Думая о загадке того портрета, я естественно заинтересовался и другими изображениями поэта.
Помню странное чувство, с которым впервые держал в руках небольшой сборник репродукций, изданный в Вильнюсе. Здесь были работы разных мастеров, на меня смотрели разные человеческие лица. А я знал, что везде – Донелайтис.
Сборник вышел к двухсотпятидесятилетию поэта. Его документальный портрет еще не был создан Урбана-вичюсом. Передо мной была как бы панорама художественных гипотез. Каждый художник предлагал свой образ Донелайтиса.
У нас редко возникает возможность проверить человеческие догадки. Обычно спустя годы сложно совместить вчерашние предположения и сегодняшнюю реальность. Я же мог легко сверить гипотезы с точным решением. Эта мысль мелькнула, соблазнив заманчивой выигрышностью, но я тут же от нее отказался. Во-первых, сам Урбанавичюс не раз замечал: его работа – только документальная реконструкция, а не художественный портрет. Во-вторых, то, что живописцы, скульпторы, графики даже не ставили целью достичь внешнего сходства, казалось как раз очень интересным, подчеркивало: что авторы считали главным в характере поэта, что угадали в глубине его глаз.
Мне понравился портрет работы А. Александравичю-са. Донелайтис светился здесь добротой. Может быть, он и выглядел так после крещения ребенка или придя с долгой прогулки; зло тогда вроде бы и не существовало для него. В. Калинаускас, напротив, увидел поэта взволнованным: в глазах – тревога: непроходящая, хоть и скрываемая от всех; этому человеку многое надо решить для себя и многое успеть – недаром в углу гравюры часы, маятник их резко отклонился в сторону. На некоторых других портретах – Б. Вишняускаса, В. Вал юса – черты лица Донелайтиса словно расправились, морщины исчезли; поэт уже принадлежит времени. Теперь вопросы задают потомки. Маятник часов замер.
Конечно, я думал и о судьбах художников – за каждой работой вставали собственные раздумья автора.
Стремясь выразить истину, искусство нередко изменяет, как бы пересоздает образ. По воспоминаниям современников, Донелайтис был худощав. Но на картине С.Ушинскаса поэт, верно, мало походил на самого себя. Он выглядел богатырем: широкие плечи, большая, гневно вскинутая голова. Признаюсь: вначале эта работа меня удивила, показалась несколько помпезной. Но потом разглядел иное – и в том портрете, и в огромном витраже С.Ушинскаса «Кристионас Донелайтис» (в Каунасском музее витража). Я почувствовал истоки замысла мастера; Донелайтис был для него почти фольклорным персонажем, народным заступником, могучим героем, о котором многие годы мечтали люди. Мне рассказали, что художник еще до войны приезжал в Восточную Пруссию, расспрашивал литовских крестьян, собирал истории о Донелайтисе, похожие на легенды. И тогда я уже не сомневался: в монументальности портрета нет выспренности и «котурнов» – есть своя правда.
Случайно ли то, что к образу поэта когда-то обратился В. Грибас? Я узнал его биографию – там были мастерская парижского скульптора Бурделя, мечты о новой культуре. Грибас сделал портрет Донелайтиса в 1940 году: поэт спокойно и бесстрашно смотрит в лицо злу. Говорят, так же спокойно и твердо скульптор смотрел в лица фашистов. Его расстреляли в начале оккупации.
Есть интересная книга Н. Раевского «Портреты заговорили». Там идет речь о Пушкине, о судьбах русской культуры. А я хочу прокомментировать несколько портретов Донелайтиса, приоткрыть то, что обычно называют творческой лабораторией. Мои встречи с художниками были разными. Короткими и долгими. Порой случайными.
Иногда приходилось специально приезжать в Литву… Понятно, эти записи были сделаны в разное время, но мне показалось логичным объединить их.
Почему запомнил работу Йонаса Мацкониса? Специалисты вряд ли отнесут ее к лучшим изображениям Донелайтиса. Может быть, все дело в чувстве печали, которым пронизан холст? Ту же печаль я не раз ощущал в осеннем воздухе Чистых Прудов.
Этот портрет уже видел раньше, в Каунасском музее. В черном сюртуке, опирающийся на палку, поэт пришел посмотреть на осеннее поле. Не прощание ли это? Не предчувствует ли он, что больше никогда не увидит бесстрашную, древнюю обнаженность земли? Я запомнил: серебристое осеннее небо, серебристые волосы поэта: где-то вдали, в конце поля, еще работает одинокий пахарь. Естественная ассоциация: таким одиноким пахарем на поле литовской поэзии был сам Донелайтис.
Мне показалось тогда, что эта работа художника по-своему автобиографична. И действительно, в предисловии к каталогу выставки Мацкониса я нашел такие его слова: «Еще в детстве полюбил запах полыни, любил лежать, окруженный травою или цветущей гречихой, и наблюдать за муравьями, божьими коровками, которые медленно ползали по стебелькам, листьям и цветам… А летать в облаках так и не научился, все топал по нашей милой грешной земле».
Мастерская Йонаса Мацкониса в самом центре старого Вильнюса. Внук крепостных, художник вдруг рассказывает предания, слышанные еще от бабки. Почему он написал портрет Донелайтиса? Надо ли спрашивать: интерес Мацкониса к литовской истории «продиктовал» не только его картины, но и драмы, либретто опер, оперетт, сценарии фильмов.
Редко встречал человека, который бы говорил о себе с такой беспощадной искренностью. В том же эссе Мацконис признался: несмотря на то, что всю жизнь учился мудрости и опыту, он «остался наивным и немного сентиментальным выходцем из Дзукии». Наивность и сентиментальность есть и в его портрете Донелайтиса. Но мелодраматизм – не самый страшный порок искусства, да и порок ли?
Еще не так давно искусствоведы высмеивали мелодраму – теперь внимательно изучают. Нередко, как у Мацкониса, мелодраматизм – сознательный прием. А обнаженность чувства художника не может не затронуть и зрителя… Я думаю об этом, когда ухожу из мастерской Мацкониса по узким средневековым улочкам, – здесь прошли, нет, стремглав пролетели многие годы его жизни.
…Вспомнил о разговоре со скульптором Гедиминасом Йокубонисом, когда сначала в одной статье, потом в другой, в третьей встретил схожие мысли. Авторы удивлялись: живя в глуши, оторванный от культурных центров, Донелайтис создал философское произведение, поэму редкой интеллектуальной насыщенности! К тому же он предвосхитил многие художественные открытия будущего века. Разве это не чудо? Я задумался: что-то подобное, но с другой интонацией и другим выводом говорил Гедиминас Йокубонис, который делал памятную медаль к юбилею поэта. Выписываю теперь из блокнота его слова:
– …Я всегда восхищаюсь подвигом Донелайтиса. Но это не чудо. Скорее – один из законов творчества. Размышляя о Донелайтисе, я спросил однажды себя: а что, если только так и создаются шедевры? Ты слышишь голос своего народа и своей души, будто впервые увидев, удивляешься миру, всему доброму и злому в нем, а потом возвращаешь это удивление в слове или камне.
Йокубонис обвел рукой маленький бар во Дворце выставок: сюда часто приходят литовские художники.
– Конечно, я никого не призываю расставаться с цивилизацией. Но всякий творец должен вплотную, лицом к лицу, подойти к народной жизни. Поучимся у Донелайтиса дисциплине души, умению сосредоточить себя на самом главном. А мы иногда теряем промелькнувшую истину в праздных разговорах…
Йокубонис размышлял о психологии творчества – проблемах, вечных во все времена. Он назвал Донелайтиса учителем, и мне захотелось снова увидеть его работы. Поехал в Пирчюпис, где стоит знаменитый памятник жертвам фашизма. Опять поражался: как все повторяется в мире, как настойчиво время подводит людей к одним и тем же выводам. Королевская Пруссия всячески принижала бурасов Донелайтиса. Минули годы, и фашистская Германия, гордившаяся «прусским духом», пришла в Советский Союз, в том числе в Литву, чтобы физически расправиться с духовными наследниками поэта. Литовская деревенька Пирчюпис была одной из многих сожженных дотла. Герои Донелайтиса и в горе сохраняли достоинство. О несломленном достоинстве народа, бесспорно, думал и Гедиминас Йокубонис. В центре мемориального ансамбля в Пирчюписе – литовская крестьянка. Одну руку она прижала к груди, в другой держит платок, которым вытирала слезы. Теперь слез уже нет. В глазах не только скорбь – мужество. Я вспомнил: скульптура стоит у самой дороги, отойдешь подальше, и уже не понять, что это – фигура женщины или придорожный столб. Тогда кажется: это Литва…
Эрикас Варнас постучался ко мне в номер в половине первого ночи. «Бессонница, – сказал он. – Ау вас?»
Мы встретились в Клайпеде на 270-летнем юбилее Донелайтиса. Юбилей отмечался в той же школе, которая носит имя поэта.
Среди гостей праздника у меня много знакомых. Но немало и новых встреч.
Известный патологоанатом профессор Й. Найнис: он вместе с Й. Маркулисом исследовал захоронения в Тольминкемисе.
Художник Витаутас Валюс: его философское панно по мотивам «Времен года» я видел в читальном зале Вильнюсского университета.
Но Эрикаса Варнаса нельзя было спутать ни с кем. Никогда не угадаешь не только его работы, но и то, что он скажет в следующую минуту. Кажется, Варнас всегда «витает в облаках». Не зря он создал новые графические изображения знаков зодиака: «Показывал их космонавтам – заинтересовались».
Этот художник, этот «человек не от мира сего» удивил многих тем, что один из сделанных им портретов Донелайтиса почти полностью совпал с документальным изображением поэта.
– Как это удалось?
Ждал, что он скажет нечто о провидении, о поэтической «перекличке» через века. Но услышал иное.
– Я рисовал с натуры.
– ?!
– Я долго искал человека, который был бы похож на Донелайтиса – похож внутренне, по складу характера, каким я себе его представлял. И вот как-то вспомнил об одном своем дальнем родственнике. Кстати, он пробовал сочинять стихи, писать музыку. Подумал: таким мог быть автор «Времен года». Повторяю: я до сих пор уверен, что угадал не лицо, а душу.
Потом Варнас рассказывал о Назыме Хикмете, Константине Симонове, Николасе Гильене, с которыми был знаком. Люди для него похожи на знаки зодиака – каждый по-своему выражает суть бытия.
На следующую ночь он пришел снова.
– Очень хорошо, – сказал я. – У меня бессонница.
Стою во дворе Вильнюсского университета. Мимо спешат студенты. Джинсы, одинаковые во всем мире, толстые свитера, сумки через плечо, длинные, развевающиеся на ветру шарфы.
Тысячи молодых ног. Старые камни. Нет, Донелайтис тут никогда не был, но его скульптура в одной из ниш очень уместна: будто поэт знает обо всем, что здесь было, и предвидит все, что еще произойдет. Он сидит на скамье: такие делали в старой Литве из дерева. Прямая осанка, плотно сжатые губы, твердый, все замечающий взгляд… Не зря автор скульптуры Константинас Богданас говорит мне о цельности, гармонии этой человеческой жизни.
Гармония у Донелайтиса? Сначала удивляюсь. Вспоминаю записи поэта – «взвихренность», отражающую метания человеческого духа. «Да нет, – поправляет Богданас, – я не о характере, который с годами становился все болезненнее. Донелайтису казалось, что он заботится о сегодняшнем дне, о крестьянах Тольминкемиса, а он заботился о народе, а значит, о вечности. Так он стал нашим Гомером, его память стала памятью поколений».
Встречаемся с Богданасом «на бегу». Он вечно спешит: неотложные дела в Союзе художников Литвы, на кафедре художественного института. Как-то смотрим вместе выставку студенческих работ, Богданас рассказывает о молодежи, о своих коллегах: у многих из них тоже есть портреты Донелайтиса. Он остановится на полуслове – вспомнит, как два года его преследовал образ поэта.
– Почему лучше всего думать вдвоем? Может, потому, что свою мысль высекаешь о мысль собеседника, как искру из камня? Тогда ко мне часто приходил профессор Лебедис – крупнейший наш филолог, мой учитель. Однажды рассказал: в книгах Донелайтиса нашли длинные седые волосы, которые пролежали там почти два столетия. Мне казалось, это волосы самого поэта, ведь в ту пору пасторы иногда носили волосы буквально до плеч. После этого стал уже представлять Донелайтиса совсем рядом…
Все та же связь времен. Мысль о ней выразилась в скульптуре Богданаса одной деталью: одежды поэта опоясывает лента с народным орнаментом. Она как бы спускается вниз, в старый двор, на древние камни, по которым спешат студенты.
Рано или поздно и они придут к Донелайтису.
Направляясь к Витаутасу Юркунасу, я думал увидеть прославленного графика, солидного профессора, известного всей Литве от мала до велика народного художника. А увидел старого крестьянина: доброе, изборожденное морщинами лицо, хрипловатый, точно в поле остуженный голос.
Я пришел в огромную квартиру, где жили два старых человека и еще множество произведений искусства – чужих и своих. Отдельно висели работы сына: «Тоже график, тоже Витаутас, идет совсем другим путем».
Позже я не раз размышлял о его собственной дороге в искусстве, о том, как непросто мастеру остаться верным самому себе. Его детство прошло в деревне, у маленькой речушки Ширвинта. Семья была большой, денег не хватало. Родители, как это часто случалось, сделали выбор – решили послать учиться одного Витаутаса. Он поступил в гимназию, потом в Каунасское художественное училище; занимался у лучших литовских мастеров, у русского графика М. Добужинского, который перед второй мировой войной долго жил в Каунасе. Молодым литовским художникам в ту пору было трудно определиться: многие уезжали в Париж или Мюнхен, Петербург или Москву – искали себя в модных школах и направлениях, а потом возвращались на родину.
Школу Юркунаса я почувствовал, когда рассматривал его лучшие довоенные работы – прежде всего цикл гравюр «Рыбаки». Это был реализм в его истинной сути – без украшательства или угодничества перед чьим-либо мнением. Это было голос правды. Дети, с привычной тоской ожидающие на берегу отцов. Легко несущая корзину рыбы красавица рыбачка; исхлестанные ветром, будто окаменевшие мужские лица. Тяжелое молчание толпы, похороны, очередные жертвы моря… «Рыбаки» Юркунаса покорили тогда представителей разных художественных течений: они горячо спорили между собой, но все были детьми Литвы.
Спросил Юркунаса: от изображения рыбаков, наверное, был прямой путь к изображению крестьян Донелайтиса? Он усмехнулся: «Всему свой срок». Впрочем, тут же добавил, что еще в тридцатые годы по-особому, как художник, начал вчитываться во «Времена года».
Но сначала Юркунасу надо было многое понять и пережить. Он работал учителем рисования в маленьком местечке под Вильнюсом. Сражался против фашистов в Литовской дивизии – был командиром орудия и одновременно делал рисунки для фронтовой газеты. Жизнь резко меняла свой ритм, добро и зло были уже не только аллегориями – встретились на поле боя. Вот тогда-то он вернулся к Донелайтису.
После войны Юркунас стал директором Вильнюсского художественного института, решал проблемы вроде бы далекие от искусства – думал о выбитых стеклах, протекающих потолках, о материалах для студенческих мастерских, о квартирах для преподавателей. «Всему свой срок». В ту пору готовилось первое послевоенное издание «Времен года», ему поручили сделать иллюстрации. Конечно, жизнь вся состоит из случайностей, но в искусстве не бывает случайного успеха. Он впервые пытался тогда «перепроверить» пережитое. «Я не мог обойтись без Донелайтиса».
Жена Юркунаса, Евгения Габриэловна, вспомнила: всю свою мастерскую он носил с собой, в портфеле: куски самшита, резцы… А доставал портфель в обеденное время, в перерывах между заседаниями. Книга с иллюстрациями к «Временам года» вышла в 1956 году, вскоре за эту работу Юркунас получил республиканскую премию, а затем – серебряную медаль на международной выставке книги в Лейпциге.
Чем привлекают эти гравюры? Мне кажется, своеобразным диалогом художника с Донелайтисом, с Литвой, ее природой. В этом диалоге хорошо чувствуются и время, и человеческий характер. Порой художник как бы добавляет, дорисовывает то, чего нет у поэта, – черты эпохи, черты отдельных людей. На иллюстрациях Юркунаса бурасы веселятся и плачут, негодуют и работают; от них и впрямь, как сказал мне Константинас Богданас, «пахнет вечным крестьянским потом». А я много раз возвращался к тем гравюрам, где изображены смены времен года – состояния медленного, но неуклонного перехода. Состояния, которые художник сумел прочитать не только у Донелайтиса – в самой природе. Эти гравюры строги и – одновременно – лиричны, как и гекзаметры Донелайтиса:
Солнышко, мир будя, поднимается в небо все выше,
Валит да рушит со смехом все то, что зима сотворила.
Гибнуть стали труды метелей, стуж, гололеди.
Пеной играя, снег исчезает, в ничто превращаясь.
Тут много глаголов – мир Донелайтиса не статичен, он переполнен действием. У художника глаголы становятся линиями, тонкими штрихами. Когда-то, юношей, он мечтал стать скульптором – нравилось, что скульптура объемна. Потому, верно, объемны и гравюры Юркунаса: поле и небо, «снежные шубы» и «крылатые» ветры…
Когда мы встретились с Юркунасом, ему было за семьдесят. К нему по-прежнему приходили замыслы, но художник не торопился их тут же осуществлять, прикидывал: не будет ли это простым повторением того, что делал когда-то? В разговоре Юркунас вспоминал друзей юности. Вспомнил и графика В. Ионинаса, его оригинальные иллюстрации к поэме Донелайтиса. Я видел эти гравюры; в них были благородное изящество, лаконизм, мудрость и почему-то печаль. Та книга давно стала библиографической редкостью. Я знал и другое: Ионинас позже уехал в Америку. Говоря об этом, Юркунас загрустил: его друг, приезжая в Литву, не может наглядеться на родные места, не может впрок напиться литовской речью. Тогда это была трагедия многих людей, которые походили на рыб, выброшенных на берег: они задыхались без воздуха родины. «А ведь нас предупреждал обо всем еще Донелайтис», – сказал Юркунас. Он произнес это серьезно и просто. Словно поэт жил не двести, а сорок лет назад…