В последний день Джулиана в теперь Ориана приезжает его навестить. Он наверху, наполняет себе ванну. Весь ссутулен. У него артрит. Тело его выпирает в разные стороны нездоровыми углами – гаснущий гомункул в ветхом банном халате.
– Хорошо выглядишь, – говорит Джулиан.
– Выглядишь старым, – говорит Ориана.
У нее с собой алюминиевый ящичек. Волосы серебряные, мерцают, длинные – длиннее, чем он когда-либо видел. Лицо ее исчерчено возрастом и шрамами, и ходит она прихрамывая, после какого-то неудачного приключения в войну, о котором он никогда не узнает. Она прожила всю свою жизнь без него.
– Мы с Ашем играли, бывало, в эту игру, – начинает она. – Мысленный эксперимент: как нам можно использовать его музыку для революции – не просто художественно, а материально? Мы шутили о том, чтоб сочинять песенки как акростихи, которые будут шифром сообщать местоположения тайных военных баз. Протаскивать кодированные сообщения против ФРВА в альбомные аннотации на конвертах или так подкручивать слова песен, чтобы они инструктировали, как изготовлять бомбы, если проигрывать пластинки задом наперед. При этом не важно, какой будет сама музыка. Истинные поклонники хотят того, что за музыкой. И мимо них комар не пролетит, мышь не проскочит.
Ванна наполнилась. Джулиан закручивает краны, после чего, морщась, опирается на туалетный столик. Два месяца назад он подрался с другим бродягой где-то на шоссе и получил сапогом по почкам, спина у него болит до сих пор.
– Вот чего ты никогда не понимал, – продолжает Ориана. – Предполагалось, что ты будешь системой доставки. Ты никогда не был самим посланием, а служил просто микрофоном. Но отдам тебе должное за одну хорошую мысль.
Ориана расцепляет застежку ящичка, сует в него руку и вытаскивает пластинку – двенадцать на двенадцать дюймов девственного кремового картона. Список треков на обороте, а на лицевой стороне – единственное изображение: человеческий глаз, открытый, окантованный тонкими ресницами. Глазное яблоко украшено разметкой циферблата вместе с часовой и минутной стрелками, торчащими из зрачка, – они показывают без пяти полночь.
– Где-то год назад там на востоке кое-что поменялось, – говорит Ориана. – Нам ничего хорошего не светило. Мы обанкротились. А потом кто-то придумал тот трюк, который ты отмочил на «ХроноВахте» столько лет назад. Ты считал, что оказываешь нам услугу – финансируешь восстание своим альбомом. Ну, такого бы никогда не получилось, Жюль. С твоей пластинкой, во всяком случае.
Она раскрывает конверт. Внутри – коллаж из гастрольных фотографий, сделанных некогда Ладлоу, сканированных, оцифрованных, воспроизведенных в кричащих красках. Как будто все произошло только вчера.
– Помнишь? – спрашивает Ориана. Всеохватный вопрос с бесконечными входами и выходами. На долю секунды Джулиан жалеет, что все эти последние несколько десятков лет рядом не было никого, кто задавал бы его почаще.
– Помню, – отвечает он.
– В «Лабиринте», бывало, пользовались проприетарным алгоритмом, чтобы предсказывать вероятный успех новых групп и их выходящих альбомов. На ваших последних гастролях – ну, ты помнишь. Алгоритм обрек «Приемлемых» на свалку. Эти незавершенные треки легли в сейф. Но то решение лейбл принял всего за несколько часов до того, как случилось кое-что еще.
– И что же? – спрашивает Джулиан, полностью осознавая, какую роль в этой экзегезе суждено сыграть ему – роль благоговеющего получателя.
– Аш погиб, – говорит Ориана – ей перехватило горло, как будто все это, возможно, действительно произошло только вчера. Пластинка выскальзывает из конверта у нее в руках. Она вакуумно-черная, как черная дыра, такая черная, что поглощает почти весь бледный утренний свет в ванной. – Кроме того, год назад материнская компания «Лабиринта» была на грани разорения и стремилась реализовать свои активы. На те немногие деньги, что остались у движения, мы предложили скупить у них всю дискографию «Приемлемых» вместе с заархивированной версией того алгоритма. Можешь представить, что сказал он, когда мы проапдейтили ему данные с учетом безвременной кончины Аша Хуана?
Это Джулиан прикинуть мог.
– Что у вас на руках хит?
– Да еще какой – ты не поверишь.
Ориана объясняет, что с «Пляжами» от «Приемлемых» отмахнулись как от группы безвредных вундеркиндов одного альбома. Но стоило миру услышать о смерти Аша и узнать трагическую историю группы бесстрашных музыкантов, которых выслеживал и преследовал скорый на расправу жестокий режим, они по факту стали плакатными детками для всемирного движения против ФРВА. Песни с «Пляжей» распевали на благотворительных концертах в Лондоне, а НПО, обещавшая «Спасти детей Восточной Австралии», использовала замедленную балладную версию «Что за время твое сердце» в одном из своих рекламных роликов по сбору средств. Слухи, что второй альбом записан, но затерялся во времени, лишь прибавляли к культурному мифу группы – и «В конце все алё, а если не алё, то это не конец» стал художественным артефактом разгоряченных спекуляций по всему миру.
Ничего этого Джулиан не знал. А если б и знал, ему было б до лампочки. К нынешнему времени он уже полжизни провел, валяясь голым на соляных дюнах, заширенный Б, отправляя ум свой ко дну океана, чтоб там наблюдать за маршрутами миграций тропических лангустов.
– Люди забывают скверное поведение, – говорит Ориана, вертя в руках пластинку, и черный диск безмолвно шуршит у нее под кончиками пальцев. – Забывают бардак в прессе и катастрофический пиар. А вот музыку люди помнят. Они помнят, каково им когда-то от нее было.
– Ты мне когда-то сказала, что ностальгия – консервативная уловка, – ворчит Джулиан. – Никчемная аффектация.
Ориана безмятежно пожимает плечами.
– Огонь огнем, враг моего врага, этсетера, этсетера…
– Этсетера, – соглашается он.
– Я приехала отдать тебе твой авторский экземпляр, положенный по контракту. И твою долю.
Ориана вынимает из кармана чек и кладет на туалетный столик. Джулиану уже нужны очки, но к окулисту он не ходил, потому и не может прочесть, что написано на чеке, – он лишь различает кружочки множества нолей.
На пластинку он машет рукой со словами:
– Мне все равно не на что ее тут ставить. – Проигрыватель и всю аудиотехнику он обменял, должно быть, еще четверть века назад.
– Тебе не нужно ее ставить, – отвечает Ориана. – Помнишь первые строчки первого трека?
Джулиан помнит:
– По холодной капле правды в оба глаза
Голову запрокинь и не удивляйся сразу
Ориана еще разок крутит пластинку в руках, затем швыряет ее, как фрисби, прямо в ванну. Джулиан бесцельно спотыкается спиной вперед – как будто у него была хоть какая-то возможность ее перехватить, – а потом замирает и смотрит в воду.
Бывало, он красил шелк вместе с бабушкой. Из кранов в прачечной они наливали воды в большие емкости – лотки от мороженого, ведра из-под краски, все, что могли найти, – а потом пипетками капали туда краской. Джулиан, бывало, глаз не мог отвести от того, как от одной маленькой капли чернила распускаются змеистым цветком краски, на ощупь пробираясь сквозь толщу воды. Он добавлял тогда все возможные оттенки – лишь бы посмотреть, как они смешиваются: в чашке ладони озеро пористой, вихрящейся радуги. Глядя сейчас в ванну, он видит нечто очень похожее: винил растворяется, как мятная пастилка, застрявшая под языком, его изогнутая масса распускается в воде и преобразуется в чулки взболтанной краски, маслянистой и яркой.
– Аш вечно талдычил про торговые обязательства ФРВА, – говорит Ориана, – про выгодные маленькие жизненные артерии, которые страна просто не могла обрезать, какой бы автономной она ни пыталась стать. До сего дня одна из таких артерий – поливинилхлорид. Каждый год ФРВА в своих трудовых лагерях Новой Виктории производит более двухсот тысяч тонн ПВХ. Больше половины его экспортируется ЗРА. И вот полгода назад мы внедрились в цепь поставки.
Джулиан упивается зрелищем исчезающего винила и сияющей психоделической воды в ванне. А потом начинает смеяться. Смех перерастает в кашель. Ему требовалось лекарство от легких, но врача он не навещал.
– Отчасти таков был замысел Аша, – говорит Ориана.
– Хочешь сказать, что ты обдурила его, чтоб он стал думать, будто это его мысль.
– Нет, мы это вместе вообразили. Те первые строки мы сочинили с ним вместе. Наяву. Трезвые. Совершенно ясноглазые. Один из наших мысленных экспериментов. Мы никогда не верили, что это на самом деле возможно когда-нибудь сделать.
Джулиан вжимает костяшки пальцев в бортик ванны. В ней теперь – промышленное количество Б. Он способен представить себе Орианину армию фанатично преданных химиков на дальнем севере Куксленда – добавляют последние штрихи к рецепту зелья. Оно измельчается в порошок и пластифицируется, чтобы его можно было потом растворить и восстановить. Жидкость в твердое тело, а потом обратно в жидкость. Он не в силах вообразить, какой теперь может оказаться его уличная цена, насколько далеко распространится, сколько индивидуальных доз этот побочный продукт отдельно взятой виниловой пластинки способен обеспечить.
– Мы всегда знали, что Б станет основой нашей борьбы, – говорит Ориана. – Важнейшее научное открытие современной эпохи – и произошло оно прямо вот здесь, в нашей ебанувшейся, отъединенной от всего мира маленькой части света. И прямо тогда, в то время, когда требовалось нам сильнее всего. Это не могло оказаться просто совпадением.
Уши у Джулиана навостряются.
– Утверждаешь, что это должно было случиться?
– Нет. Судьба – штука ленивая. Миг угадан хорошо, само собой, – но это мы сделали так, чтобы оно что-то значило.
Пластинки больше нет. Ванна пузырится маслянистым глянцевым галлюциногеном – он и среда, и сообщение[71].
Джулиан произносит:
– Да кто вообще в наши дни покупает винил?
– О, многие. Ностальгия продается по-прежнему. Это «люксовое издание». И у меня такое чувство, что, как только пойдет слушок, это «люксовое издание» себе захотят все.
– Сколько экземпляров, ты сказала, вы продали?
– По всему миру – пока что миллион. Первая партия ушла из Перта на прошлой неделе.
– Что ж, поздравляю, – ворчит Джулиан, стараясь призвать на помощь весь сарказм, что в нем еще сохранился. – Ты теперь международный авторитет. Очень впечатляет. Но знаешь, это ж ненадолго. Люди вычислят, чем вы занимаетесь.
– Со временем – конечно. Но к тому мигу это уже не будет иметь значения. Тогда у всего мира окажется доступ к тому, что́ мы изобрели, и то, что столько лет еле текло ручейком, превратится в половодье и все затопит. – Ориана упоенно помавает одной рукой. – Знаешь, мы с тобой ко всему этому неправильно подходили – накапливали эту силу, создавали дефицит, а она должна была быть для всех. Это великая демократизация времени! Чарли Тотал всегда говорил: нельзя построить лучшего будущего, пока не сумеешь его вообразить. А еще лучше – пока не сумеешь его действительно увидеть. И вот поэтому мы показываем людям будущее в массовом масштабе, с громадным размером образца. Требуется лишь один человек, который применит это лучше, чем ты. Один из миллиона, Жюль. В кои-то веки мне такой расклад нравится.
С громадным усилием Джулиан поворачивается присесть на краешек ванны лицом к Ориане.
– Чтобы довести все до конца, ты готова в топку бросить всё? – спрашивает он.
– Ну, поскольку у всего есть конец, чего ж не бросить его в топку?
– От этого люди погибнут.
– Люди гибли из-за тебя.
– Ничего они не гибли! – негодующе лопочет Джулиан.
– Джулиан. Еще как гибли.
Он выпрямляется, машет руками, колени его трещат.
– Я никогда не хотел ничего этого! Это ты меня туда втянула. Это ты меня сюда привезла!
– И тебе был выгоден каждый шаг на этом пути.
– Выгода! – фыркает Джулиан. – Чья бы корова мычала. Я этим, знаешь, наслаждаюсь, всей этой фигней с «демократизацией времени». Очень благородно. Каков вообще ценник у этих «люксовых изданий»?
Ориана мрачно взирает на него.
– Они смогут финансово поддерживать восстание еще столетие.
– Ты дочь своего отчима.
– Мы взвесили всю стоимость. Сопутствующий ущерб, конечно, неизбежен, как был он, когда мы начали распространять Б еще на востоке. Но какой у нас выбор? Взгляни на меня, Джулиан. Взгляни на нас.
Джулиан подавляет в себе позыв украдкой бросить взгляд в зеркало над раковиной. Ему незачем. Он знает, к чему она клонит.
Ориана упирается одной рукой в туалетный столик, чтобы не упасть. Сюда она приехала читать ему нотацию, но теперь осознаёт, что на самом деле ей хочется, чтобы он понял.
– Я всю свою жизнь пыталась мягко изменить умы людей. Пыталась слегка подтолкнуть их в нужную сторону. Пыталась покачнуть общественное мнение. Пробовала применять внушение, вдохновение и возбуждение. Пыталась взывать к их вкусу и всему лучшему в их натуре. Я старалась говорить на их языке. Старалась держать их за руку, пока до них не дойдет. Пыталась, и пыталась, и пыталась, и пыталась. Но ничего не вышло. Вообще ничего. Я устала ждать того, чтобы выстроились все переменные. Отбросить их все – и что останется? – Она тычет пальцем в сторону ванны. – Вот что. Простое и чистое. Химия и коммерция. Ты не против, если я сяду?
Джулиан сбрасывает с табурета стопку затхлых полотенец, и Ориана устраивается, стараясь отдышаться. У нее остеоартроз бедра, но на физиотерапию она не ходила.
– Извини, – произносит она. – К тебе было долго добираться.
Джулиан снова садится на край ванны. Ориана чувствует, как он за нею наблюдает.
– Давай-давай, – говорит она, совершенно выдохшись. – Думай обо мне что угодно. Я пробовала все другие варианты, Жюль. Честно пробовала. Думала, мы туда сможем добраться мягко. Но мягкие пути занимают слишком много времени.
Джулиан вспоминает Ориану в розовом саду у ипподрома. Помнит, как она курила на том «честерфилде» в церкви. Помнит, как ложечкой обнимал ее в багажнике той машины, пока они слепо неслись к меридиану. Сказали б Джулиану, что в том багажнике он и умер, а все, что случилось после, – это просто синапсы у него в мозгу искрят, да всё мимо, эдакий тревожный чемоданчик смертного сна, завитое нейрохимическое прощание, – он бы вам и поверил. Может, ему б даже полегчало.
– Вот как не даешь миру податься вспять, – произносит Ориана, мучительно сглатывая. – Принуждаешь его двигаться вперед.
– Но не весь же мир, – говорит Джулиан. – Не ФРВА. Там они нипочем не станут продавать альбом Аша. А кроме того, ты же сама сказала – людям, поклонникам, он им тогда был не нужен. Представить себе не могу, что они его теперь захотят.
– Нет, ты прав, – уступает Ориана. – Для этого мы использовали твой.
Она нагибается и вытаскивает из алюминиевого ящичка еще одну пластинку – двенадцать на двенадцать дюймов черно-белого картона с фотографией Джулиана: молодой, он стоит у солевых отвалов, в колено неловко уперта гитара, щурится на солнце. Тот снимок, который сделала Ориана. На оригинале оформления названия не было, но на том конверте, который она сейчас держит в руках, – наклейка из фольги в верхнем углу. Толстыми черными буквами она гласит: «МАНИФЕСТ МУД*ЗВОНА».
– Ей нужно было настоящее название, – поясняет Ориана. – «Цзяньхун-Уотерфорд-Кумар-Кармайкл-Спраус» выступили с несколькими предложениями, но вот это была старая Ситина шутка, и оно зацепилось.
Джулиан смешался. Ему хочется принять пластинку из рук Орианы и всю ее осмотреть, как священный текст, но его отвращает золотая наклейка и ехидные слова на ней.
– И дома люди это покупают? – спрашивает он.
– Заглатывают с потрохами, – отвечает Ориана. – Она пресная. Аполитичная. Бессодержательная. Напрочь беззубая – и совершенно не подлежащая зачистке. На самом деле скоро станет платиновой. Спасибо, Жюль. Это было самое оно. Вот тебе еще один чек.
Джулиан полуослеплен слезами и катарактой. Он не обращает внимания на растущую стопку Орианиных чеков и растущее количество нолей. Он тянется к пластинке – к своей пластинке.
– Она правда нравится дома? – спрашивает он, бережно вынимая винил из конверта.
Ориана вздыхает. Решает ему это позволить.
– Правда нравится.
Джулиан приподнимает пластинку и поворачивает ее к свету под углом. Та поблескивает тем же отчетливым многоцветьем. Погребенные грядущие в черных радугах.
Джулиан прижимает рукав халата к глазам и плачет. Плачет он по Ашу, по своей прежней группе, по старым друзьям, старому дому – но главное, плачет он по самому себе, по своей потопленной жизни и сломленному телу, по замыслам, что были у него, а их никто никогда не слышал или не желал слышать, по тем песням, какие он так никогда и не записал, по тем прощаньям, какие у него так и не случились. Он плачет из-за того неощутимого переключения в жизни, когда перестаешь воображать то, что может быть, и начинаешь отпевать то, чего никогда не было.
– Ты был один все это время? – наконец спрашивает Ориана.
У Джулиана кружится голова, и его мутит. Пластинку он кладет на раковину, затем тянется к поручню для полотенец, руки тряско шарят, а он держится, вовсе не блистательно усаживаясь на испакощенные плитки пола.
– На самом деле – не знаю. Я просто сигаю. Вижу всякое. Кое-где бываю. Встречаюсь с людьми. А потом выламываюсь обратно и никогда на самом деле не делаю ничего из виденного и ни с кем из тех людей не встречаюсь. Поэтому я, наверное, ничего этого никогда и не делал. Но они – по-прежнему где-то там, эти… жизни, – говорит Джулиан так, словно мог бы чуть ли не поймать одну из них в кулак. – Целые бытия, парят совсем рядом, но не ухватишь. Я их видел, я проходил сквозь них, но вечно так и не знаю, настоящие они или нет.
– Гораздо больше жизней ты не прожил, чем прожил, – говорит Ориана.
У Джулиана возникает внезапное предчувствие, что она сейчас нагнется и возьмет его за руку. Затем она так и поступает. Может, сюрпризов больше не было. Может, он это уже видел – все мгновенья до единого, где-то в другом месте, когда-то давно, и все это было лишь каплей в океане того мира, что остался где-то у него позади.
– Я думал, что теперь уже это б увидел, – произносит Джулиан, а слова застревают у него в горле. – Торговый центр. Я так далеко уходил, но никогда его не видел. Боюсь, что никогда и не увижу. Что, если для меня его не существует?
Ориана кивает, словно жрица, отпускающая обычные грехи по списку.
– Эдмонд – тот чувак из Байрон-Бея – он тоже никогда ничего подобного не видел, – говорит она. – Он заглядывал на десятки, может, даже сотни тысяч лет вперед, но никогда не видел собственную смерть. Поэтому оно значит то, что значит. Замкнутый контур. Мы это обсуждали между собой, и рабочая теория у нас такая: люди, которые видят свои смерти и отправляются прямиком в то место, – это как будто они путь срезают на том горючем, что у них осталось. Но если ты сам его никогда не видел… это значит, что ты отправишься долгим путем. Думаю, ты не видел, как сам умрешь, Жюль, потому что, говоря технически – метафизически, – иными словами, хронологически, – возможно, что никогда и не умрешь.
– Долгим путем, говоришь. Со временем. – Вообще, впервые в жизни Джулиан в точности чувствует, до чего он стар. – Когда?
– Если тебе интересно когда, то ответ – сейчас. Тот миг, которого ты ждешь, есть тот миг, в котором ты сейчас. Помнишь?
– Да. Да. Бог. Я помню.
Ориана снимает вынутую из конверта пластинку «МАНИФЕСТ МУД*ЗВОНА» с раковины и протягивает ему. Дрожащими руками Джулиан в нее вцепляется и прижимает поближе к сердцу.
– Дорогой мой Джулиан, – произносит Ориана. – Не думаешь, что тебе настало время увидеть, как оно заканчивается?
– Как что заканчивается? – спрашивает он.
– Всё, – отвечает Ориана.