К книге
Свет в тайнике28. Июнь 1944
85%
28. Июнь 1944
29

Нам с Хеленой не разрешается подниматься на чердак. Нам нельзя болеть. По крайней мере, тифом, хотя я и думаю, что, может быть, благодаря тифу я смогла бы наконец получить желанную медицинскую справку. Макс спускается вниз, когда это возможно, но держится от нас подальше; он рассказывает, что болезнь протекает тяжелее, чем у Шиллингера и Хенека. У нее очень высокая температура. Она вся горит. Кожа покрыта сыпью. Она может умереть.

Если пани Бессерманн умрет, что мы будем делать с телом?

Впрочем, нам, кажется, не стоит об этом беспокоиться. Потому что пани Бессерманн бредит.

Она мечется в бреду, и ее невозможно успокоить.

Это означает, что она погубит нас всех.

В первую ночь, когда у пани Бессерманн началась лихорадка, они усадили Суинека ей на ноги, чтобы она не билась о пол, Хенек держал одну ее руку, Ян Дорлих – другую, а Макс, Шиллингер и Цеся по очереди закрывали ей рот смоченной в холодной воде тряпицей, чтобы заглушить стоны. Удивительно, как им удалось не задушить ее при этом, к тому же она могла захлебнуться.

В следующий раз, услышав возню наверху, я стучу в дверь Карен и знаками прошу ее включить радио и настроить на какую-нибудь волну с музыкой, чтобы Хелена могла заснуть. Карен смущена. У них в спальне Рольф и Илзе с очередным своим эсэсовцем, которого я прежде не видела. Она думает, я хочу, чтобы они заглушили музыкой звуки из спальни. На самом деле я хочу заглушить звуки, доносящиеся с чердака.

Я ложусь в постель и думаю, что сегодня настала та самая ночь. И что нашу такую долгую борьбу за выживание ожидает печальный конец.

Удивительно, но утром встает солнце, нацисты уходят на работу, а мы все еще живы.

Я не вполне понимаю, почему.

Как только они уходят, с чердака спускается Макс с листком бумаги. Он присаживается за стол, стараясь держаться подальше, чтобы не заразить ни меня, ни цепляющуюся за мою юбку Хелену. Листок вырван из блокнота с бланками рецептов, и на нем поддельная подпись врача. Немецкого врача, подписавшего мою справку.

– У тебя талант, – говорю я.

– Ты можешь придумать, как приобрести это лекарство?

У него нет настроения для шуток. Он не спал. На нем нет рубашки. Они все сидят наверху полураздетыми, так как там очень жарко, а у них нет возможности открыть окно, но какое это имеет значение, если они и так все справляют нужду в одно ведро? Макс обливается потом. У него тоже может быть тиф. Его качает от голода.

Заточение на чердаке доводит его до безумия.

– Я продала на рынке три рубашки, – говорю я. – Но рассчитывала купить на эти деньги еду на неделю.

– Если у нас не будет средства, чтобы утихомирить ее, еда нам не понадобится, – отрезает он. И вдруг подмигивает Хелене, а затем, улыбнувшись, спрашивает: – Хеля, тебе ночью снился сон про морской берег? – Как будто просто на минутку спустился с чердака поболтать.

Она отрицательно качает головой.

– Тебе должны сниться сны про море, – говорит он. – Перед тем как уснуть, представляй, что светит теплое солнышко, а вокруг песок, соленая вода, акулы… – И он щелкает пальцами, изображая клацанье акульих зубов. Хелена улыбается и прижимается ко мне, но, когда я встречаюсь с Максом взглядом, он смущенно отводит глаза.

А мне хочется сказать ему, что он должен высоко держать голову. Однажды Макс сказал, что я лучший человек из всех, кого он когда-либо знал. Но это не так. Это он – лучший человек из всех, кого я знаю. Меня нельзя с ним даже сравнивать. Я хочу сказать, что ему нечего стыдиться. Потому что он борец.

Но я не знаю, как это сказать. Я смотрю на поддельный рецепт. Покупка по нему лекарства обещает стать опасным предприятием. Мне будут задавать вопросы. И я никогда даже не рассказывала Максу о человеке со сросшимися бровями. Иногда кажется: я настолько свыклась с мыслью, что могу в любую минуту погибнуть, что почти не обращаю внимания на опасность.

– Макс, – начинаю я, но не могу высказать ему то, что думаю.

Они не дадут мне лекарство. А если дадут, нам нечего будет есть. Мы обречены, потому что в любую минуту один из нацистов может что-то услышать или увидеть. Пани Бессерманн выдаст нас всех.

Но, видимо, Макс читает мои мысли и понимает то, о чем я думаю, но не говорю.

– Нам надо бороться, Фуся, – говорит он. – До конца.

Я киваю. Бороться до конца.

И думаю, что конец может наступить очень скоро.

Я беру поддельный рецепт и надеваю пальто; Хелена впервые соглашается остаться дома без меня. Она забирается в постель вместе со своей куклой и сворачивается калачиком. Я говорю ей, что запру за собой дверь, что ей не надо никому открывать, даже Карен или Илзе. Оставляю ей зубоврачебный учебник и ухожу, не зная, удастся ли дожить до конца дня.

Весь день шел дождь, на дорогах лужи и грязь. Но дождь не умерил жару. Я решаю перейти по мосту в другую часть города и зайти в аптеку, в которой меня никто не знает. Внизу под мостом катит свои волны с пенистыми гребешками Сан, воздух после дождя пахнет автомобильными выхлопами, и над асфальтом поднимается пар. В городе царит напряженная атмосфера, и мне передается это чувство. На улицах не видно праздно стоящих солдат. Те, что попадаются навстречу, куда-то спешат, их головы опущены. И я вспоминаю день, когда застрелили голубоглазую девочку. Тогда тоже никто не смотрел друг на друга.

Я прибавляю шаг. И вот он – отражающийся в витрине давно закрытой мясной лавки человек со сросшимися бровями; засунув руки в карманы, он делает вид, что изучает омерзительный плакат о евреях.

Меня тошнит от одного вида этого человека.

Я иду еще быстрее и когда мимо, громыхая, проезжает грузовик, быстро перебегаю на противоположную сторону улицы и устремляюсь в направлении, откуда только что пришла. Мужчине приходится остановиться и сделать вид, что он собирается зайти в магазин. Потом он изображает, что передумал, поворачивает и снова идет за мной. Я опять проделываю тот же трюк. И еще раз. А затем устраиваю ему пробежку через весь Перемышль.

Мы быстро взбегаем на холмы и медленно спускаемся с них. Я стою в лавке в течение пятнадцати минут, не трогаясь с места, уставившись на вялый кочан капусты, пока незнакомец пытается решить, как действовать дальше. Я захожу в костел. Выхожу из него. Захожу в другой костел. И выхожу из него как раз в тот момент, когда он еще только собирается туда зайти. Потом засовываю руки в карманы и описываю большой круг, петляя между машинами, перебегая с одной стороны улицы на противоположную и обратно, пока мы не оказываемся точно на том месте, откуда начали.

И когда он переходит на рысь, пытаясь меня догнать, я внезапно ныряю в подъезд многоквартирного дома, выбегаю через дверь с противоположной стороны, сворачиваю в проход между домами и захожу в заднюю дверь следующего здания.

Я стою в парадном и наблюдаю в боковое окно, как густобровый человек выбегает из первого здания, за дверью которого я исчезла, и кружит по улице, пытаясь понять, куда я делась.

Живя так долго в Перемышле, он даже не знает, что в многоквартирных домах имеются передние и задние двери. Что за Dummkopf!

Он садится на скамейку на автобусной остановке и ждет. А я выхожу из передней двери, спускаюсь по ступенькам и направляюсь к скамье. Каблуки моих туфель цокают по тротуару. Я не знаю, кто этот человек. Возможно, он служит в секретной немецкой полиции. Или же был нанят «Минервой» в качестве частного детектива. Я не знаю, нацист он, охотник за евреями, а может, просто хочет завести со мной роман. Кем бы он ни был, этот человек преследует меня месяцами, и с меня хватит.

Я подхожу к скамейке. Мужчина сидит ко мне спиной. Он достает из кармана газету.

– Извините, – говорю я.

Он вздрагивает и поворачивается ко мне с открытым от удивления ртом. И я с размаху бью его кулаком в нос. В точности как научил меня Макс.

С него слетает шляпа, и он тяжело валится на землю, а я отворачиваюсь, захожу в ближайшее здание, выхожу оттуда через заднюю дверь и сворачиваю в переулок. Улыбаясь на ходу и потряхивая кулаком, я торопливо озираюсь в поисках аптеки, чтобы купить лекарство по своему незаконному рецепту.

Наконец в этой незнакомой мне части Перемышля я набредаю на аптеку и, едва зайдя в помещение, понимаю, что сделала ошибку. Внутри нет ни одного покупателя. Аптекарю нечем заняться, и он, конечно, начнет задавать мне вопросы. От какой болезни нужно лекарство? Почему рецепт на такое сильнодействующее средство мне дал немецкий военный врач? Я делаю вид, что рассматриваю бинты на витрине, прежде чем уйти и отправиться на поиски другой аптеки, но в это время в помещение входит компания солдат, громко обсуждающих что-то по-немецки. Я быстро подхожу к окошечку.

– Будьте добры, не могли бы вы отпустить мне это лекарство?

Аптекарь читает рецепт. Он даже не взглянул на меня. Гораздо больше его волнуют солдаты, поскольку солдаты любят забывать заплатить. Он достает пузырек откуда-то позади себя, отсчитывает пилюли прямо на прилавке, делает запись у себя в тетради и просит у меня злотый, не спуская глаз с солдат, перебирающих товары на полках.

Он запросил с меня слишком маленькую сумму. Намного меньше, чем надо. Но я не собираюсь об этом говорить. Я передаю ему деньги, кладу в карман пузырек вместе со сдачей и выскакиваю из аптеки до того, как он заметил свою ошибку.

И у меня хорошее настроение впервые за много недель. Я покупаю мешок самой дешевой крупы, какую только возможно найти на рынке, и в душе у меня появляется надежда, как солнечный лучик, прорвавшийся сквозь плотные облака. Снова полил дождь. Но когда я подхожу к дому на Татарской, до меня доносятся крики пани Бессерманн. Ее слышно даже с улицы.

Она требует сыра.

Кажется, этот день наступил. Потому что пани Бессерманн хочет сыра.

Я вхожу в дом и запираю за собой дверь.

Данута стремительно сбегает с лестницы.

– Ты достала лекарство?

Я отдаю ей пилюли, и она убегает. А я торопливо прохожу через нашу спальню, где на кровати лежит свернувшаяся клубочком Хелена, и заглядываю в комнату медсестер. Их кровати не убраны, по полу раскидана одежда, на электрических проводах, протянутых через окно, сушатся постиранные чулки.

Я знала, что их тут нет. Потому что нет гестапо.

Но это вовсе не означает, что гестапо не может прийти в любую минуту.

И я вхожу в их комнату, потому что вижу зеленый листок, выглядывающий из-под радиоприемника. Я озираюсь и вытаскиваю его, чувствуя себя виноватой. Однако это чувство тут же проходит, потому что на бумаге стоит мое имя.

Это моя медицинская справка, освобождающая меня от работы. Под листком лежит конверт, в котором ее прислали. Дате на штампе больше месяца.

Полицейский выполнил свое обещание. Неудивительно, что они не заставили меня ехать в Германию.

Могло ли случиться, что медсестры ненароком взяли предназначенное мне письмо?

Но почему тогда они спрятали его от меня? Может, надеялись, что, если меня увезут в Германию, они получат в свое распоряжение весь дом?

Теперь пани Бессерманн визжит, требуя омлет, и я задаю себе вопрос, не сидит ли пан Краевский прямо сейчас по другую сторону стены.

Я засовываю медицинскую справку глубоко в матрас, туда, где уже лежат фотография эсэсовца и рисунок, который сделал для меня Макс. На чердаке тишина. Как видно, пани Бессерманн получила свое лекарство.

Мы проводим день в ожидании гестапо.

Макс не может спуститься, поэтому Цеся приносит сверху грязное ведро. Она в слезах, думает, что ее мать умирает. Пока я вытираю слезы с ее лица и осторожно вычесываю насекомых из ее волос, Хелена следит за окном. Это все, что я могу сделать, не имея возможности подняться к своим тринадцати.

Я отправляю наверх два ведра чистой воды, варю кастрюлю безвкусной каши, которая хотя бы поможет им не умереть с голода, и мы с Хеленой принимаемся за уборку. Хеля старательно подметает пол, а я отскребаю от него грязь. Снова начинается дождь, и это приносит мне некоторое облегчение. У одной из медсестер, по-видимому, скоро заканчивается дежурство, а стук дождевых капель по жестяной крыше достаточно громкий.

Я сижу с Хеленой на кровати, мы с ней играем в веревочку, и я пою. Внезапно у нас над головой поднимается суматоха. Там очень шумно. Вой. Тяжелый удар. Потасовка. Хелена округлившимися глазами смотрит на потолок. Я понимаю, что Макс в конце концов потерял контроль над ситуацией. Теперь, судя по звуку, кто-то скатывается с лестницы. Я встаю с кровати. Кудахчут две наши последние оставшиеся в живых курицы. Распахивается дверь на улицу, и я отдергиваю штору.

Пани Бессерманн во дворе. Под дождем. Громко призывает гестапо.

Время останавливается.

Некоторые вещи я вижу как сквозь пелену тумана. Небо. Постройка с уборными. Дверь дома Краевских. Дождевые капли, стекающие по оконному стеклу. Но другие объекты видны так ясно, их очертания столь резки, что у меня болят глаза. Машина, медленно проезжающая по Татарской. Электрический свет в окнах госпиталя, мужчины и женщины, торопливо вбегающие и выбегающие из больничных дверей. Макс во дворе с раскинутыми в стороны руками. Пани Бессерманн с всклокоченными волосами, грязными потеками от дождя на щеках, в свисающей с плеч линялой замызганной блузке. Ее лицо, шея, грудь и руки покрыты красной сыпью.

– Я хочу хлеба! – кричит она пытающемуся ее поймать Максу. – И сыра, и яичницу с хреном! Убери от меня свои руки!

Пошатываясь, она месит ногами грязь.

– Дай их мне – или я зову полицию! Я зову гестапо!

– Стефи, – произносит голос у меня за спиной, – тебе надо выйти к ним.

Голос еле слышный. Скрипучий и сухой. Он принадлежит Хелене. Она по-прежнему сидит в кровати, держа в руках куклу. Она смотрит на меня. Я отвечаю ей взглядом.

И начинаю действовать. Я молнией проношусь по дому. Остальные из моих тринадцати сгрудились вокруг дивана. Данута плачет. У Монека в глазах слезы. Старый Хирш ломает руки.

– Нам конец, нам конец, нам конец…

– Цеся! Янек! Пойдемте со мной!

Я хватаю их за руки и тащу под дождь, на открытое пространство, туда, где у людей есть глаза и уши и где негде спрятаться.

Макс с прилипшими к черепу длинными намокшими волосами и все еще простертыми к пани Бессерманн руками пытается ее вразумить.

– Мы все это достанем, – говорит он, – только не сейчас, не…

– Я хочу этого немедленно! И я не хочу ни с кем делиться! Я не буду делиться! Я не буду ничем делиться с Хиршем!

– Вы нас всех погубите, – уговаривает ее Макс. – Вы этого хотите?

Несколько человек во дворе госпиталя напротив смотрят в нашу сторону сквозь дождь.

– Да! – кричит пани Бессерманн. – Гестапо может прийти, расправиться с нами, и все наконец закончится! Полиция! – хрипит она. – Евреи! Здесь евреи! Полиция!

– Мама? – вопросительно произносит Цеся.

Пани Бессерманн на секунду останавливается, покачиваясь и смахивая воду с лица, фокусируя взгляд на дочери.

– Мама, я не хочу умирать. Если ты не вернешься в дом, мы все из-за тебя погибнем…

– Но ты и так умрешь, моя сладенькая, – говорит она. – Тебе придется умереть… только медленно… Гестапо! – воет она. – Я хочу получить свою яичницу немедленно!

– Пожалуйста, мама! – кричит Янек. – Пожалуйста, не надо их звать! Не убивай нас! – Он подбегает к матери и обвивает ее руками. Брюки давно стали ему коротки. – Поезда не пришли. Не убивай нас, мама, пожалуйста!

– Пойдем в дом, – говорит Цеся и берет ее за руку. – Это не он. Не Tata. Здесь нет поездов. Пожалуйста, мама, пойдем в дом, и тебе станет лучше.

Пани Бессерманн выглядит сбитой с толку, но разрешает Цесе увести себя. Янек плачет, обхватив ее за талию.

– Макс, идем внутрь, – говорю я и иду позади пани Бессерманн, чтобы прикрыть ее от взглядов людей в госпитале. Потому что ее вид говорит сам за себя. Больная, свихнувшаяся женщина, долгое время просидевшая на чердаке. Когда все входят в дом, я запираю дверь.

Кто-нибудь уже наверняка вызвал полицию. Я только не знаю, сколько времени им понадобится, чтобы приехать.

Неужели сегодня наступил тот самый день?

– Макс, отведи их наверх, – говорю я. – Я подотру грязь…

– Ты не должен ее слушать! – вопит пани Бессерманн, водя по комнате глазами с расширившимися зрачками, пока ее взгляд не останавливается на старом Хирше. – И я не обязана его слушать! Я не обязана выходить за вас замуж… только потому, что вы говорите… только потому, что я сказала…

Старик слегка приподнимает брови, но его лицо остается бесстрастным. Обещала ли пани Бессерманн выйти замуж за старого Хирша? О чем был их уговор? Обещание выйти замуж за место в убежище?

– И я не обязана делать… что я сказала, – бормочет пани Бессерманн. – А ты… – она оглядывается на Макса, – ты не… обязан делать то, что она велит… только из-за любви к ней! Ты не… должен…

– Мама, пойдем со мной, – говорит Цеся, отводя взгляд от моего ошеломленного лица.

– Когда ты влюблен, это… не… значит, что ты должен! – визжит пани Бессерманн. – Макс, запомни это!

– Янек, помоги мне, – просит Цеся. – Быстрее, пока не пришла полиция…

– Ты не обязан, Макс! – визжит пани Бессерманн, и Суинек помогает заталкивать ее вверх по лестнице.

– Я бы посоветовал тебе бежать, но ты ведь не послушаешься? – спрашивает Макс, избегая встречаться со мной глазами.

Я качаю головой.

– Хорошо. Мы будем готовы к их приходу. Можешь послать их наверх, – улыбается он, хотя понимает, что в его словах нет ничего смешного, и поднимается по лестнице, так ни разу и не взглянув на меня.

Остальные медленно тянутся вслед за ним. Данута все еще плачет, сидя в уголке дивана. Хенек обнимает ее за плечи.

– Пани Бессерманн все время бормотала что-то насчет хлеба с сыром, – говорит он, – которые можно было купить до войны. Нам надо было сидеть тихо, но она все время разговаривала, подвергая нас опасности. Лежала и все время отдавала распоряжения горничной, чтобы та принесла ей хлеб с сыром. Вот уж не думал, что это сведет ее с ума раньше, чем меня.

– Она просто больна, – говорю я.

– Возможно, – шепчет Данута, вытирая глаза, – но это мало отличается от того, что она всегда говорит. Что она не выйдет замуж за Хирша. Что хочет всех нас выдать, ведь тогда мы перестанем стараться выжить и наконец умрем. Сегодня она просто попыталась выполнить свои обещания.

– Это было больше, чем попытка, – добавляет Хенек. Они встают с дивана и, держась за руки, идут к лестнице. Оба выглядят очень ослабевшими, хрупкими. Данута задирает подбородок кверху и смотрит на потолок. Ей не хочется подниматься.

– Что она имела в виду? – быстро спрашиваю я. – Что пани Бессерманн говорила про Макса?

– Она без конца пристает к нему, утверждая, что он слушается тебя во всем из-за этого, а не потому что пытается всех нас спасти. Это нечестно…

– Но что ты имеешь в виду, говоря «из-за этого»?

Данута оглядывается, уже поставив ногу на ступеньку:

– Ох, Фуся, пожалуйста…

– Не будь такой Dummkopf, – говорит Макс, поднимаясь на чердак вслед за Данутой.

Неужели Хенек, Данута, пани Бессерманн и все остальные на чердаке считают, что Макс в меня влюблен?

Я оборачиваюсь и вижу стоящую в дверях Хелену.

– Нам, наверное, надо вымыть пол от грязи? – спрашивает она.

Я целую ее, счастливая оттого, что она снова начала говорить. Пусть даже нам всем скоро предстоит умереть.

Она помогает мне убраться, и, когда пол чисто вымыт, одежда сполоснута, а я обсохла от дождя, мы ложимся в постель и ждем прихода гестапо. Пани Бессерманн затихла. Я не знаю, дали ей дополнительную дозу лекарства или нет, но оно явно подействовало. Потом начинаю думать о Максе.

Я знаю, что Макс меня любит. А я люблю его. Мы с ним как брат и сестра. Мы потеряли одних и тех же дорогих нам людей, и наши скорбь и слезы – общие. Мы вместе прошли через лучшие и через самые ужасные времена. Он – мой лучший друг. Но это не то, что имеет в виду пани Бессерманн. Влюбленность в меня – это нечто другое.

– Все знают, что Макс в тебя влюблен, Стефи, – говорит Хелена, гладя по голове свою куклу, – но никто не знает, любишь ли его ты.

– Почему ты это говоришь?

– Потому что он так забавно на тебя смотрит, как пан Шимчак смотрел на свою жену. А еще я слыхала, как Хенек говорил об этом.

Согнув руку в локте, я опираюсь на нее головой.

– Что говорил Хенек?

– Что Максу надо оставить эти мысли, потому что ты никогда не забудешь Изю, и Макс не сможет бороться с призраком. – Хелена смотрит мне в лицо. – Я не поняла, что это значит. Насчет борьбы с призраком. Как можно бороться с призраком?

– Не знаю, Хеля, – шепчу я.

Я вспоминаю о том поцелуе в лоб, который не был похож на отеческий или братский и который не заставил меня вспомнить об Изе.

Я обещала себе, что никого не полюблю снова. Во всяком случае, не во время войны. Это слишком тяжело.

Но, возможно, я ничего не смогу с этим поделать.

В дверь стучат.

Я целую Хелену в макушку долгим поцелуем, который передает всю силу моей любви к ней. Потом встаю и иду к двери.

Это не полиция. И не гестапо. За дверью стоят Карен и Илзе, сердитые, оттого что дверь заперта и им пришлось долго ждать под дождем.

Они топают в свою спальню, оставляя за собой мокрые следы и не говоря ни слова. В их взглядах не читается: «Мы видели во дворе сумасшедшую орущую еврейку». Собственно, они даже ни разу не взглянули на меня. И, к моему удивлению, сегодня они без кавалеров. Заработало радио, но вместо музыки девушки слушают новости. Все по-немецки. Я разбираю отдельные слова: «Гитлер», «американцы» и «Берлин». Приглушив звук, они слушают новости полночи.

Как видно, что-то происходит на фронте.

Я натягиваю на голову ночную рубашку, размышляя, заметили ли они пропажу моей медицинской справки, слушает ли Макс новости с помощью своего стетоскопа и слышал ли он с тем же стетоскопом мой разговор с Хеленой. А потом я спрашиваю себя, почему за нами не явилось гестапо.

Может, они слишком заняты?

Я укрываю Хелену одеялом и прижимаю ее к себе. У нас в спальне две кровати, но мы сейчас спим вместе. Из соседней комнаты доносится приглушенное жужжание радио. Над нами тишина.

Но я знаю, что эта тишина наполнена дыханием и биением сердец, мыслями и чувствами, которые невозможно выразить вслух. Тишина над нашими головами наполнена жизнью, пусть даже смерть может явиться в любую минуту.

Тишина не означает пустоту. Во всяком случае, не всегда.

И не для меня.

Утром, когда уже нет дождя и теплые золотые лучи летнего солнца пробиваются сквозь щель между шторами, дом по-прежнему наполнен умиротворенной тишиной, и я дивлюсь тому, что мы все еще живы.

Я не знаю, почему.

Но это так.

А потом я задумываюсь: вдруг Макс решил последовать совету Хенека и оставить меня в покое?

Предыдущая главаГлава 29 из 34Следующая глава