Так он сам возвращался в поэме к мысли о строгой и мудрой цикличности бытия. У всего живого, считал Донелайтис, есть своя пора, свое время.
Для человека пора весны – юность. Но о собственной юности он вспоминать не любил. Легко догадаться почему: люди обычно даже мысленно не хотят возвращаться туда, где печаль заслоняла для них радость.
Медленно, не слишком уверенно отправляюсь сейчас в старый Кенигсберг. Это один из крупных центров государства, которому Донелайтис служил как пастор. Город его юности.
О том большом отрезке жизни поэта – лишь глухие упоминания в его записках, случайные обмолвки современников. Однако «путешествие» необходимо. Именно тут могут появиться важные штрихи к его портрету. Именно тут, в Кенигсберге, Донелайтис сформировался как личность. Попал сюда почти ребенком; уехал двадцатишестилетним мужчиной. Он сделал в Кенигсберге свой выбор.
Отправляюсь в путешествие с двумя спутниками и сейчас представлю их читателю. Мои спутники так мало похожи друг на друга!
Знакомьтесь: Андрей Тимофеевич Болотов. Это младший современник Донелайтиса. Он пришел в Кенигсберг вместе с русской армией во время Семилетней войны. Перед тем Болотов семнадцати лет поступил на службу. Что было в его жизни после Пруссии? Если сказать коротко и о главном, – вышел в отставку, поселился в родной тульской стороне; «там женился и семьдесят лет провел в счастии семейной жизни, в занятиях, не блестящих, но полезных». Так писал о Болотове, публикуя отрывки из его «Записок», Н.А. Полевой, редактор «Сына Отечества».
Мемуары Болотова уникальны. И дело не только в том, что они насыщены фактами, о которых и узнать-то часто больше не от кого. Со страниц «Записок» встает образ обаятельного, незаурядного и вместе с тем простого русского человека. Нет, в путешествии по старому Кенигсбергу без Болотова не обойтись! Андрей Тимофеевич хорошо узнал этот город и подробно его описал; Болотов обладает чувством юмора, наблюдательностью и той здравой объективностью, что не так уж часто встречается у мемуаристов. К тому же – это важно для нас – тут взгляд на Пруссию из России. (Конечно, Болотов увидел Кенигсберг полтора десятилетия спустя после того, как отсюда уехал Донелайтис. Но это не столь важно: в XVIII веке время текло еще медленно, перемены происходили не сразу.)
Второй мой спутник по Кенигсбергу гораздо старше Болотова, он наш современник. Это Рудольф Фридрихович Жакмьен – один из известных советских поэтов, пишущих на немецком. Судьба Жакмьена интересна и, как у всех людей его поколения, драматична. Родился в Кельне, вырос в детском приюте, был матросом. В 1932 году переселился в СССР. Отныне он разделял все беды и радости своей новой родины – воевал с белофиннами, защищал от фашистов Ленинград, был отправлен в «трудармию», работал в казахстанских степях, строил Каунасскую ГЭС… Теперь Жакмьену восемьдесят, он по-прежнему бодр, только стихам все чаще предпочитает прозу. С Жакмьеном легко идти по старому Кенигсбергу: знаток немецкой истории, он любит путеводители, однако любит и сам находить дорогу. Мы с ним нередко пытаемся угадать – где чаще всего бывал Донелайтис в Кенигсберге? Как относился к тому или другому событию, происходившему в его время в Пруссии?
Конечно, отправляясь в «путешествие», не уверен: достигну ли цели? «Белые пятна» биографии человека нередко заполнить труднее, чем «белые пятна» на карте.
В энциклопедии Брокгауза и Ефрона, откуда раньше миллионы людей черпали первые сведения о том или ином предмете, читаю о Кенигсберге:
«… К. основан в 1255 г. немецким орденом и быстро сделался важным торговым городом.
… с 1525 по 1618 г. был резиденцией герцогов прусских.
… отсюда распространилась реформация; основание университета сделала К. умственным центром герцогства, потом провинции Пруссии».
Та же энциклопедия, отметив архитектурные достоинства собора, возведенного в 1332 году, констатирует: «За исключением некоторых улиц, город построен некрасиво».
Нет, подростку, который попал в Кенигсберг из маленького литовского села, город вряд ли показался некрасивым. На первых порах ошеломил. Потом о многом заставил задуматься. Затем – всю жизнь – он спорил с духом Кенигсберга.
Сначала «отправляемся» с Жакмьеном туда, где Донелайтис не мог не быть. Но этот вроде бы прямой путь к герою оказывается не самым близким.
…Вот Кристионас впервые видит город, который уже на пороге демонстрирует свою силу: «Везде при въездах поделаны были порядочные городские ворота и при них содержались строгие караулы» (А. Т. Болотов).
Вот позже – в свободный час – он отправится гулять по Кенигсбергу, который в 1724 году (скорее всего Донелайтис уже жил здесь) объединил вместе три небольшие городка – Альтштадт, Лебенихт, Кнайпхоф.
Старый центр.
Можно постоять около городской биржи, построенной возле подъемного моста через реку Преголю. (А. Т. Болотов: биржа «составляет превеликую залу со сплошными почти окнами вокруг, и в ней сходятся все купцы для разговаривания между собой о торговле».) Там – загадки, тайны: чье-то богатство, взлеты и крах надежд.
Потом юноша, конечно, задерживается на площади у замка. Замок украшает четырехугольная башня, где, как пишет Болотов, «сделаны небольшие покойцы, и в них имели всегдашнее жительство несколько человек трубачей и других музыкантов». У трубачей непростая работа: они высматривают пожары, а затем созывают людей; чтобы народ знал, в какой стороне пожар, днем в ту сторону наклоняют знамя, а ночью высовывают шест, на котором висит фонарь.
Иногда Кристионас спускается на остров, в Кнайпхоф. Тут живут самые богатые купцы. Тут есть длинная улица с многочисленными магазинами – русские во время Семилетней войны прозвали ее Миллионной.
Из центра с неохотой плетется в дом брата – в один из районов, где живут ремесленники. Дома здесь стоят особенно скученно, окна – в одну сторону. На верхние этажи надо идти «темною и всегда беспокойною лестницей». Дворов мало, «да и те очень тесны». Впрочем, улицы «вымощены диким камнем и мостовая эта содержится всегда в хорошем состоянии». Однако по ночам, тут же добавляет Болотов, из домов выбрасывают «всякую нечисть и сор», днем это все вычищают, но «нередко бывает от того дурной запах и духота».
…Перед нами картинки, похожие на иллюстрации к историческому роману; их выполнил плохой художник. Здесь все точно, однако нет главного – того, что в старину называли жизнью человеческого сердца.
Биографы Донелайтиса походят на дотошных детективов истории, но им, к примеру, так и не удалось установить, где Донелайтис окончил начальную школу. Исследователи нередко вынуждены идти путем логических заключений.
По-видимому, рассуждает литературовед Л. Гинейтис, в начальную школу Кристионас ходил именно в Кенигсберге – раз здесь жил его старший брат Фридрихас.
«Очевидно, – пишет К. Довейка, – мальчик был старше своих соучеников, так как известно, что при поступлении в среднюю школу ему было уже семнадцать лет. Начальная школа, в которой учился К. Донелайтис, была скорее всего литовской, а средняя – латинской. Последнюю он посещал пять лет…»
Латынь, греческий, древнееврейский, французский языки, риторика, античная литература… Вчитываемся в перечень предметов, обязательных для учеников всех шести средних школ Кенигсберга. Конечно, если бы Донелайтис не стал поэтом, нас мало интересовало бы все это. Потому так важен другой вопрос: когда и как возникла у него тяга к поэзии? Вряд ли в детстве. И вряд ли ему помогла тут семья. Все его братья занимались сугубо земными делами: двое стали ювелирами, один кузнецом; три сестры вышли замуж тоже за вполне «основательных» людей.
И тут мы начинаем фантазировать. Может быть (Жакмьен любит лексику старых романистов), «муза посетила» Донелайтиса, когда юноша стоял в стороне, глядя на забавы соучеников? Может быть, он, опять-таки в силу своего возраста, серьезнее других воспринял античные оды – увидел не материал к экзамену, а исповедь чужого, много веков назад волновавшегося, а потом остановившегося сердца?
Но, возможно (тут продолжаю догадки я), все было гораздо прозаичнее. После занятий Донелайтис отправлялся в общежитие, где селились ученики из бедных семей. Чтобы заработать денег, он пел в похоронном хоре.
Да, подхватывает мою мысль Жакмьен, поэзию часто рождают сильные чувства – причем не только любовь, восхищение, но и недоумение, тоска. И всегда поэзия начинается с раздумья.
Отчего он поступил на теологический факультет Кенигсбергского университета? Вот уж об этом догадаться легко! У студентов-теологов – льготы: им положены, в частности, денежные дотации. Разве был у него, крестьянского парня, другой путь к образованию?
Университет стоял на острове. Там же – дома многих профессоров. Эту деталь добавляю не случайно: ведь вплоть до девятнадцатого века лекции читались на квартирах преподавателей.
Университет. Город в городе? Школяров и студентов в Кенигсберге боятся. Они бьют окна, курят, могут позволить себе почти любые «предосудительные проказы». Мы с Жакмьеном смеемся, найдя в одном из справочников упоминание: из-за частых дуэлей студентам Кенигсбергского университета было запрещено в конце семнадцатого века ношение шпаг. Студенты продолжали драться с молодыми ремесленниками и купцами… на кулаках. Одновременно – как сказали бы мы сегодня, – продолжали бороться за свои права. В 1717 году им снова разрешают носить шпаги!
Конечно, к теологам все это относилось в меньшей степени. «Все это» – пьянство, драки, разврат – он осудит потом в поэме.
Одна дата четко всплывает из глубины лет: 27 сентября 1736 года. Донелайтис становится студентом.
Четыре года… Теология, риторика, история литературы, много других предметов. Преподавание в основном на латыни. Считается, «мертвый язык» не только помогает погружаться в священные книги, но и связывает духовную жизнь Европы.
Вся его юность прошла в изучении латыни. Только в школе ей отдавали по двадцать часов в неделю. Донелайтис прекрасно знал язык древних, делают вывод биографы. У него – место в общежитии, право посещать столовую для неимущих студентов. А это зачастую было наградой именно за успехи в латыни.
Четыре года. Многие учились дольше. Значит, успехи были блестящими. Еще один логический вывод.
Конечно, именно здесь, в университете, он увлекся пиетизмом. Не он один. Это течение в духовной жизни Германии XVII–XVIII веков захватило многих. У пиетистов была своя правда – звонкая правда отрицания. Отрицали фальшь и обряды ортодоксального духовенства. Выдвигали на первый план нравственное самоусовершенствование, слово божье, проникающее в сердце каждого. Некоторое время пиетизм казался свежим ветром – был демократичен, способствовал просвещению. В конце концов в нем победили ханжество, нетерпимость и аскетизм. О пиетизме спорили. Кант писал в его защиту, основываясь на собственных наблюдениях:
«Пусть говорят о пиетизме что угодно, но люди, относившиеся к нему серьезно, показали себя с самой лучшей стороны. Они обладали благородными человеческими качествами – спокойствием, веселым нравом, внутренним миром, который не нарушала никакая страсть. Они не боялись ни нужды, ни гонений; никакая распря не могла привести их в состояние враждебности».
(Цитирую по книге А. Гулыги «Кант», вышедшей в серии «Жизнь замечательных людей»: в этой работе немало сказано о влиянии пиетизма на великого философа.)
Что, если примерить эти слова к Донелайтису? Мы увидим, как все причудливо переплетается в жизни! Пиетизм помог ему выдержать Кенигсберг. В чем-то определил характер. Определил даже некоторые мотивы его «Времен года» – те строки, в частности, где автор призывает к расчетливому самоограничению быта. Но пиетизм не мог заслонить для Донелайтиса трагизм жизни его народа. И не заслонил. Страсти закипели. Спокойствие улетучилось. Вырастал гнев.
Все это было неосознанно и – закономерно: гений выламывается из любых схем.
Частное выводит нас к общему, но ведь бывает и наоборот: общее помогает установить контуры деталей. Входя в старый город, даже не зная подробностей жизни человека, можно было представить ритм его существования. Ритм определяли традиции.
Размеренность чиновничьего и бюргерского быта жителей Кенигсберга изредка прерывалась праздниками. Они сохранились еще со средневековых времен.
Гильдии мастеров вносили в праздники размах и деловитость. Мясники несли через весь Кенигсберг огромную колбасу. В иные годы ее вес достигал трехсот килограммов (естественно, я уже перевел в килограммы немецкие фунты). С колбасой шествовали, едва скрывая гордость, более ста подмастерьев.
У пекарей были свои сюрпризы. Большой эскорт «сопровождал» шесть – восемь необъятных пирогов.
Мясники и пекари обходили многие улицы. Останавливались у замка, у домов городских советников и пасторов. Те получали куски пирога и колбасы для пробы. После этого обхода члены гильдии вместе с другими горожанами весело съедали свою продукцию.
В тех праздниках многое – от средневековых карнавалов. С их безудержным весельем, сменой масок, когда не только прячешь лицо, но и ненадолго как бы «разыгрываешь» новую судьбу. Ну, конечно, тут был и Донелайтис. Сначала худой, невзрачный подросток. Потом – скромно, но аккуратно одетый школяр, позже – студент. Он тоже пил пьянящую радость. Правда, неуверенно – как забыть, что завтрашний день будет другим?
…А племянница Донелайтиса, дочь его брата, вспомнит рассказы старших: случалось, Кристионас падал от голода на улицах.
Через два столетия появятся статьи о его литературном образовании, эстетических взглядах. О том, например, чем близок литовский поэт Гесиоду и Вергилию и в чем от них отошел.
Конечно, он знал Гомера и Горация, Овидия и Петрарку. Задумывался над дерзко притягательными в своем материализме запрещенными трактатами Спинозы. Мысленно отправлялся вместе с Данте кругами ада.
Сейчас можно, с большей или меньшей точностью, представить, что он должен был читать и что мог. Известна не только университетская программа, но и книги, о которых тогда спорили.
Наверняка читал жадно. Так читают в юности.
Шел от книги к книге, как от человека к человеку.
И конечно, посещал библиотеку в замке, «занимающую несколько просторных палат».
Вот он, читальный зал юности Донелайтиса. Болотов увидел тут немало старинных книг, и в том числе – «очень редкие, писанные древними монахами». Но более всего удивило Андрея Тимофеевича, что многие из книг были прикованы к полкам и держались «на длинных железных цепочках, (…) дабы всякому можно было их с полки снять и по желанию рассматривать и читать, а похитить и с собою унесть было не можно».
Посреди палаты стояли столы и скамейки, где сидели «ученые люди и студенты… мне случалось находить их тут человек по десяти и двадцати, упражняющихся в чтении».
В истории культуры обычны парадоксы: нередко история движется как бы вопреки логике.
Прусская монархия совсем не радела о развитии литовского языка. Однако некоторое время она невольно тому способствовала. Монархия хотела влиять на умы литовцев, живших в Восточной Пруссии. И вот уже для них издаются религиозные книги на родном языке; вот уже печатаются по-литовски королевские указы… А в Кенигсбергском университете для пасторов, которых направляли в литовские приходы, введен специальный семинар по изучению языка. Этот семинар посещает и Донелайтис.
Он совершенствуется в родной речи, входит в нее, как входят в лес, – все глубже, все настойчивее. Различая постепенно не одну дорогу – множество троп…
Он взрослел. В холодном мрачном городе прошло отрочество. Проходила юность. Чувствовал ли он движение времени? Размышлял ли об этом?
Как всякий старый город, Кенигсберг имел историю, которая не только фиксировалась и сохранялась в архивах, но передавалась из уст в уста.
Вместе с Жакмьеном мы выбирали из книг и справочников факты, которые наверняка знал Донелайтис, о которых он мог услышать. Факты были явно неравноценны. Одни спустя века потеряли свою значимость, другие, напротив, именно теперь казались важными.
1620 год. В городе наводнение. На острове, в соборе, вода поднялась на целый фут.
1710-й. Четверть всего населения умерла от чумы.
1711, 1712, 1713 годы. Через Кенигсберг проезжал русский царь Петр I. Его торжественно принимали в замке – зале, который потом стали называть Московитым. (До этого Петр был в Кенигсберге в 1697 году в составе Великого посольства, следовавшего из России в Европу. Формально Петр ехал инкогнито, числился волонтером, хотя все знали: в составе посольства – царь.)
1718-й. На город снова обрушились ураган и наводнение.
Тут нет вех биографии Донелайтиса. Его биография почти «пропала», растворилась в истории.
Но история не молчит. Она подсказывает, по каким камням ходил человек, какие события проносились мимо, а какие наверняка заставляли сильнее биться сердце.
…Подходя к старому замку, Донелайтис вспоминал: когда-то здесь были укрепления пруссов. Мог ли он не думать о судьбе родственного литовцам народа?
Крестоносцы твердили, что несут в этот край истинную веру; говорили о дикарях, которых учат наукам, культуре. Видимо, наукой считали способы убийства – здесь они преуспели. Что же касается культуры, то еще в девятом веке один посетивший пруссов моряк увидел красивые города, богатые села…
Война между орденом и пруссами тянулась более полувека. «Завоевание это двигалось вперед, как волна прилива, то набегая, то снова отступая», – отметит французский историк Э. Лависс.
Уже побежденные, разгромленные пруссы невесть откуда собирали силы, нападали на крепости врага.
Из глубины лесов руководил пруссами таинственный и грозный великий жрец. Его слушались беспрекословно; подчинялись не только ему, но любому посланцу, которому великий жрец передавал свой посох или другой условный знак.
Орден прибег к старому средству – попытался вырастить союзников в чужом стане. Детей богатых пруссов отсылали на воспитание в монастыри. Но именно они становились наиболее опасными врагами захватчиков.
Понимали ли побежденные, что рано или поздно придется отступить навсегда?
Понимали. Лависс приводит дошедшие в летописи слова пруссов: «Из-за этих людей земля наша перестанет давать жатву, деревья – плоды, животные – приплод, а какие родятся, – сейчас же умрут».
Процитировав старую летопись, историк добавит: «Пруссы ошиблись, ибо земля их должна была и потом давать урожаи, и даже неслыханные; но суждено было наступить дню, когда не осталось никого из пруссов, чтобы их собирать».
Здесь характерно выражение: «Земля должна была…» Даже над землей совершили насилие.
Наверное, Донелайтис считал историю пруссов своего рода предупреждением литовцам. Эта история – ненаписанный эпиграф к его поэме.
К своей судьбе люди идут разными путями. А судьба человека, подмечали древние, во многом определяется характером.
Снова спрашиваю себя: что мы знаем о том, как складывался характер Донелайтиса? Нужда, унижения. Внезапное осознание: несчастен не только ты, но и твой народ. Утешение суровым словом религии. Биография поэта подтверждает давно замеченную закономерность: детство и юность великих людей – нередко самый трудный отрезок их пути.
Он шел этим путем с одной мыслью: преодолеть. Не надеясь на радость – надеясь на справедливость. Мечтая не о счастье для себя – о добре, которое сможет сделать другим. Цель потребовала напряжения сил. Вечное недоедание подорвало здоровье. А все вместе это определило его характер – не только прямоту, строгость нравственных оценок, но и неуравновешенность, ипохондрию.
Человек не может жить все время как натянутая струна. Разумеется, в жизни Донелайтиса были и просветы: он слышал тогда голос вечности, который заглушал все противоречия и сомнения. Такой теплый, ровный свет несли ему природа и музыка.
Почему я все чаще размышляю именно о музыке, о том, что она иногда безраздельно завладевает душой?
Музыка звучала в церквах, в парках и на улицах Кенигсберга, в домах многих, даже небогатых, горожан. В ту пору европейские столицы вступали друг с другом в спор – каждая хотела стать центром музыкальной жизни. Кенигсберг не составлял исключения. Тут часто гастролировали виртуозы-исполнители. Музицирование и композиторство считались хорошим тоном. А студенты организовывали музыкальные кружки.
Конечно, опять многие вопросы останутся для нас без ответа.
В Германии тех лет было немало первоклассных композиторов, но кого из них предпочитал Донелайтис – Генделя, Баха? Любил ли он больше «Страсти по Матфею» или хоральные прелюдии?.. Ставлю здесь многоточие: что, если когда-нибудь ответ появится?
Одно бесспорно: мир музыки был хорошо освоен Донелайтисом. В университете он выучился играть на фортепьяно, органе. Многое дали лекции по теории музыки.
Друзья, знавшие Донелайтиса в более поздние годы, вспомнят – он был на редкость чутким исполнителем. Стоит задуматься над тем, почему его так влекло делать музыкальные инструменты. Может быть, чтобы до конца проникнуть в тайну рождения мелодии?
Был и такой период в жизни будущего автора «Времен года», когда музыка стала для него профессией.
В 1740 году окончен университет. Вакантного места пастора нет. Ему предлагают службу в Сталупенае – учить детей музыке и руководить школьным хором. С радостью ли едет Донелайтис в Сталупенай? Во всяком случае, преподавание отвечает склонностям его натуры. Видимо, новый учитель относится к своим обязанностям весьма добросовестно – через год он уже ректор школы.
В своей книге о Толстом Горький вспоминает такую реплику Льва Николаевича: «…музыка притупляет ум. Лучше всех это понимают католики…»
Толстой прав и не прав. Конечно, музыка не случайно исполняется в церкви. Она рождает чувство праздника, дает ощущение духовной свободы – иногда иллюзорное. Но эта иллюзорность не связана с природой музыки – так используют ее сами люди.
…Брожу по улочкам города Нестерова, бывшего Сталупеная. Улочки сохранили изгибы старых мостовых. Легко представить дни молодого учителя, заполненные занятиями и детскими голосами; одинокие вечера, моросящий дождь за окном… И – музыка. Он наконец расслаблялся, давал волю чувствам, вспоминал детство. А в свободные дни отправлялся в Лаздинеляй – родные места были всего километрах в пятнадцати.
Нет, музыка не притупляет ум. Она, например, помогает легко перекинуть мостки из прошлого в будущее. Для Донелайтиса еще закрыты многие стороны бытия. Но, слушая музыку, он представляет бегущие годы – и жизнь предков, и то, что предстоит самому. Вот они – сегодняшние «радости весны», завтрашняя зрелая ясность лета, суровая беспощадная зима, до которой еще далеко…