ничего не сохранишь. Всё нелепо. Ведь Ося бежал сюда, чтобы выжить. Не в том смысле выжить, как это понимают многие из нас – чтобы не голодать, не ходить босым, иметь, на что купить лекарства, – а в самом физиологическом: ему всё мерещилось, что откуда – то несёт могильным холодом. Это была довольно стойкая идея.
– А сюда приехал – и здесь прошло? Этот холод?
– Вы забыли, что я его потеряла. Да ведь наверняка прошло, это же страх был, он умереть боялся, иначе бы не уехал. То и нелепо, что он здесь умер. Что он умер – здесь.
– Такое впечатление, что люди, уезжая из Союза, думают, будто здесь нет смерти. Отчего это никто из эмигрантов не задумывается над тем, что как бы и куда ни бежать от напастей, а итог выйдет тот же самый? Что это – единственный выход?
– Но вот нету же тех напастей. И с ума сходить не надо. Посмотрите, как здесь живут люди: никто не ждёт завтрашних потрясений.
– Хватает – сегодняшних? – предположил Павельев и, увидев, как нахмурилась Вебер, отступил: – Впрочем, верно, конечно: какие уж тут страсти? Люд влачит сытое существование – и доволен, никому не приходит в голову куда – то и незнамо ради чего бежать, за что – то биться, губить самого себя, своими руками…
– Он что – сам? Покончил с собой?
– Разве? – растерялся Павельев, пожалев, что ему не сопутствует Алина Георгиевна. – Я совсем не знаю обстоятельств.
Он не только не знал обстоятельств, но и вообще сомневался в достоверности своего известия; прежде чем бросаться к телефону, ему следовало бы всё проверить, уточнить, не очень полагаясь на слова Алины Георгиевны, – та, в конце концов, всего лишь пересказала чужое. Да и мало ли совпадений встречается в жизни? Могло случиться даже так, что в Германии, где число выходцев из Союза отнюдь не бесконечно, вдруг нашёлся бы и ещё один Оскар Фефилов, и что один из тёзок, а именно – обитавший близ Алины Георгиевны, скончался, а другой, подлинный, сокурсник Инны Вебер, спокойно поживает себе в полном здравии где – нибудь в Гамбурге или в Нюрнберге. Как бы там ни было, а Павельеву хорошо было бы навести справки, потянув время на случай, если Инне вдруг позвонит ещё кто – нибудь из бывшей студенческой компании.
Павельев попытался представить себе этих «студентов» в молодости. С Вебер это вышло легко: он отчётливо видел темноглазую крепкую девочку с чёрной косой до пояса – одну в амфитеатре университетской аудитории. Зато молодой Фефилов не хотел рисоваться в воображении, словно мог выглядеть только таким, каким знал его Ника – изношенным человеком с угловатым неподвижным лицом, с мёртвым голосом, в модной молодёжной одежде, в которой выглядел клоуном; в этом случае всё совпадало: рыжий Оскар на пустой арене – и молодая Инна, оказавшаяся единственным зрителем в цирке.
Более реалистической картинки вообразить не удалось: по крайней мере, эти двое никак не годились в любовники друг другу.
– Обстоятельства, – наконец повторил он. – О них куда больше знает моя коллега. Я непременно сведу вас.
– Коллега по?..
– К моей профессии это не имеет отношения. Речь всего лишь о социальных работах за полтора евро в час. На этих началах я служу мальчиком в редакции газеты: бегаю на угол за водкой для мастера, чищу сапоги да отношу любовные записки в ближайший бутик.
– Вы говорили, что работаете по вечерам.
– Тапёром в русском кафе, – ответил он и, заметив пробежавшую по лицу Вебер тень, рассмеялся: – Нет ничего зазорного. По сути, мне просто – напросто позволяют побренчать на рояле в своё удовольствие.
Тапёр получил своё удовольствие и сегодня: найдя нужное слушателям и для начала сыграв одну и ту же вещь несколько раз кряду (никто не замечал повторений), он увлёкся и сам – не настолько, всё же, чтобы забыть впечатления дня, столь не устоявшиеся, что ему не удавалось думать лишь о каком – нибудь одном их них; самые разные его мысли, двигаясь параллельно сплетающимся темам фуги, не мешали одна другой. Он пытался понять, отчего это Инне Вебер лишь по прошествии нескольких лет одинокой жизни в чужой стране вдруг вздумалось искать персонажа из своей юности, отставшего от неё в бегстве из дому; одновременно он думал и о том, что придётся показывать ей могилу Фефилова, поехать на кладбище, на какое – узнает Алина Георгиевна, и тогда, быть может, они отправятся все вместе, втроём, и о том, что его самого совсем не тянет к людям из прежней, советской жизни, тем более, что родственников у него не осталось, а друзья, две самые близкие ему семьи, давно обосновались в Америке, и о том, что надо бы принять приглашение мужа Марины и съездить с ними на машине к морю.
Марина обошла посетителей с тарелочкой, собирая гонорар пианисту. Он заметил, что сегодня раскошеливаются легко.
Едва выйдя на улицу после занятий музыкой с десятилетней не подающей надежд девочкой, Ника сразу вспомнил о Вебер. Свести её с Алиной Георгиевной, как он пообещал, возможно было не раньше, чем через день, и ему было неловко надолго оставлять женщину одну после получения дурной вести – хотя и не произведшей, как показалось, особенного впечатления. Как бы там ни было, он, позвонив из автомата, сказал, что приедет.
Вагон метро был наполовину пуст, и всё же Павельев сел не на свободный диванчик, а между двумя другими пассажирами, рядом с по – вечернему яркой девушкой, угадав в ней землячку; по другую руку мужчина в нелепой в эту пору вязаной шапочке занимался кроссвордом. Они долго ехали молча, пока сосед, затруднившись отгадыванием, не спросил, поверх Ники, девушку по – русски:
– Творец человека, четыре буквы?
– Отец? Мать?
– Нет, первая – «т».
Девушка пожала плечами, Ника принялся усиленно думать, но мужчину, где – то разжившегося ещё одной буквой, скоро осенило:
– Труд!
«Что я туда рвусь? – подумал Ника. – Как на любовное свидание. Как ждёт любовник молодой, но тётенька старше меня лет на двадцать, самое малое. Будто больше не с кем поговорить. Мне, тем не менее, по дороге».
В действительности же он ехал, помня о вчерашнем недобром осадке, и всё твердил себе, что не успокоится, пока не проверит, не появится ли тот снова, как если бы во всём были виноваты либо место, либо человек, но твердил – неправду, где – то в глубине души тая желание отвезти этот осадок туда, откуда взял.
Квартиру Вебер было не узнать: повсюду – на спинках стульев, на кухонном столе, на полу – валялись какие – то тряпки, сапоги, коробки, шкап стоял настежь, и гость, испорченный кинематографом, заподозрил, грешным делом, недавний обыск. Вебер поторопилась извиниться: мол, забегала дочь, что – то искала, и потом не успеть было прибраться.
– Так вы не одна здесь? – едва ли не с разочарованием воскликнул Ника, про себя посмеявшись над тем, что жалел её, одинокую; пойди так дальше, поблизости вполне мог бы найтись и муж. Прикинув, сколько лет может быть этой дочери, он нашёл, что та – совсем не девочка и что вежливый вопрос о внуках позвучал бы сейчас вполне уместно. Но Вебер и сама уже начала рассказывать, что семьи у неё нет, отец девочки остался в Москве, да и со вторым мужем пришлось расстаться.
– Пришлось? – рассеянно переспросил он.
– Никаких потрясений, просто постепенно остыли. Смешанные пары, знаете, не лучшее изобретение: в первое время оба подлаживаются друг к другу как могут, устраивают общий быт, а потом вдруг обнаруживается, что их представления о быте едва ли не противоположны. Одному в обед ежедневно – борщ, а другому, – бутерброд с майонезом. Тут не сговоришься. Муж к таким вещам относился спокойно, а я психовала, и вина за развод целиком лежит на мне. Поняла я это слишком поздно: спохватилась, а поезд ушёл. Вот обо что разбиваются у нас романы.
– Кстати, Оскар: почему – Оскар? Он немец?
Этого Вебер не знала, она, оказывается, вообще почти ничего не знала о Фефилове, даром, что училась вместе, даже и об отъезде не ведала, пока о том не рассказали общие знакомые. Предположение Ники о их близости потеряло всякую цену. Умер тот или нет – для Вебер это был итог чужой жизни, в её же собственной ничего не менялось, и Павельев, уже не зная, зачем приехал к ней сегодня, с досадой подумал, что его понятный порыв – помочь безутешной женщине – не стоит потерянного часа.
– Я рассчитывал отвлечься от своих трудностей, – пробормотал он, одновременно продолжая про себя удачно поданную ею мысль – припомнив, что у классиков такие порывы тоже вызывала несчастная женщина, да не безутешная, а проще: падшая.
– Так что же вы мечетесь? Сядьте, наконец, и я сварю вам кофе. Или чаю?
Он послушно присел на жёсткий стул возле окна, оставив кресло кошке. Едва хозяйка вышла из комнаты, зазвонил телефон.
– Снимите трубку, послушайте, – крикнула она из – за какой – то двери.
Звонили – женский голос – снова по объявлению.
– Поздно, к сожалению… – равнодушно проговорил он. – Искать Фефилова… Впрочем, ваш рассказ очень помог бы.
– Что значит – поздно? Если поздно, то и помогать нечему. И какой рассказ? Я ведь только от вас узнала, что Фефилов в Германии. Да и вообще вся информация наверняка стекается сейчас к вам. Мне – то она, по правде сказать, не нужна.
– Зачем же вы звоните?
– Что ж, пора представиться: я – Инна Тимолаева. В невинном прошлом, понятно.
– Забавно.
Павельев больше не жалел о своём бесцельном визите: более своевременного появления в этом доме трудно было представить. На кухне что – то застучало, и, решив, что та из Тимолаевых, что взялась варить кофе, возвращается, он заторопился, сказав, что, разобравшись что к чему, сам позвонит завтра. Тимолаева на другом конце провода продиктовала телефон; номер был мюнхенским, и Ника с облегчением подумал, что встретиться им было бы трудновато.
– Звонили по объявлению, – объяснил он вошедшей с чашками Вебер. – Вы уж извините, но я распорядился без вас. Эта женщина живёт в Мюнхене, ничего не знает об Оскаре и в общем будет не против, если мы поделимся своими сведениями. Пришлось пообещать созвониться с ней попозже, не сегодня.
– Мало вам своих забот.
– Похоже, тут появилось кое – что и для вас. Её фамилия Тимолаева.
– Ну и ну, – проговорила она, опускаясь на стул, и рассмеялась: – Эффектно я влипла.
Павельев молчал, ожидая объяснений.
Объяснения вышли бесхитростными. Фефилов был единственным известным ей по советской жизни человеком, обосновавшимся в Германии, – известным, но не знакомым: они действительно кончили одно и то же заведение, только он – на три года раньше, так что вряд ли мог её знать. Инна (теперь уже можно открыть, что – Абель-ницкая, а вовсе не Тимолаева), выйдя замуж за немца, уехала из Союза и в новой стране долго не встречала соотечественников кроме как в консульстве; лишь спустя год или полтора она стала понемногу обзаводиться русскими знакомствами. Тот эмигрантский круг, в который она тогда попала, пришёлся не по душе, других же, если они и существовали, надо было ещё поискать, только неизвестно как, и тут кстати пришлось известие о переезде куда – то в Германию Фефилова. Найти его или его друзей казалось ей простым делом, но теперь, когда цель определилась, Вебер позволила себе расслабиться, отчего и прособиралась очень долго, прежде чем сделать хотя бы какой – то шаг. Начала она с простейшего, с газеты, придумав верный способ заставить коллегу откликнуться: назвалась наверняка ему знакомым именем.
– Вы рисковали, – заметил Павельев. – Представьте, а вдруг эти студенты, он и она, в своё время поженились и живут здесь вместе? Они бы хорошо повеселились, читая ваш призыв. При скверном характере могли б и полицию наслать.
– Не в наших это правилах.
Он не стал бы утверждать это так смело, но не захотел спорить.
– И то верно. Только что ж, они так и оставили бы, при скверном – то нраве? Но хорошо, это всё мои фантазии, а пьеса разыгрывается – ваша. Вы однокурсницу Оскара вспомнили, к тому же свою тёзку – удачный ход. Ну а то, почему он бежал из Союза, его холодные страхи – это вы тоже выдумали? Живописная, надо сказать, деталь.
– Как вы вдруг загорелись разоблачать! Подумайте же, откуда я вообще знаю, что он уехал? Это всё – из одного и того же рассказа, из одного источника. Знаете, сарафанное радио. Я и по сей день переписываюсь с институтскими подружками.
– Вы – то, вы сами – чего боялись? – не отступался он, словно не понимая очевидных русским вещей.
Ответ был прост: того же, что и все, – но Павельев, как раз такого и ожидавший, усомнился и в нём, и в переписке с московскими подругами, зная, как ненадёжно почтовое сообщение с Россией: письма оттуда шли, случалось, и по две, и по три недели, а в ту сторону часто и не доходили вовсе, распотрошённые в пути искателями ассигнаций.
– Вы сами и ответили, – нашлась Вебер. – Меня тоже могли распотрошить.
Между тем она уехала, не дождавшись поры больших и малых потрошителей с присущими той страхами, но не бежала, не скрывалась, не была выслана, а, законная жена германского подданного, пересекла границу без приключений. Сам по себе отъезд не был целью брака (что в России никого не удивило бы), заключённого не по расчёту, а по любви, и тем обречённого на распад, потому что расчёты можно делать на десятилетия вперёд, зато любовь, как известно, непостоянна, а её капризы непредсказуемы. Этот союз, в котором никто не хотел поступиться привычным образом жизни, с самого начала казался сомнительным. До развода всё – таки прошло несколько лет, и ещё несколько проскучав потом в одиночестве, Инна решила действовать – пока хотя бы ради самих действий, отчего её и не расстроило известие о кончине Фефилова, расспрашивать о котором, больше не существующем, она стала сейчас только из вежливости.
Из той же вежливости Павельев старался припомнить то, чего никогда не знал. Интересной для него самого была только сцена знакомства, как читателю известно – в казённом доме. Тогда он застал в коридоре на удивление мало народу – наголо бритого молодого человека в джинсах и пожилого рыжего мужчину в тройке и при галстуке. Оторвав талончик, Ника узнал номер своей очереди: двадцать второй; между тем табло над нужной дверью показывало, что вызвали только четырнадцатого. Вздохнув, он уселся рядом с рыжим, и тотчас, приглашая следующего, номер пятнадцать, брякнул звоночек.
Никто не пошевелился.
– Идите же, идите, – с сильным славянским акцентом поторопил рыжий мешкавшего молодого; тот, однако, резонно возразил, что его очередь лишь двадцатая.
– Нас – то всего трое, никого больше нет, идите.
– Но меня не вызывали.
Теперь к уговорам присоединился и Ника. Звоночек продолжал время от времени звякать, числа то на всякий случай повторялись, то всё – таки росли, но спровадить бритоголового удалось только когда в кабинет потребовали уже восемнадцатого.
– Ordnung[1], – переглянувшись с соседом, объяснил Ника.
– Ну, знаете, с таким порядком пороха не изобретёшь.
– Изобрели же?
– Да просто какая – то алхимия случайно рванула в ступочке.
– Славное, наверно, было время, – с некоторым удивлением проговорил Павельев. – Никто ничего не знал и не умел. Что ни выдумай, всё – твоё. Хоть велосипед изобретай.
И он живо представил себе воинов в латах, катящих, дребезжа, на горных велосипедах.
– Вы и сами, вижу, изобретатель.
– Ошибаетесь: учитель немецкого. Бывший. А ещё – мог быть, был уже музыкантом, да повредил руку. Играть играю, но карьере конец…
Он замолчал, недовольный собственной внезапной болтливостью.
– Здесь всякой карьере конец, – с неожиданной злостью почти выкрикнул рыжий. – Будь хоть семи пядей во лбу, ты всё равно – безликая эмигрантская единица.
Звякнул звоночек, и число высветилось неожиданно правильное: двадцать один.
Столик, за который Марина обычно сажала русских, пока пустовал. Особое его назначение объяснялось соседством с полкой старых эмигрантских журналов; это была хорошая приманка, Павельев замечал, что иные посетители перелистывают страницы с таким интересом, словно только ради этого и пришли в кафе. Мысли о том, что кого – то притягивает сюда его музыка, Ника не допускал – впрочем, и это не трогало бы его, довольного самою возможностью свободно музицировать; его собственный несерьёзный инструмент – электронную «Ямаху», за бесценок купленную на рынке, – не сравнить было со здешним фортепьяно с живым звуком. Сегодня он начал с того же, что и вчера, ненужно предупредив об этом хозяйку; ему вдруг понадобилось произнести вслух, что он свободен в выборе, – затем произнести, что, как он сию секунду подумал, к этому и свелась вся свобода, обретённая им после бегства из Союза. Он, правда, не сожалел… Просто какие – то обстоятельства прежней жизни давно смягчились в памяти, словно пришла пора простить многое; но, кажется, для того в зале и висела полочка с некогда запрещёнными в Союзе изданиями, чтобы лечить ностальгию усомнившихся.
Вот и сейчас кто – то, едва сев возле полки, заинтересовался её содержанием; Ника, улучив паузу, всмотрелся – и едва не присвистнул, узнав Инну Вебер в сопровождении русоволосой девушки. Чуть позже, сделав перерыв, он подошёл к ним, и Вебер представила:
– Наташа, моя дочь.
Ника поискал сходства, но это был другой тип: серые глаза, продолговатое лицо, нос с наметившейся горбинкой. «А говорили, чёрная масть всегда побеждает», – удивился он.
– Какие – нибудь новости? – спросил он у Вебер, заподозрив неслучайность её появления здесь.
– Да ведь нету новостей. Тема, наверно, исчерпана.
«Если было что черпать, – продолжил Павельев про себя – неожиданно сердито, оттого что она, видимо, сказала правду. – Вместо поисков мифического Оскара лучше дали бы вы, дорогая, сразу брачное объявление. Тогда не пришлось бы разгуливать вот этак, шерочка с машерочкой».
– Интересно, что никто больше не позвонил, – сказал он вслух. – Моя знакомая слышала о Фефилове от многих – многие и должны б отозваться.
– Так – то читают вашу газетку.
– Вы работаете в газете? – медленно приподняла брови Наташа.
– Отбываю социальную повинность. Шестьдесят часов в месяц – вы, наверно, знаете.
Она сразу же прикинула, что это будут всего – то двое с половиной суток, одним куском укладывающиеся в календарные пределы намного уютнее, чем вразнобой повторяющиеся часы. Павельев мимолётно возжелал такой замены – и отогнал мысль: когда б и вправду подвернулась фантастическая возможность отбыть месячную норму одним махом, без сна и отдыха, он вряд ли потом справился бы с освободившимся временем – при том, что обыкновенно испытывал в нём явную нужду.
– Интересная идея, – сказал он девушке. – Любопытно бы пожить по такому расписанию, но – не спать дома? Увы, я консервативный человек – нахально причисляю себя к таковым – и собираюсь так до старости и проводить в постели все тридцать ночей в месяц.
– К старости это пройдёт.
– Ната! – одёрнула её мать. – Бессонница – болезнь мучительная.
– Опасен также лунатизм, – подыграл ей Павельев.
– Стало быть, консерватор… И этим всё сказано? – продолжала Наташа. – Всего – то – одним словом?
Иной раз многих слов и не требовалось, он знал это и, чтобы далеко не ходить, готов был сослаться на близкий пример, на их же едва начавшуюся беседу, из единственной реплики которой получалось, будто Фефилова знали те лишь, что не читают газетных объявлений, а то и самих газет. Одно это уже кое – что говорило о круге его знакомств, а значит, и о нём самом – кое – что, но далеко не всё, это следовало признать. Ника подозревал, что стоит копнуть – и непременно откроется что – то несимпатичное: он не был расположен к этому человеку. Выводов он пока не делал даже для себя, потому что не только не съел с тем, как требует поговорка, пуда соли, но и бутылки не распил, что было уже противу всяких обычаев.
Вторая встреча с Фефиловым случилась довольно скоро, чего и следовало ожидать, потому что дела их в германской конторе были одинаковыми или хотя бы похожими, и вёл их один и тот же чиновник. Автобус к нужному учреждению ходил всего четыре раза в час, и если им назначили явиться одному вслед за другим, то и неудивительно было, что встретились они ещё в дороге. Фефилов, торопившийся попутно зайти ещё и в другой какой – то кабинет, попросил, обрадовавшись оказии, оторвать номерок на его долю: хотя время назначалось заранее, живой очереди это не исключало. На сей раз собралось столько народу, что вместо сидения в душном коридоре вполне можно было отлучиться на часок по каким – нибудь посторонним делам или хотя бы просто погулять. Фефилов, однако, первым делом предложил перекинуться в картишки – и уже достал колоду. Ника посмотрел на него с жалостью, как обыкновенно смотрел на увечных и немощных.
– Нас выведут с позором, – нашёл он верный довод. – Да я и не играю вовсе.
Своим ответом он, видимо, сбил с толку Фефилова; иначе не объяснить было, отчего тот выдержал изрядную паузу, прежде чем заметить невнятной скороговоркою:
– Все играют.
Ника, озадаченный новой дикцией, внимательно вгляделся, не пьян ли собеседник.
– Так или иначе, – добавил тот после новой задержки.
С этой добавкой его мысль могла бы, пожалуй, претендовать на некоторую банальную мудрость, о чём Павельев и не замедлил сказать с нарочитой усмешкою; хорошо понимая, что вести себя так с малознакомым человеком по меньшей мере невежливо, он всё – таки не собирался прощать усилий, понадобившихся тому, чтобы придумать простую реплику в простой болтовне. «Этот кандидат наук, – подумал он, – похож на пожилого пролетария, столкнувшегося с квадратным уравнением».
– Так или иначе, – сказал Ника, сам не понимая, как ему могло прийти в голову столь мудрёное сравнение, – но и я ничего не помню из школьной алгебры.
– Что это вы так скачете? Науки тут ни при чём.
Тема игры, однако, продолжала развиваться. Похоже было, что Фефилов сел на любимого конька; Ника заподозрил даже, что имеет дело с профессионалом, возможно, и с шулером. Тот не поверил, что Павельев так никогда и не приобщился ни в студенческом общежитии (но он и не жил там) к преферансу, ни в школе к «очку», и в этой последней, простейшей игре и предлагал сейчас попробовать силы, на что Ника, посмеиваясь, отвечал, что лучше уж, отбросив карты, сыграть сразу в «напёрсток»: мол, обидно, что в Москве он навидался жуликов – напёрсточников (нет, «жуликов» он не произнёс), а в Германии не встретил ни одного, даже на турецких базарах, оттого, наверно, что улицы здесь для такого промысла слишком малолюдны, вокзалы таковы, что там негде и незачем задерживаться, а публика, когда бы случайно и скопилась, не азартна.
– Не поспеваете за жизнью, молодой человек, – попенял ему Фефилов. – За светской.
В его забавах Ника, однако, не увидал прогресса и, чтобы достойно ответить, даже сослался на классику – на «Пиковую даму», как уже понял читатель, – но Оскар упрямился:
– С вашим ретроградством теперь не выжить.
– А на ваших картах, можно подумать, мир стоит. Но и спорить не буду: что стоит, то и стоит. И потом, что это с вами: вы будто подраться хотите? – поддразнивая, спросил Павельев, но не стал возражать Оскару по сути, хотя со дня отъезда из Союза больше не боролся за выживание, а жил обыкновенной скромной жизнью, и те привычки и пристрастия, с которыми он раньше чувствовал себя уютно, и теперь остались при нём.
– А впрочем, – сказал он Наташе, вставая из – за стола (тапёру не годилось рассиживаться с посетителями), – слыть консерватором и сохранять старые пристрастия – это всё же разные вещи.
– Вы сохранили – к чему?
Припоминать и перечислять пришлось бы долго, а вопрос и так был задан уже вдогонку, и Ника свёл всё к простейшему:
– К джазу.
Журналы на полке – за такие в Союзе когда – то можно было угодить в лагерь, как и за антисоветские анекдоты, которые рассказывали все да не всем, а лишь в своём кругу, что, впрочем, тоже было небезопасно, оттого что и там, среди близких и доверенных, всё же мог найтись – и, случалось, находился – любитель пересказывать услышанное теперь уже не среди своих, а в каком – нибудь тайном кабинете; попался такой и среди знакомых Павельева, которому потом пришлось провести немало часов уже в других кабинетах, общий адрес которых до сих пор известен каждому москвичу. Пугали его там нещадно (а поначалу корили безнравственностью профессии, не очень умно развеселив старым куплетом: «Сегодня он играет джаз, а завтра Родину продаст», – и как бы определив этим направление допросов), однако чувствовалось, что с арестом такой мелкой сошки, как он, торопиться не станут, а прежде соблюдут свою особенную корысть. Он же был убеждён, что над всяким анекдотом хорошо смеяться лишь единожды, и, опережая предложение, твёрдо заявил, что нет на свете такой чистой и благородной цели, ради которой возможно было бы стать доносчиком, оттого что это как раз самоё цель и замарало бы. Довод он выбрал слабый, какого едва хватило бы на пару бесед со следователем, но тот, собравшись, видимо, в отпуск, неожиданно устроил передышку. Павельев понял, что нужно использовать шанс и, не теряя времени, срочно и надолго исчезнуть из Москвы, потому что с глаз долой – из сердца вон: он знал успешный пример таких пряток. Возможностей нашлось несколько: завербоваться года на три на Север («Поближе к лагерям, – шутил он, – чтобы переход потом не показался чересчур резким. Даст Бог, это и зачтётся как ссылка»), уйти на сезон с геологами или податься в тёплые края со знакомыми джазистами, настойчиво звавшими на шальные заработки. Последней оказии, правда, следовало ждать до лета, а на дворе только начинался апрель, и Нике пришлось примкнуть к первой же подвернувшейся экспедиции – в Среднюю Азию.
Так он однажды оказался в странном ресторане, заполненном людьми с узкими нерусскими глазами. Пол в зале был выложен красно – белой метлахской плиткой, за окнами на фоне жёлтого угасающего неба чётко вырисовывались горы, а музыканты, вполне славянской внешности, наигрывали вещи из репертуара Петра Лещенко. «Я как будто попал в Харбин, – подумал Ника. – Этот эмигрантский оркестрик…»
Успевший захмелеть, он даже стал подпевать вполголоса: «…всюду слышу я речь неродную, и от тех незнакомых мне мест я по родине больше тоскую». Случайно пришедшая в голову мысль уже не оставляла его: «А почему в самом деле – не Харбин? Почему – не Стамбул, не Америка? Меня там уже не достанут. О, Стамбул!» Хорошие знакомые в своё время осторожно обещали показать ему верные пути за рубеж; Ника тогда отнёсся к предложению несерьёзно, а теперь пожалел – в первую очередь о том, что упустил шанс повидать белый свет, хотя и понимал, что дело тут вовсе не в путешествиях: стоило, вернувшись в Москву, попасться на глаза участковому – и повестка на свидание со следователем пришла бы незамедлительно. Да и жить там было уже не на что.
Прежние сомнения показались теперь несущественными, словно отдаление от дома на две – три (он не подсчитывал) тысячи километров изменило перспективу. «Я ничем не рискую», – убеждал он себя попробовать, хотя рисковал как раз многим.
– Вы говорите вслух, – холодно улыбаясь, предупредил его сосед по столу, павельевского возраста и борцовского телосложения мужчина с неподвижными глазами.
Ника встревожился, не представляя, какие из слов могли вырваться на волю, и едва не ответил грубостью: мол, это личное дело каждого, разговаривать ли с самим собою (ведь всегда приятно побеседовать с умным человеком) или с подругою, как никому не может быть дела до того, почему подруги как раз и нет рядом. Собеседник его пришёл, конечно, с женой (во всему выходило, что – не с любовницей), присутствие которой и не позволило Нике огрызнуться; поразмыслив, он решил, что был бы несправедлив.
Пока экспедиция пребывала в городе, Павельев не торопился сближаться с её работниками, да так и получалось само собою: с одними не нашлось о чём поговорить, с другими же пока не удалось даже как следует познакомиться; сбежавший из дома, он, опасаясь излишних расспросов, предпочитал до поры держаться особняком. Район, в котором он сейчас жил, выглядел неуютным для одиноких прогулок, и, потомившись несколько вечеров, Ника под выходной поехал на автобусе в центр, где ждал увидеть фланирующую по главной улице толпу, а нашёл лишь несколько пар, быть может даже и не гуляющих тут, а прохожих. Не собираясь напрасно мерить шагами сомнительный променад, он завернул в первое попавшееся заведение. Ресторан был набит до отказа, и ему пришлось смириться с соседством чужой пары (советский человек, с детства приученный к жизни в толпе, среди чужих, он ничего не имел против – но теперь следовало бы помнить об осторожности, оттого что любой из якобы случайно встреченных незнакомцев мог оказаться осведомителем милиции, а то и более серьёзных служб; кому, как не Павельеву, было знать это).
– Как же говорить, если не вслух? – нервно улыбнулся он в ответ на предупреждение.
– Выговор у вас нездешний.
Женщина, поведя плечами, поднялась с места, и муж кивком показал ей, в какую сторону пойти. Ника ужаснулся банту на её платье.
– Вы правы, я живу далековато, – не поддался он, – почти у аэропорта. А сейчас брёл мимо, услышал танго… Большая нынче редкость.
– Зачем это вам Иванушку играть? Я без задней мысли сказал.
– Все мы кого – нибудь играем. Так что давайте, расспрашивайте, у меня секретов нету.
– Вы так отвечаете, что и спрашивать расхотелось. Начните уж лучше вы.
– Теперь начнём торговаться, кому первому в дверь пройти. Только вам ведь хотелось поинтересоваться, чем это я, чужак, занимаюсь на глухой окраине. Ответ прост: ночую в общежитии. А работаю – у археологов, рабочим.
Заметив, какой взгляд бросил сосед на его руки, Ника рассмеялся:
– Нет, копать мы ещё не начали, тут подготовка идёт, а я – я, конечно, раньше землю не рыл. Когда – то был пианистом, аккомпанировал…
– Были.
– Все под Богом ходим. Знаете, от сумы да от тюрьмы не отрекайся? Так вот, случайная несерьёзная травма, вывих – и конец всему. Пустяки, всё словно бы прошло, но за инструментом в любой момент может случиться конфуз. Для себя же – играй, сколько хочешь.
– Сейчас сыграли бы?
У музыкантов был перерыв, эстрада пустовала.
– Кто ж позволит? Да я и не рвусь, – равнодушно отозвался Павельев, тотчас сообразив, что лжёт: ему вдруг остро захотелось сесть за инструмент. – Тоска.
– В своих раскопках вы пианино, надо полагать, не отрыли. Так воспользуйтесь случаем. Послушайте – ка, – остановил он проходившую мимо официантку, – у меня такой вопрос… Ба, да я вас знаю, вы – Чер-ванская, правда? Видите, как удобно быть завсегдатаем, хотя, с другой стороны, хорошая память иногда вроде бы и не к месту. Так я вот о чём: пока ваши оркестранты отдыхают, узнайте – ка, нельзя ли этому молодому человеку заменить их, хотя бы частично? Он у нас либо смел, либо горазд.
Как раз смелости и недостало Нике: зал залу оказался не чета, и то, что было естественно – в концертном, в этом, среди пьяных, выглядело постыдно. К инструменту, старому «Бехштейну», Ника подобрался неловко, почти бочком, так же бочком присел на табурет, и только тронув клавиши, почувствовал себя в своей стихии. Радуясь неожиданному подарку, он заиграл старое танго, и очень скоро на эстраду поднялся и сел за свою установку ударник, так что вторую вещь они сыграли уже вдвоём.
«А я нанялся ямы копать», – вздохнул Ника, возвращаясь к столу.
– Нет, нет! – замер он, вдруг осознав, что здесь для него никогда не найдётся инструмента и всё, что останется сделать, это – лагерный способ – нарисовать клавиатуру на какой – нибудь столешнице или подоконнике и тогда беззвучно упражнять пальцы. Странно, ему не приходило в голову раньше, что можно провести годы, меняя одну экспедицию на другую, увериться наконец в своей безопасности – и если не позабыть ноты, то потерять всякую технику. Его гнало из дома единственное желание – скрыться, и тут он, видимо, добился чего хотел, занятия же музыкой, его призванием, разумелись как бы сами собою, об этом можно было не думать – он и не думал, а теперь вдруг словно наткнулся на стену. «Я так не выживу, – решил он. – Тут и нельзя долго прожить, всё это устройство обречено и рухнет – интересно, как. А до того я буду есть, пить, тупо выполнять поручения – для того лишь, чтобы есть, пить (не одну лишь воду), напиваться, спиваться, опускаться. Провести свой век в бегах, пугаясь каждого куста, – такое можно вынести, но порвать с музыкой – это не для меня».
– Видите, не подвела же рука, – заметил за столом сосед.
– Я и не играл вовсе, – отозвался Павельев, – и ничем не рисковал.
– Так вот о чём вы думали вслух!
Ника покачал головой. Он уже принял решение.
Редакция располагалась на шестом этаже старого, с высоченными потолками, здания, и подниматься туда было не самым приятным занятием даже для всего лишь сорокалетнего Павельева; перед дверью ему пришлось отдышаться. Не увидев на столах российских газет и поняв, что сегодня здесь не задержится, он повеселел. Какие – то незнакомые люди теснились в проходе между столами, видимо, ожидая редактора, и вопросительно уставились на Павельева, он же, не обратив на них внимания, направился в дальний угол, откуда махала рукой Алина Георгиевна, вольно, закинув нога на ногу, расположившаяся в глубоком кресле для посетителей и ожидавшая его с делами, далеко не служебными. Она протянула руку ладонью вниз, для поцелуя, и Ника расцвёл: ему претили принятые в стране женские суровые рукопожатия.
– У меня удачный день, – сообщила Алина Георгиевна. – Нашла неожиданно дорогую рекламу, заключила, пока они там не передумали, договор, и теперь имею законное право отвлечься.
Она переменила ногу, и Ника подумал, что не напрасно в американских офисах, как он слышал, советуют носить строгие костюмы: иначе отвлекаться будут – все.
– Я покурю? – словно спросила позволения Алина Георгиевна.
Они вышли на балкон. Солнце заливало черепичные крыши, башенки, мансарды и обильную зелень – Павельев любил этот вид; но таков был и остальной город, который он видел обычно снизу, с тротуаров или из своего жилища на нулевом этаже: кусты жасмина перед самым окном, а поодаль – стоящие стеной берёзы. Он всем говорил, что живёт, как на даче, не хватает только пенья петуха, и тогда его неизменно спрашивали, а не тянет ли его в какое – нибудь дачное подмосковное место— в Малаховку или Клязьму, – он же всякий раз честно задумывался, словно взвешивая за и против, а потом отвечал, что нет, нисколько. Следом его спрашивали и о самой Москве, но ответ бывал тот же, причём доводами всё больше служили не коварство и алчность КГБ (время шло, и опасность якобы меркла), а память об убожестве тамошнего быта – о вечных очередях, о протекающих трубах, о талонах на провизию или о неистребимом запахе мочи в подъездах.
Алине Георгиевне не терпелось узнать, дозвонился ли он давшей объявление женщине: как – никак, она и сама была причастна.
– Звонил – и оказался вовлечён, – усмехнулся Ника. – Неизвестно, во что.
Она с самого начала была уверена, что тут не обойдётся единственным звонком, и даже испытывала известные угрызения, оттого что не приняла участия в деле, стала хотя и причастна, но не вовлечена, как Павельев; случай был, всё – таки, не рядовой. Ей пришлось навёрстывать теперь: чтобы удовлетворить любопытство, она позвонила одной своей знакомой, другой – из тех, что могли слышать или слышали о Фефилове или даже определённо встречались с ним в публичных местах, – но те не ведали о его судьбе.
– Странно, – сказала она Павельеву, – буквально до вчерашнего дня все говорили об этом человеке – и вдруг никто больше ничего не знает.
– Полно вам. Просто, как сказала сама наша героиня, тема исчерпана.
– Вовлечены же? – напомнила Алина Георгиевна.
– Но это уже другая история.
Пришлось настоять, чтобы он наконец рассказал – первую.
– Хорошо, что обошлось без рыданий, – выслушав, заключила она. – Я переживала за вас в роли утешителя.
Она ещё не знала, что эту роль Нике пришлось исполнить дважды.
– Эти двое, похоже, были не очень близко знакомы, – сказал он. – А в наших декорациях разыгралось вот что: одинокая немолодая женщина принялась искать общения, хотя бы на завалинке, доступная среда её не устроила, и тут вдруг оказалось, что неподалёку обосновался живой человек, с которым могут найтись общие воспоминания.
– Как вы осторожно выражаетесь: могут найтись! Они однокурсники.
– Опечатка. Учились на одном факультете, это верно, но на разных курсах. Он старше.
У самого Павельева такого живого человека не было; так давно Ника уехал из дому, что и не с кем, и нечего было бы вспоминать— не азиатский же горячий простор и не уроки немецкого в школе – дай Бог, чтобы не забыли его самого. О другом, музыкальном прошлом он когда – то запретил себе думать, и в итоге словно забыл сам себя.
– Простите, что я взвалила всё на вас.
Алина Георгиевна сожалела – вдвойне, оттого что упустила интересное знакомство и теперь волей – неволей довольствовалась скупым рассказом Павельева. Он же затруднялся даже описать Инну Вебер. В его изложении это была просто старая женщина…
– …со следами, разумеется, былой красоты, – не удержалась она. Подумав, он согласился, а о другой старой женщине, Тимолаевой, решил до поры умолчать – не задумав интригу, а потому, что другую историю и рассказывать следовало в другой раз; он, впрочем, не знал, стоит ли та вообще разговора – начавшаяся так многообещающе, со скандального обнаружения нового в пьесе лица, а окончившаяся ничем. Точку в ней поставил вчерашний звонок в Мюнхен.
Павельев позвонил, чтобы извиниться за выходку Вебер, тогда – то и придумав объяснения, которые позже услышала от него Алина Георгиевна – одиночество, возраст, среда – и в которых не было ни лжи, ни фантазии. Каждый, кто истосковался в небольшой русской колонии, занервничал бы, прознав о появлении в ней однокашника, и, быть может, сгоряча позволил бы себе даже более смелые шаги, нежели этот, с подменой имени, сделавшегося теперь верной приманкой.
– А ведь Инка Абельницкая была его поклонницей, – доложила другая Инна. – Одной из. Так что её нынешние штучки понятны, но непростительны. Пусть не думает, что самозванство сойдёт ей с рук. А Ося… Девицы, особенно с младших курсов, ходили за ним табунами – возможно, из – за масти: он был замечательно рыжий, как клоун.
Ника, помня, как недавно уже пытался представить себе Фефилова молодым, сейчас попробовал повторить опыт – и снова у него не получилось красавца.
– Оскар, конечно, отвечал всем взаимностью, – предположил он.
– Не знаю: у меня была другая компания. Как говорится, у вас свои знакомые, у меня – свои. Не всё ли равно, кто там с кем?.. И всё же Абельницкую надо проучить.
– Карфаген должен быть разрушен.
Вряд ли Тимолаева помчалась бы через всю Германию выяснять отношения, однако проучить кого угодно всякий мог и не выходя из дома.
– У неё нет компьютера, – предупредил Ника. – Придётся свести вас вместе – и радуйтесь встрече.
– Кстати, не оставите ли вы мне на всякий случай телефоны – свой и Оскара?
– Свой – нет проблем, Инны Вебер – вы уже знаете, а вот у Фефилова больше нет никакого телефона. Мы с вами всё шутки шутим, и все – не к месту. Пьеса – то оказалась сложнее, чем вы думаете. У нас вот что произошло: некая женщина разыскивала через газету давнего знакомого, а оказалось, что его нет на свете.
– Как, совсем? – вырвалось у неё.
– Он хотел бы – частично, – ответил Павельев, подумав, что стал одним из таких гонцов, каким в старину рубили головы за дурные известия.
– Опять я сказала глупость…
Но он и в гонцы попал только случайно: пошёл бы в библиотеку в другой день (или – не в ту библиотеку), не лил бы тогда проливной дождь, не взялась бы Алина Георгиевна читать газету, и тогда уже это не он, а кто – то другой разносил бы плохие вести, и казнили бы – того. День был нехороший – понедельник и тринадцатое число, – и Ника, с утра настроенный на неприятности, почуял неладное ещё в читальном зале, подозрительном тем, что там взрослые могли бы играть в прятки. Возможно, непорядок таился в тамошних книгах, которые он не мог прочесть, словно текст был написан не латиницей, а причудливой арабской вязью. Ника вспомнил, как недавно диктовал адрес одному арабу: тот записывал, держа блокнот почти вверх ногами, оттого что иначе не мог совладать с привычкой к письму справа налево, в христианском мире свойственной, в разумении Павельева, скорее уж левшам. Тогда он решил, что найти по такой записи нужный дом можно только двигаясь ходом коня, но оставил это соображение при себе; впечатление не пропало, вернувшись в нынешнем сне, в котором Ника сидел в концертном зале рядом с Алиной Георгиевной, слушая струнный квартет арабских музыкантов: те играли по нотам, написанным справа налево. Проснувшись, он задался вопросом, как те могли бы играть в действительности – пользовались бы особыми нотами, переписанными для них словно бы наизнанку, или же просто смотрели в обычные, но тоже под каким – то неестественным углом? Ответа он не знал – и не ждал подсказки: спросить было не у кого. Неспособный вообразить арабских музыкантов, Ника упустил из виду близкое соседство множества – еврейских, но даже и вспомнив, и спохватившись, он сейчас не завёл бы нужного разговора: вряд ли среди них, приехавших из бывшего Союза, нашёлся бы кто – нибудь, верный исключительно родной письменности.
Зачем хотелось это выяснить, Ника не объяснил бы и самому себе: ремесло того не требовало. Оно не требовало ни глубоких раздумий об обратной последовательности мыслей, натуральной, если читать в неверную сторону, ни сравнения с магнитной лентой, запущенной задом наперёд, а то и с разбитым человеческим телом, оживающим в озорном кино в эпизоде падения снизу вверх, с мостовой – на крышу небоскрёба; в переложении на музыку всё это стало бы чистейшей какофонией, а в устном рассказе – бредом (но всё же не абсурдом, который, как известно, всегда должен быть хорошо продуман).
То, что Павельев наблюдал сейчас, продумано не было и, начавшись интересно, не могло разрешиться ни во что; он, быстро наскучив вялой пьесою, всё ж пытался угадать, как станут – и станут ли – развиваться события, но в голову приходили только банальные развязки. Инне Вебер, например, он предлагал, вспомнив о давнем увлечении, встретиться с предметом оного (слух о кончине которого не мог не оказаться ложным); они бы сперва не узнали друг друга, а узнав – огорчились, не показав того; делу между тем следовало окончиться добром в духе «они жили счастливо и умерли в один день». У другой пары – самого Ники с Алиной Георгиевной – розовой сказочки не получалось, не выдумывался даже и мимолётный тайный роман; мешало тому нечто неразгаданное. Последним персонажем – нет, была ещё младшая Вебер, Наташа, не занятая в общих сценах, так что тут он не смел надеяться, – последнею оказывалась Тимолаева; эту он оставлял безвылазно жить в Мюнхене, хотя мог бы нафантазировать и её непрошенный приезд, и сцены ревности – всё, возможное и в действительности. Узнав о смерти Фефилова, она засуетилась, как будто решив что – то немедленно предпринять, и принялась суетливо выспрашивать подробности – когда, отчего, где, – а он не мог ответить, посторонний человек.
Было странно, что совсем не так повела себя в том же положении Вебер – потому ли, что берегла себя?
– Говорят, это была неразделённая любовь, – поведал он Алине Георгиевне. – Первокурсницы буквально боготворили Фефилова.
– Вы же подтвердили: былая красота. Мог бы и заглядеться.
– Если только не предпочитал следов красоты – будущей.
– Опять вы умничаете…
– Есть же такой тип интеллигентных девушек, обыкновенных во всём, которые к старости становятся весьма интересными особами со значительными, благородными лицами.
– То есть, у меня не всё ещё потеряно? – рассмеялась Алина Георгиевна.
– Вы хороши сейчас, – серьезно сказал он.
– Никита Евгеньевич, дорогой, давайте, не будем менять…
Она не находила слова, и Ника с недовольным видом подсказал:
– Тональности.
Несмотря на то, что затеянное дело было уже сделано, Алине Георгиевне, как – никак знавшей о заочном его герое чуть больше других (хотя и не знавшей – ничего), хотелось поговорить с Вебер. Павельев сдержанно, оттого что мечтал вернуться наконец к собственным заботам, пообещал устроить встречу – не сказав лишний раз, что обещал то же и Вебер, которая и затеяла всё лишь ради новых знакомств.
Они стояли у подъезда редакции, на широкой улице, и Алина Георгиевна морщилась от шума машин. Идти ей и Нике было в разные стороны.
– Быть может, посидим с нею в тихом местечке, в кафе? – размышляла она вслух; заметив по лицу Павельева, что тот не в восторге от предложения, она поспешила добавить: – Я приглашаю. Просто попьём кофе, поболтаем полчасика.
Он покачал головой – считал, что ей будет непросто объяснить незнакомому человеку своё приглашение: та женщина, для себя уже поставившая все точки, могла бы подумать, что у неё хотят что – то выведать или, напротив, навязать. Да и договориться о времени встречи в городе было бы непросто: Вебер, хотя и нигде не работавшая, жаловалась, что редко находит днём свободную минутку, а вечерами бывал занят он.
– Подозреваю, что мне ещё придётся зайти к ней, – произнёс он наконец. – Составьте мне компанию, и такой визит будет выглядеть естественно. Если только вы терпимо относитесь к кошкам.
– А вы – нет?
– Я – собачей.
– Господи, где только вы откапываете все эти слова? Признаюсь, их бывает приятно услышать – на фоне того, что все вокруг обходятся словарём Эллочки – людоедки.
– Всё просто: так говорили у нас дома – матушка и бабушки, обе прожившие очень долго. Одна была городская и довольно образованная, отчего провозглашала себя атеисткой, вторая – из глухой деревни, истинно верующая. Думаю, она – то дала мне больше всех.
– Мне в этом не повезло, обошлась без Арины Родионовны. А, знаете, одну древнюю бабульку я, приезжая в Питер, обязательно навещаю. Это мать моей школьной подруги, я знаю её так давно, как будто она была всегда. Сама подруга умерла, но старушка, к счастью, осталась не одна, у неё полгорода родни. Завтра будет оказия – пошлю подарочек.
Павельев ничего не знал ни о ком в редакции. То, что Алина Георгиевна петербурженка, оказалось для него почти откровением: удобно было считать, что все тут, как и он сам, выходцы из Москвы.
– Кстати, Никита Евгеньевич, вам не нужно ли передать что – нибудь?. – Некому.
– А вы сами – бываете в России?
Он не бывал (и не страдал от этого), беспаспортный беглец, не мог бывать.
Если на него иногда и находила тоска, то не по разорённому гнезду, а по местам детства – вместе с оным и сгинувшим; другие, связанные с его зрелой жизнью, стали Павельеву безразличны, оттого что он, если обращался к ним мыслью, то сперва неизменно вспоминал не те, где ему когда – то было хорошо, а невзрачный тесный кабинет, в котором с ним беседовал следователь – да, беседовал, тихо, спокойно, а Ника, потный от страха, ожидал неминуемого перехода к более серьёзному этапу, догадываясь, что ему пока ещё не сочинили нужного дела – его нынешнее выглядело всего лишь ничтожным наброском, даже не стоило допросов: подумаешь, анекдот, – а когда сочинят и подберут сообщников, тогда – то всё и начнётся. Прав он был или нет, осталось неизвестным: он, к счастью, не дождался разгадки. Но теперь всё московское стало для него связанным с этим липким страхом, и он не верил рассказам о переменах к добру, зная, что не могло кануть в небытие, отпустив на вольные хлеба мастеров своего дела, известное всем ведомство.
Он не мог и не хотел бывать в России, и вдруг, после вопроса Алины Георгиевны, вспомнил дачу, которую семья однажды снимала в Заго-рянке. Хозяйкой была одинокая учительница музыки, вдова полярного лётчика, и десятилетнему Нике нравились и её рассказы о приключениях мужа, и то, что она, когда родители Ники оба уезжали в город, не очень строго отсчитывала положенные ему часы занятий за пианино; эту дачу и выбрали только из – за инструмента. Вот куда он захотел сейчас попасть, посмотреть на аккуратный домик с русской печью, так ни разу при Нике и не топившейся, на крохотный ухоженный участок – если всё это ещё существовало (он с улыбкой вспомнил, как не раз утверждал, что не скучает ни по каким подмосковным местам, – и не кривил душой; сейчас же перед ним словно бы приоткрылось крохотное окошечко, зимняя форточка, впустившая припрятанное впечатление). Прошлое было достижимо труднее, нежели наступающие дни.
– Не бываю, – ответил он Алине Георгиевне. – Я нелегал. Был нелегалом.
– Я могу вам помочь? – откликнулась она. – Может быть, нам стоит поговорить?
Ника был тронут искренней готовностью, прозвучавшей в её голосе; поговорить стоило, но разговор был бы долгим.
– У меня сегодня уроки, – сказал он с сожалением. – Волка ноги кормят.
На сей раз это были уроки не музыки, а немецкого. На счастье Павельева, шестимесячные курсы для эмигрантов языку не научали, отчего некоторые из выпускников, отчаявшись, обращались потом к нему – и через те же полгода говорили уже сносно.
– Итак, немецкий, музыка, это ваше кафе – кое – что вы зарабатываете. А перспективы?
– А перспектив нету. Что было, то и будет. Если повезёт.
В наступающих годах пока не просматривалось никаких радужных далей, но Павельев был бы не против, когда бы там всего лишь сохранилась неизменною поднадоевшая повседневность. Вместе с тем ясно было, что кафе рано или поздно закроется, а поток эмиграции постепенно иссякнет, и ему придётся жить на пособие, отнюдь не бедствуя, конечно, но с горечью сознавая свою ненужность (то, что учить детей музыке будут всегда, он пока осторожно выносил за скобки). Так пройдёт несколько – немного – десятилетий, а потом его похоронят за государственный счёт.
Распрощавшись сейчас с Алиной Георгиевной, он пожалел, что не попросил её навести дальнейшие справки о Фефилове; его интересовало не как тот жил, а осталась ли родня. Это нужно было ему самому, чтобы как – то примериться к собственному – он надеялся, что далёкому – будущему: у него – то не было здесь никого, и никого не удавалось завести; случись что, некому было бы прийти на кладбище. Могила скоро заросла бы, а потом и дождалась нового хозяина.
Подобные мысли посещали Нику нечасто. «Уж не Алина ли виною?» – подумал он.
Ещё наверху, на балконе, Алина Георгиевна, улучив момент, спросила Павельева о его женщинах – так не обидно и осторожно, что он сразу даже не понял, о чём идёт речь, а поняв – не знал, что ответить. С женой он развёлся до бегства, в Германии же почувствовал себя, в своих летах и положении, никому не нужным: получатели пособия были в глазах обывателей людьми дна. Несколько лет назад ему, правда, случилось сблизиться со студенткой университета. Невзрачная и неухоженная, она была ему почти безразлична, и он словно со стороны наблюдал за развитием романа – куда повернёт, девушка же взяла уверенный курс на замужество (и её отец, судя по всему, намеревался пристроить будущего зятя в своей фирме). Всё решил незначительный случай. У Ники тогда шла дурная полоса: ведомство по делам иностранцев предъявило странные претензии, одновременно он потерял нескольких учеников, потом ошпарил кипятком ногу; сговариваясь однажды со своей Гудрун о встрече, он сказал ей, как близкому человеку, в надежде на сочувствие:
– Знаешь, у меня сейчас серьёзные проблемы…
– Вот когда не будет проблем, тогда и приходи, – равнодушно ответила она.
Проблем в своё время не стало, однако Ника не пришёл никогда.
Эту историю он не рассказывал никому, не стал и – Алине Георгиевне.
Глядя ей вослед, Ника подумал, что стоило бы проводить её хотя бы до следующей станции подземки: время ещё оставалось, а ясная нежаркая погода была идеальной для прогулок. «Знай меру, – опомнившись, одёрнул он себя, поворачивая в свою сторону. – Твоя тоска – это твоя забота». Так и не спустившись в метро, он дошёл до места, а после урока так же, не торопясь – и до своего кафе, всё равно оказавшись там чуть раньше, чем нужно. Гостей, пока ещё немногочисленных, обслуживал, по случаю пятницы, муж Марины, Володя (Вольдемар, конечно), в другие дни появлявшийся лишь поздним вечером.
– Когда же мы с вами покатим? – первым делом поинтересовался тот, напоминая о своём приглашении в поездку на море. – Скоро осень. Купаться уже нельзя. Возьмите с собой какую – нибудь невесту и – вперёд.
Володя, немец из Восточной Германии, когда – то учился в Москве и хорошо знал русский; они с Никой разговаривали, перемежая языки.
– Только не послезавтра, – вздохнул Ника, не представлявший, чем будет занят этот его выходной; он не сомневался, что случай с Вебер ещё не исчерпал себя: вот и Алина Георгиевна из любопытства затеяла визит. – Вы же и без меня поедете, как обычно, а я уж присоединюсь, если можно, в следующее воскресенье. Прогноз хороший, я смотрел. А купаться – отчего ж нельзя – в такую – то теплынь?
– Тогда пойдёмте, выпьем. Ваша порция, известно, на десерт, но составьте компанию. Народ раньше, чем через час, не соберётся.
– Марина говорила, что вы занялись благотворительностью, – начал Володя, когда они уселись на тесном диване, один с пивом, другой – с колой.
– Это иносказание, – с улыбкой возразил Ника. – Один человек разыскивал другого, а я случайно узнал, что тот, другой – уже покойник. Пришлось звонить, объяснять. Звали его Оскар Фефилов – вы, может статься, слыхали?
– Покойник, из ваших? Я бы знал.
– Ну, а в этот раз не знаете. Жаль. Да он и не сегодня умер. Сбежал от плохой жизни, а тут и никакой не досталось. Человек, увы, смертен.
– У вас говорят: все под Богом ходим. Верно?
– Верно. В Союзе ходили и под дьяволом. Там и нынче далеки от Бога. С одной стороны – показное православие, президент со свечкой, а с другой – забвение всех заповедей.
– Значит, вы приехали к нам в поисках Бога? – вывел Володя.
– Христианин – в страну, которая лет через тридцать станет мусульманской? – усмехнулся Павельев, вспоминая сон о нотах. – Впрочем, неважно, куда: Бог – то – во мне.
– Какие вы серьёзные, – удивилась Марина, заглянув в комнату. – Важные дела?
– Мы говорим о божественном, – ответил ей муж.
– Такая вот тема вечера, – заключила она. – И что же вы, Ника, будете после этого играть? Снова Баха?
– Снова джаз, – ответил он так, словно это разумелось само собою. Снова. Накануне он играл классические вещи со странным равнодушием, а сегодня решил обойтись вообще без них. Он даже подумал, что хорошо было бы устроить какой – нибудь маскарад: и обстановка кафе, и его собственный костюм – элегантный сюртук, который он купил на блошином рынке за пять марок, – были, по его мнению, излишне строги для выбранной программы, а небрежная мебель из салуна на диком Западе, стетсоновская шляпа, сигара в зубах и стакан виски на крышке пианино существовали исключительно в его воображении. Для полного соответствия стилю вестерна следовало бы, пожалуй, придумать ещё и драку; такое было не в традициях заведения – и всё же, самое удивительное, едва не приключилось в действительности.
Едва Ника сделал перерыв между вещами, к нему решительной походкой направился мужчина в джинсовом костюме, до того сидевший в дальнем углу с рюмкой шнапса.
– Это – место для немца, – хмуро сказал он, больно ткнув пальцем в грудь пианиста.
– А вот то, – смеясь, показал Ника на освободившийся стул в углу, – для русского?
Пока джинсовый посетитель подыскивал лучший ответ, из – за стойки выдвинулась внушительная фигура Володи.
– Я немец, – сказал он вполголоса. – Вот ваш счёт – и мы с вами больше не увидимся.
Четверка молодых людей за ближайшим столиком, слышавшая всё, зааплодировала. Володя же, получив по счёту, наведался в комнату за стойкой и, ухмыляясь, водрузил на пианино – на место воображаемого стакана виски – табличку с жирно выведенной древней остротой, когда – то шутки ради изготовленную Павельевым: «Не стреляйте в пианиста. Он играет как может».
Придя за полночь, Ника первым делом выбрал диск и переодевался уже под игру Колтрейна. Слушать музыку на ночь было в его обыкновении – так, собственно, продолжалась, в том и состояла его работа, чтобы слушать, а потом исполнять, слушать одно, а исполнять что – либо совершенно другое. Он делал своё любимое дело, и в этом ему повезло: почти все, кого он знал здесь из русских, кроме, пожалуй, двух медиков и ещё, конечно, художников, занимались трудом не по умению, притом обидно простым; такой могли предложить и ему, коли он честно рассылал свои резюме по всевозможным, подряд по телефонной книге, фирмам – рисковал, конечно, – но пока, к счастью, неизменно вежливо отказывали, и он радовался, что не отрывается от своего ремесла. В кафе Ника играл незаконно, не оформив договора, но и не получая денег от хозяйки, а рассчитывая лишь на щедрость посетителей: это обставлялось так, будто он, зайдя выпить чашечку кофе, вдруг попросил позволения помузицировать. Такая работа в России называлась левой, а здесь – чёрной, а о той, что называли чёрной там, в Германии не было слышно вовсе, её словно не существовало в природе – воро-чанья вручную шпал, рытья канав или перетаскивания на спине мешков с цементом или мукою, возможно, и не существовало, но Павельев жил, нервничая в ожидании внезапной отправки на социальные работы именно такого сорта – на которых мог окончательно испортить руки.
В Союзе, где ему грозили лагеря, лесоповал, жестокие морозы, он не думал о своих руках – и не только потому, что жил в те дни в каком – то зыбком состоянии, словно в трансе (отчего натворил немало разнообразных глупостей), а потому ещё, что, больше не годившийся в солисты, считал своё ремесло окончательно потерянным: и в самом деле, во всей огромной стране для него не нашлось бы сцены. Ни один человек не изобрёл бы для него в советской Москве даже Марину с её кафе; большее, на что он мог там и тогда рассчитывать или даже большее, на что хватало фантазии, была игра в ресторанных ансамблях, которую Ника считал недостойной халтурой, не имеющей отношения к подлинной музыке; случалось, правда, что он соглашался и на неё, но – лишь во дни отчаянного безденежья.
Невозможное в Союзе было доступно и даже само собою разумелось в Германии – но и наоборот; новая страна предстала перед Павельевым не просто другой, но и непонятной. Убегая от Советов, он не ведал, куда: считал, ничем этого не подкрепив, что просто – напросто уходит под крылышко другой, заведомо расположенной к нему власти, а попал поистине в другой мир – обратный тому, с которым сроднился с детства. Чего он не ждал встретить в желанной пёстрой вселенной, так это пошлой скуки, а встретив, растерялся – маялся, пока не получил возможности – нет, не избавиться от неё напрашивающимся бунтом, а – уходить в музыку, неважно, в своём ли исполнении или звучащую из динамика: слушая (да, сейчас, слушая концерт Колтрейна), он верил, что ему и дано, и дозволено многое. Во всяком случае, он теперь мог думать что и как угодно, даже – вслух.
Звонок застал его врасплох. Если перезваниваться поздними вечерами с неблизкими людьми было в этой стране верхом неприличия, то звонки, раздавшиеся после полуночи, могли означать только нечто непоправимое.
Звонила Вебер.
Она начала с оправданий – с того, что, зная, как поздно он приходит домой, была уверена, что не поднимет его с постели. Тон её не был виноватым, а таким напористым, словно она не просила прощения, а настаивала на его необходимости.
– Что – то случилось, – уверенно сказал Павельев.
– По такой погоде вы могли прийти ещё позже!
– Уж не собрались ли вы на ночную прогулку? – спросил он, не потрудившись скрыть насмешки. – Однако и луны что – то не видать.
Он не стал распространяться, сообразив, что не далее как вчера уже говорил ей что – то о лунатиках; не годилось, чтобы она сочла эту тему его излюбленной.
– Луна в последней четверти, – сообщила Вебер.
– Волки, по – моему, воют – на полную.
– Не знаю, не знаю, не знаю. Ника, мне плохо.
Она, однако, не могла сказать, что с ней. Всё, что мог сделать сию секунду Павельев, это вызвать врача, но и тому она не знала бы, на что пожаловаться.
– Ника, мне не кардиолог нужен, не хирург, мне всего лишь страшно, страшно, только страшно. Нет, никто не лезет в окно, не прячется за шторой, не ковыряет отмычкой – это, Ника, не мания преследования, а страх вообще. Чёрное! Я боюсь, что случится нечто ужасное – может, и не со мной. И когда я стараюсь представить себе, что же это такое, то вижу – черноту. Не могу описать: там – не темно, нет, там… там – зрение невозможно! Знаете, говорят: темно, хоть глаз выколи? Я знаю, что вокруг всё залито светом, и читать в состоянии, вот и телефон ваш не ощупью набирала, а ощущение такое, будто и впрямь мне выкололи глаза: чёрный провал.
С ней уже случалось подобное (однажды – в метро), только не такой силы, и всегда при этом рядом был кто – то ещё. Обычно она звала Наташу, но та сегодня уехала с компанией на уик – энд.
– Я зажгла все лампы, включила телевизор и проверила запоры. Только снаружи ведь не жулик с топором…
– Ну хотите, я расскажу вам какое – нибудь приключение, любовную историю или просто пачку крепких анекдотов? Забудьте вы о своих жуликах.
– Слышу, у вас приятная музыка. Вы не спите, а мне не заснуть… Надо же, какой бред. Мне плохо, Ника, придите, прошу.
«Неплохой сюжет из ночной жизни города, – подумал он. – Однако придётся идти».
– Понимаю, как странно это выглядит, – продолжила она, – но… Если честно, я боюсь сойти с ума. Я боюсь: вы понимаете – ночь кругом?
Ночь на дворе – это он понимал, но, не веря её страху, иронизировал про себя, вспоминая детские страшилки: кругом чёрная ночь, а по чёрной – чёрной улице громыхает чёрная – чёрная карета…
– Ну а если вышибать клин клином, – засмеялся он, прерывая неловкую паузу, – то придётся рассказать вам на ночь страшную – страшную сказку. А пока погладьте кошку, это поможет. Я скоро приду.
Утверждая, что любит ночные прогулки, Ника всё – таки никогда не выходил поздней ночью без дела, не позволял себе чудачеств: ни один нормальный человек, говорил он, не пойдёт в два или три часа пополуночи бродить по спящим улицам – разве что решившись на воровские или разбойные дела. В Москве останавливало как раз последнее. В Германии ему хватало пешей, если хотелось, дороги от кафе Марины. Город казался тогда безлюдным: ночная жизнь, разгоравшаяся за дверьми баров и клубов, не выплёскивалась наружу. Скромные кафе и закусочные работали до последнего посетителя; когда Павельев вышел из подъезда, направляясь к Вебер, как раз такой гость, выскочив из пивной, помчался к остановке, где тормозил ночной автобус. Водитель подождал его, засидевшегося, выпустив взамен прехорошенькую девушку, совсем юную. Она пошла в одну сторону, Павельев – в противоположную, с особенным, из – за стука её каблучков, удовольствием осязая уютную пустоту пространства.
Он попытался представить себе, как выглядел бы сейчас на экране: освещённые витрины, скупые лампочки в стеклянных домиках фонарей и безлюдная перспектива, вместившая единственную мужскую фигуру, уходящую вдаль.
У Вебер горел свет, но дверь она не открывала очень долго, Ника даже оглянулся в поисках уличного телефона, потом отошёл, чтобы заглянуть в окно издали, – и только тогда зажужжал замок. Ника ждал, что она встретит его разобранной, в халате, но увидел женщину, одетую, как на выход: в белом пиджаке, в брюках.
Только сейчас он как следует разглядел её жилище: в первый раз он был занят своим поручением и невнимателен, в следующий – застал разгром после набега Наташи и лишь теперь всмотрелся – разочаровавшись, оттого что квартира походила на десятки других, в коих он побывал: случайные, как попало расставленные предметы. Зашторенная ниша вмещала, очевидно, кровать, а в самой комнате разместились фрагмент стенки, кресла с низкими, неудобными спинками, стеклянный журнальный столик, старомодный телевизор. Теперь не любили лишней утвари, он же, считая, что хорошая вещь лишней стать не может, с грустью вспоминал чужие московские комнаты, в которых лелеялась антикварная мебель, вмещавшая в себя и непременный хрусталь, и доставшиеся по наследству фарфоровые чашки, и книги, с трудом добытые в эпоху книжного голода.
Как и в первый раз, Вебер, едва впустив гостя, упала в кресло – но тотчас поднялась, чтобы снять пиджак.
– Я, как пришла, не раздевалась: а вдруг…
– Нужно лечь, – велел он.
– Не нужно: я ведь не засну. По – моему, надо бы как – то действовать, двигаться. Но воля ваша, попробую, и если вдруг получится и вы будете уходить – просто захлопните дверь.
На её лице не читалось признаков ни усталости, ни волнения, однако оно показалось Павельеву почти чёрным. Он не знал, что предпринять – может быть, и в самом деле начать рассказывать байки.
– Но есть же у вас какие – то подруги, – поинтересовался Ника.
– Кто же пойдёт ночью? Мужья, дети – с ними спросонок не разберёшься. Слава Богу, что вы – в двух шагах. Простите уж.
– Да что там… Дело, видимо, серьёзное, только, я вижу, вы и врачей боитесь. Так я посижу с вами, ничто больше не повторится. Завтра выходной, так что успею выспаться, – проговорил он и, вспомнив уговор с Алиной Георгиевной, добавил: – И вас проведаю, если позволите – с одной симпатичной женщиной, которая и ваше объявление первой нашла, и о судьбе Оскара разузнала – иными словами, заварила всю кашу, – и теперь очень интересуется. Мы – то с вами будто бы обо всём договорились, а вот у неё то ли комплекс вины, то ли, элементарно, женское любопытство. Да вы и сами хотели новых знакомств.
Вебер внезапно оживилась, справившись, к слову, о русском окружении самого Павельева, но он только развёл руками: знакомых было достаточно, близких – никого. Приехав в Германию в таком возрасте, когда заводятся уже не друзья, а собутыльники, он не был любителем застолий. С другой стороны, дни его проходили то в поисках работы, то в самой работе, и для поддержания случившихся связей попросту не оставалось времени. (Совсем иной разговор был бы – о женщинах, но Павельев не собирался его начинать).
– Так, богема, не богема, – сказал он о тех, с кем знался. – Художники, приехавшие, как и я, ещё до сноса Стены: что за эмиграция без художников? Но с ними беда: нынче все стали отъявленными модернистами, а я этого не понимаю, и добрую половину из них считаю шарлатанами. Так и хочется устроить какой – нибудь бунт.
– Который они посчитают перформансом, – фыркнула Вебер. – И в их полку прибудет.
«Вот и страхи прошли», – решил Ника.
С этим стариком Павельев неизменно сталкивался в подъезде, идя на ранний урок; тот, в неизменном твидовом пиджаке и при бабочке, в эту же минуту спускался со своего этажа, отправляясь на прогулку по Паркштрассе – на которой не было парка. Они вежливо раскланивались – и расходились, никогда не заговаривая, разве что отпустив замечание о погоде. Так продолжалось годами и могло продолжаться годами же, и если Ника знал имя соседа, то потому лишь, что прочёл его на общей табличке у входа. Сегодня они встретились случайно: была суббота, и каждый изменил своему расписанию.
– Добрый день, – произнёс Павельев.
– День, – эхом отозвался старый джентльмен, пристукнув тростью. Пропустив его в дверях, Ника немного потоптался на тротуаре, чтобы не пойти с ним рядом: это могло показаться невежливым. Глядя вослед, он сказал себе: «А деду очень пошло бы ходить с собакой». Возможно, при этом он вспомнил кадр из старой картины.
Ему вдруг пришло в голову, что у соседа нет семьи, во всяком случае, он никогда не видел того в чьём – либо обществе – жены, детей, прислуги, – скорее всего, встречал их поврозь да не знал, кто и что. Он вообще мало кого из жильцов знал в лицо и уж наверняка не сумел бы связать их в воображении между собою. Но что бы там ни было, а старику нужна была собака.
– Где – то я читал, – час спустя говорил он Алине Георгиевне, – что с хозяевами собак реже, чем с нами, смертными, случаются удары. И самоубийства.
– Что за мысли у вас с утра!
– Давно уже не утро. Мысли же – оттого, что я встретил человека без собаки.
– Тогда понятно: это событие. Так бы и сказали.
Они расхохотались.
Павельев всё же не слишком шутил: прошедшей тревожной ночью он посоветовал больной женщине поласкать кошку, и считал, что совет не пропал даром. Но рассказывать об этом её будущей гостье сейчас вряд ли стоило.
Он набрал номер, чтобы предупредить о своём приходе.
– Что – нибудь ещё? – выпалила Вебер, едва сняв трубку.
– Нет, и того достаточно, – невозмутимо ответил Павельев. – И потом, это не я. Кстати, здравствуйте.
– Я думала, что опять звонит… Простите, Ника, но у меня снова происшествие и… вы правы: клин клином вышибают. Мне уже не до своих капризов: вернулась Наташа.
– Что ж в этом дурного?
Дурными оказались: поломка машины, возвращение среди ночи в случайном пикапе – и спокойный звонок утром: мама, я дома, нет, ничего не случилось, нет, больше не поеду, нужно бы отдохнуть наконец – это казалось скупым конспектом. К себе она вошла в то позднее время, когда Павельев был у её матери, и только сейчас позвонила, что придёт.
– Тогда мы с коллегой наведаемся в другой раз, – предположил Павельев, но Вебер не захотела менять планы: дочь не могла бы помешать им, не намеренным ни держать трудных речей, ни спорить.
Наташа, когда они пришли, была уже там.
– Красавица у вас дочка, – заметила Алина Георгиевна.
– Но что устраивает!
– А что устраивает? – поинтересовался Павельев.
Девушка ещё ничего не успела толком рассказать матери. История же была – об автомобильной аварии. Водитель машины, в которой она ехала, то ли заснул, то ли, замечтавшись, просто не заметил в темноте клумбы в центре перекрёстка, но только вместо того, чтобы объехать её по кругу, помчался напрямик. Колёса с такой силой ударились о каменный бордюр, что Наташе показалось, будто они отломились – возможно, так и случилось, но ей потом было не до изучения обломков. Машина же, начав заваливаться – и упав, всё – таки, не на крышу, а на бок, – проскользила через всю клумбу, чудом не задев торчащего посередине столба. Выбраться из мешанины сработавших воздушных мешков и гнутых железок пассажирам удалось лишь с посторонней помощью – и оказалось, что никто не пострадал, только юноша, сидевший рядом с водителем, порезался о разлетевшуюся стеклянную бутылку.
– Я не успела испугаться. Просто подумала, что вот, всё. А испугалась много позже.
– Мало кто, наверно, успевает, – сказал Павельев.
– Подумали, что – всё, а потом обрадовались, что всё позади? – неуверенно проговорила Алина Георгиевна. – Теперь, наверно, долго не сядете в машину.
– В эту уже никто не сядет, а в другую – уже садилась, меня довезли до дому в каком – то джипе. Я ещё подумала: зачем же обратно, мы ведь ехали на озеро. А теперь туда больше не добраться. Всё, закрыла сезон.
Павельев и Алина Георгиевна переглянулись: девочка была, вероятно, ещё в шоке от случившегося, и её испуг был впереди. Зато у матери он уже наступил: она сидела бледная, вцепившись в подлокотники кресла, и безнадёжно пытаясь вымолвить хотя бы слово.
– Мы там привезли кое – то к чаю. Яблочный пирог, – бодро сказал ей Ника, хорошо помнивший, как она провела ночь. – Не нальёте ли нам по чашечке?
Не переставая говорить, он помог хозяйке подняться и увлёк на кухню.
– Пирог, – проворчала она. – А у меня всего наготовлено.
Припасено всего и в самом деле было довольно – покупного, из того, что можно из магазина сразу нести на стол, – и лишь пирог пришлось поставить в духовку.
Когда Вебер и Ника вернулись в комнату, разговор там шёл о тряпках; другого и не могло завестись между двумя незнакомыми женщинами, а теперь его поддержала и третья, и Павельеву только и осталось удивляться вслух тому, как быстро они нашли общий язык, а про себя – задаться вопросом, что ему делать среди этих разных людей с такими далёкими от его собственных интересами. Отмолчаться, сказав, что не смыслит в моде, не удалось, они сразу нашли, за что зацепиться: а сюртук? Пришлось, напустив небрежный вид, объяснить, что вещь куплена по случаю (не признавшись, что – на барахолке), – и услышать от младшей из женщин, что случай был – счастливым.
– Это очень важно – выдержать стиль. Вот ваши исполнение и костюм – в одном стиле.
– Играй я «попсу», то и другое пришлось бы сменить, – согласился он, – Это не моя музыка. Cлава Богу, я пока ещё могу выбирать, играть её или нет.
Ника ещё выбирал, считать её музыкой или нет, а коллеги – считали, многие, но он вступал в спор редко, оттого что восклицать при народе «А король – то голый» дозволяется только детям. Он, конечно, видел протянувшуюся во времени цепочку – от вальса, через фокстрот и буги – вуги к рок – н – роллу и далее, уже без названий, это был естественный путь, – но ведь объяснить ещё не значит простить. Когда – то, говорил Ника, мгновенно увлекшись, и вальс слыл непристойным танцем, он, видимо, волновал танцующих, однако новым поколениям требовались возбудители посильнее, новейшим – ещё более сильные, юным слушателям становилось уже не до виртуозности, они удовольствовались бы и одной дворовой ритм – группой, задающей будоражащий темп, семьдесят ударов в минуту, при каком, он читал, лучше всего вырабатывается адреналин. От музыкантов больше не требовалось мастерства – и мастера ушли; время великих джазистов кончилось, и их отпустили спокойно – Дюка Эллингтона, Чарли Паркера, Сэчмо. Замены не нашлось, и не стало надежды, что её проявит время, как изредка проявляет великих композиторов, художников и поэтов: всякий понимал, что исполнителей не выкапывают из прошлого, с оглядкой, они или есть здесь и сейчас, или их нет.
– Какой вы энтузиаст! – изумилась Алина Георгиевна. – Ну а вы, вы сами…Жаль, что я вас не слышала.
– Я не смел зазывать. Но ничего и не потеряно: приходите, наконец, с мужем. Во всяком случае, в нашем заведении варят хороший кофе.
– Вы – не – сме – ли – за – зы – вать.
Павельев не приглашал, а она не ведала, чем и как живёт её коллега – они виделись в редакции редко и всегда мельком, – но и зная, не ждала бы, что найдёт его игру сколько – нибудь стоящей: колония изобиловала дилетантами, титулам которых нельзя было верить. Скажи ей Ника о своём ремесле – она сочла бы, что и тут не обошлось без самозванства.
– Явиться незваной – вы смутились бы.
– Пришли б инкогнито, – улыбнулся он. – Парик, чёрные очки, поднятый воротник.
– Так вот каков ваш любимый уклон! Но одну детективную историю мы уже разыгрываем целую неделю – историю с вашим, Инна, объявлением, – повернулась она к Вебер. – Признаюсь, это я была зачинщицей. Связать вас с этим вашим молодым человеком казалось легче лёгкого: он мелькал всюду, и многие могли знать его телефон. А сегодня никто не знает, что он умер.
Даже подруга, сообщившая ей эту весть, больше ничего не сумела добавить: мол, слышала от кого – то, но подробностями не поинтересовалась, не близкий же человек. На этой подруге всё и замыкалось: выходило, что никто не присутствовал на похоронах, ни у кого не оказалось общих с Фефиловым близких знакомых, и если Алина Георгиевна ехала к Вебер с намерением пересказать ей слухи и женские пересуды о Фефилове, то постепенно это стало казаться ей незначительным и ненужным.
– Проще всего справиться в общине, – сказал Павельев, и Вебер, подавшись вперёд, уставилась ему в глаза:
– Вы что, предполагаете, что он жив? Иначе незачем справляться.
– Я хочу сказать, что ничего не знаю, ни да, ни нет. Предположить можно многое: и то, что он похоронен чин чином, и то, что укатил, не сказавшись, в Россию. В первом случае где ж узнавать подробности, как не в общине, а во втором – его можно искать до второго пришествия. А ведь есть и ещё варианты, совсем некрасивые: человек запил или, пардон, сел в кутузку – например, за азартную игру. Он ведь был картёжником. Скажем так – удачливым игроком.
– Хорошего же вы о нём мнения, – сказала Вебер, не слушая одновременного возражения «Я говорю что знаю». – Возможно, вы правы – и вы, видно, мастер отговаривать. А я, когда вы начали – о карточной игре, вспомнила, к слову, как одна дочкина подруга к месту и не к месту склоняла: «Играю без мяча, играет без мяча, играют…». Вот я, оказывается, так и сыграла, после чего уже сомневаюсь в собственных намерениях и подозреваю, что не обрадовалась бы, если б Оскар нашёлся. Представьте, вдруг, среди белого дня, он звонит и спрашивает: «Что тебе вздумалось меня искать?» А я отвечаю: «От скуки».
Между тем не только пропавший Фефилов, но и никто больше не позвонил ей даже от нечего делать, и впору было предположить, как это и сделал Ника, что всё дело затеяно неспроста, лишь бы свести вместе их троих («Четверых», – поправила Алина Георгиевна), а потом тотчас оборвать любые связи, чтобы другие люди не стали причастны.
Наташа, осушив свой бокал – у них и вино было на столе, – отошла к окну, став спиной ко всем, и Алина Георгиевна забеспокоилась:
– Вам, Наташенька, скучны эти материи? Вот, кстати, Инна, о скуке. Наш сюжет иссяк.
– Оставьте её, – вполголоса сказала Вебер. – После такой встряски я бы лежала трупом.
– Надо как – то возместить…
– Как я сразу не догадался? – вскричал Ника, вскакивая с места. – Есть же возможность переменить обстановку. Хотите, Наташа, провести денёк у моря? Мои шефы, Марина с Володей – да вы видели их обоих, – ездят туда по воскресеньям и звали меня. Мне всё как – то недосуг, но я наконец назначил себе срок: через неделю. Если хотите, поедем вместе, у них большая машина. Да нет, что я, можно ведь не ждать, отправляйтесь одна, завтра же. Если хотите, я прямо сейчас позвоню.
– Не плачь, дед, не плачь, бабка, – рассмеялась Алина Георгиевна.
– Я без вас не поеду, – испуганно сказала девушка.
– Как же так… Они помоложе меня и вам понравятся.
Наташа стояла на своём, не соглашаясь ехать с чужими людьми, и Павельев с удовольствием вывел, что его – то считают своим. Впрочем, это ничего не меняло.
Ничего, казалось, не могла изменить и нынешняя встреча, по их замыслу – первая и последняя: они сходились, чтобы разойтись, надолго или навсегда, словно вернувшись ко дню выхода газеты с объявлением Вебер (позже она одна всё – таки решила поставить точку, справившись в еврейской общине: «Ну как же, пропал человек, – сказала она. – Или умер, но не похоронен? Прямо фильм ужасов»). Не было ничего проще, чем вернуться в прежнее бытие, ещё не нарушенное негромкими событиями недели, – не было бы проще, когда бы оно само не изменилось отныне.