Некто следует за мной по пути на работу.
Впервые я заметила это в то утро, когда в воздухе уже начинало пахнуть весной, туман поднимался над окружающими Перемышль холмами, и солнце, которое теперь с каждым днем вставало все раньше, подсвечивало насыщенные влагой облака. Узколицый человек с густыми, почти сросшимися на переносице бровями стоял, глядя в газету, около прилавков на рыночной площади. А позднее, когда я уже подходила к железному мосту, тот же человек стоял внизу возле рельсов, держа газету под мышкой. Когда я поменяла смену на вечернюю, он все равно ждал меня, прислонившись к телефонному столбу.
Я не оглядываюсь и не меняю ничего в своем поведении. Но брожу по рынку до его закрытия. Останавливаюсь возле прилавков, прицениваюсь к товарам, поворачиваю их во все стороны, разглядывая в сумеречном свете. И каждый раз где-нибудь посреди редеющей толпы вижу его.
То же самое повторяется на следующий день. И на следующий.
Я боюсь выходить из дома.
И боюсь не выходить.
Хотя, надо сказать, медсестры теперь ведут себя со мной более дружелюбно. Вскоре после происшествия с эсэсовским кавалером Илзе даже спрашивает, сколько мне лет. Я показываю ей восемнадцать пальцев. Вообще-то я не помню, мне может быть уже девятнадцать. Илзе кажется удивленной, и до меня доходит: они, возможно, подозревали, что Хелена мне не сестра. А может, они тоже боятся СС. Но теперь они не забывают сказать «спасибо» и больше не едят наши продукты. Они по-прежнему приводят к нам в дом своих кавалеров, хотя у Карен теперь новый ухажер. Но, по крайней мере, делают это более вежливо.
А может, они вежливы потому, что по-прежнему меня подозревают и организовали за мной слежку.
В надежде, что человек со сросшимися бровями забудет обо мне или потеряет ко мне интерес, я беру отпуск на два дня и помогаю Дануте, Суинеку и Сале вязать свитеры, чтобы возместить упущенный заработок. Мы запираем дверь и зовем всех вниз с чердака, чтобы они могли немного развеяться.
Некоторые из моих тринадцати изменились неузнаваемо. Косматые волосы, бледность, морщины. Шиллингер очень ослаб. Ян Дорлих худ как щепка. Дзюся полностью ушла в себя – она просто сидит и смотрит в пространство с отсутствующим видом. Янек ходит с трудом. Там, в тайнике, они сидят или лежат один на другом. Им нельзя двигаться, чтобы пол не скрипел над головами медсестер. Им нельзя разговаривать, иначе их могут услышать. Они голодают, но им нельзя даже застонать. Они раздражены, но должны сдерживать себя. Они не могут позволить себе кашлянуть или чихнуть. Им нельзя храпеть. Им приходится терпеть, когда крысы ползают по их телам.
Я думаю, что некоторые из них винят меня в своих несчастьях.
А другие винят Макса.
Наверно, им необходимо кого-нибудь обвинять.
У всех нас чувство, что такой жизни не будет конца.
По-видимому, только бывший эсэсовец Карен интересовался радионовостями, теперь же через Максов стетоскоп слышны только танцевальные мелодии. Мы ничего не слышали о России. Мы не знаем, как разворачиваются военные события. Пани Краевская с сыновьями снова уехала навестить свою сестру, и спустя какое-то время я понимаю, что она так и не вернулась. Но пан Краевский на месте. Макс говорит, что слышит его шаги за стеной. На рынке стало непросто купить еду, а то, что есть, – дорого. Надежда, которая так оживляла лицо Макса, ушла.
Кто знает, может, нацисты уже завоевали весь мир.
Назавтра, когда я со следующим по моим пятам верным густобровым провожатым прихожу на завод, выясняется, что меня депортируют. В Германию.
Весь завод «Минерва» вместе с работающими на нем людьми переезжает в Берлин. Мы должны покинуть Перемышль в конце апреля.
Я прямиком отправляюсь к герру Брауну, который предлагает мне поговорить об этом с директором, а его оставить в покое.
Я иду к директору, который восседает за письменным столом в неизменных очках в металлической оправе. Он подтверждает, что мое имя есть в списке. Я говорю, что знаю об этом и пришла к нему именно по этому поводу. Потому что у меня есть маленькая сестра и, кроме меня, о ней некому заботиться. Он отвечает, что это не проблема, потому что в Германии есть много хороших интернатов и он без труда определит ее туда.
Но от меня не будет особой пользы, возражаю я, так как у меня низкая квалификация.
Он протестует, говоря, что я практически механик, так как умею чинить вышедшие из строя водяные насосы.
Я вздыхаю. Реальная причина, говорю ему, в том, что я больна.
Он просматривает мои объяснительные записки, которые я писала, когда пропускала работу, во всех в качестве причины отсутствия указываются «женские недомогания». Он откладывает бумаги в сторону. Это не болезнь.
Нет, это болезнь.
Это не болезнь, если только доктор не напишет обратное. Я ухожу от него ни с чем.
Если я уеду в Германию, мои тринадцать погибнут.
Человек со сросшимися бровями сопровождает меня к врачу. После долгого ожидания в очереди врач мнет мой живот, и я вру ему о разнообразных симптомах. Но я не знаю, на что реально нужно жаловаться.
– У девушек вашего возраста, – говорит он, делая записи у себя в блокноте, – часто бывает подобный небольшой дискомфорт. Это совершенно нормально и пройдет с возрастом.
– Но мне очень больно, – лгу я ему. – Мне тяжело работать.
– Да, я понимаю, что это бывает болезненно, но вам надо научиться терпеть, если в будущем хотите стать матерью.
Мне хочется пнуть его ногой, но вместо этого я улыбаюсь ему своей самой очаровательной улыбкой, как в прежние времена, когда хотела, чтобы мне купили шоколадку. Его лицо принимает сочувствующее выражение. А я выгляжу взволнованной.
– У меня есть еще одна проблема. Видите ли, у меня на руках маленькая сестренка. Ей всего восемь лет, а мой завод переводят в Германию. Они хотят забрать ее у меня и поместить в интернат, а у меня очень тяжелая работа, и из-за моего самочувствия переезд будет для меня слишком болезненным. Не могли бы вы дать мне справку, подтверждающую, что по состоянию здоровья я не могу никуда ехать, чтобы я могла остаться с сестрой в Польше и работала здесь? Не правда ли, так будет лучше?
Теперь врач хмурится, он явно сердит.
– Я не собираюсь давать никаких справок тем, кто не болен. С моей стороны это было бы изменой Führer[39]. Немедленно покиньте мой кабинет. И в следующий раз обращайтесь к другому врачу.
Я ухожу, кусая губы, и, не прячась от густобрового человека, позволяю ему проводить меня до нижнего конца Татарской улицы. Он никогда не утруждает себя подъемом в гору.
Интересно, сколько шпионов немцы засылают к этому врачу, пытаясь подловить его на каких-то нарушениях?
Я размышляю о том, что надо сделать, чтобы никто не сомневался в моей болезни.
Когда являюсь на работу на следующий день, мне не надо притворяться больной, у меня и без того усталый вид и бледное лицо, потому что я не могу спать. Мне не надо изображать головную боль. Платье болтается на мне как на вешалке. Во время перерыва все бегут на железный мост: под ним в овраге лежит тело мертвой женщины. Герр Браун рассказывает нам, что ее застрелили, потому что она прятала еврея. Некоторые из тех, кто работает со мной, говорят, что это ужасно. Другие – что она получила по заслугам. Любек молча курит.
В остаток смены я не могу ни на чем сосредоточиться и не выполняю нормы. Учетчик поджимает губы. После работы я иду домой в сопровождении густобрового и вдруг слышу шипящий звук. Что-то вроде pssst. А потом меня окликают:
– Fräulein. Fräulein!
Я оглядываюсь и вижу эсэсовского офицера в низко надвинутой фуражке, с высоко поднятым воротником шинели, одиноко стоящего на противоположной стороне улицы. Он машет рукой, подзывая меня к себе. Во мне оживает привычный страх, но я стараюсь его подавить. Перехожу на другую сторону и вдруг узнаю: это он, эсэсовец с фотографии, которая лежала рядом с жестянкой для сахара.
Он жестикулирует, на мгновение задумывается, а потом, указывая на себя, произносит:
– Красивый?
Он спрашивает, помню ли я его. Я киваю и вижу, что ему это приятно. Он по-прежнему хорош собой, но его польский нисколько не улучшился.
Я спрашиваю себя, что думает моя густобровая тень, видя, как я беседую с эсэсовским офицером. Может, он удалился.
Красавчик эсэсовец снова задумывается, подыскивая слова. Он потирает руки на холодном ветру.
– Не… – говорит он, а потом произносит: – ходить.
– Не ходить?
– Ja, – подтверждает он. – Не ходить. Идти… – Он разворачивает меня за плечи и жестами изображает, что подталкивает в обратном направлении. Затем хмурится. Вид у него озабоченный.
Я озадачена.
Видя мою растерянность, он осторожно берет меня за руку и ведет по улице. В ту сторону, куда я шла изначально. Мы останавливаемся на углу, он оглядывается по сторонам и указывает мне на компанию немецких солдат, сгрудившихся вокруг костра, который они развели в мусорном баке. Буйная, хрипло орущая солдатня. Эсэсовец указывает на них, потом на меня.
– Не ходить, – повторяет он.
Я делаю шаг назад. Он пытается предупредить меня, что эти солдаты опасны? Я знаю о несчастье, которое случилось с девушкой с нашего завода. Она шла одна, и ее утащили прямо с улицы. На ее место потом взяли другую. Она уже не могла работать. И на этот раз у меня нет мешка с углем. К тому же их здесь слишком много.
Я думала, что меня уже невозможно напугать сильнее, ведь я и так живу в постоянном страхе. Я ошибалась.
Красавчик эсэсовец видит, что я все поняла. Он провожает меня до следующего поворота, потом, убедившись, что я в безопасности, легонько подталкивает в нужном направлении и советует поторопиться.
– Спасибо, – говорю я. Он кивает, машет мне рукой, и я убегаю.
На этот раз он и в самом деле заслужил поцелуй, но я не стала его целовать.
Ведь он не перестал быть эсэсовцем.
В доме на Татарской я запираю двери и проверяю все окна. Всю ночь не могу заснуть, меня трясет, и я думаю. А утром, когда встает солнце, я не иду на работу.
Я не иду туда и на следующий день. И в день после него. Я плачу мальчишке на улице, чтобы он отнес на «Минерву» записку о том, что я больна. Очень больна. Утром, пока медсестры дома, я остаюсь в постели; Илзе заходит ко мне в спальню, щупает мой лоб и спрашивает, что со мной. Во всяком случае, так я ее понимаю. Я держусь за живот.
Я уже семь дней не хожу на работу и, когда медсестры уходят в госпиталь, отправляюсь по комиссионным магазинам в поисках старых шерстяных вещей для вязания или одежды, которую можно будет перепродать, чтобы покрыть потери от отсутствия зарплаты. Погода стала немного теплее, густобрового мужчины нигде не видно, и я не иду дальше городской площади. Убеждаю себя, будто это потому, что я считаюсь больной и должна находиться дома. Но на самом деле меня трясет от страха, я боюсь ходить одна по улице.
Я терпеть не могу бояться.
Вернувшись домой, я застаю Хелену, сидящую на диване за чтением зубоврачебного учебника, и Януку, стоящую рядом и в нетерпении постукивающую туфелькой о пол.
– Ну наконец-то! – восклицает она. – Что ты за дура, Стефи! Здесь только что была полиция.
Я смотрю на Хелену. Она только делает вид, что читает. У нее дрожат губы. Ее напугали полицейские.
– Зачем приходила полиция? – спрашиваю я.
– Потому что ты перестала приходить на работу! А это государственное предприятие, Стефи!
– Но я сообщила им, что больна.
– Они тебе не верят! Поэтому послали инспектора к тебе домой. Любек услышал, как они об этом говорили. Но инспектор тебя не застал, и тогда они послали полицию, но тебя не было на месте. Они могут вернуться в любую минуту, чтобы тебя арестовать!
Янука завязывает шарф и перекидывает сумку через плечо.
– Мне надо идти. Я не могу потерять работу, иначе моим братьям будет нечего есть.
Я об этом не знала.
– Может быть, Стефи, тебе имеет смысл исчезнуть сегодня, а завтра вернуться на работу и смиренно умолять герра Брауна простить тебя, рассказывать, как тяжело ты была больна. Я думаю, что они не захотят искать тебе замену, потому что ты умеешь чинить эти водяные насосы. Так что, вполне возможно, тебе все сойдет с рук.
– Спасибо, Янука, – говорю я и целую ее в щеку. Она досадливо отмахивается и выбегает из дома.
Я закрываю дверь на замок. Быть арестованной для меня равноценно отъезду в Германию. Мои тринадцать будут пойманы. Расстреляны. Или умрут с голода.
– Хеля, с тобой все в порядке?
Она кивает, все еще делая вид, что занята чтением. Непохоже, что с ней все в порядке.
– Что ты сказала людям, которые приходили?
– Что ты больна, но нам нужна еда. А мне ты не доверяешь деньги, потому что я еще маленькая. И поэтому попросила фермера, чтобы он подвез тебя на рынок на своей телеге.
Ох. Она молодец.
– Отлично. Как думаешь, если они опять придут, ты сможешь повторить свой рассказ?
Она кивает. Однако я в этом не уверена.
– Ты сможешь им рассказать, что у меня все время болит живот и поэтому я лежу в постели? И что тебе приходится делать всю домашнюю работу?
– Но нам нужна еда, и поэтому ты поехала на рынок, – шепчет она.
– Правильно. Мы…
Кто-то колотит кулаком в дверь. Грубо.
Если меня арестуют, они погибнут.
– Ты сможешь это сделать, Хеля? – шепчу я.
Она кивает.
И я взбегаю по лестнице, совсем как одно из моих привидений.
Макс уже ждет меня наверху. Он все слышал. Мы оба заползаем в тайник, и он ставит на место доски.
Здесь холодно. И ужасно пахнет. Хенек обнимает дрожащую от холода Дануту, а Дзюся и Янек окружены сидящими к ним спиной людьми, так им немного теплее. Остальные сидят поодиночке или маленькими группками, прижавшись друг к другу. Они грязные и изможденные, одичавшие и изголодавшиеся; я как будто вторглась в логово некой дикой, отчаявшейся стаи с вожаком Максом во главе.
И моя восьмилетняя сестра – единственное препятствие, которое стоит сейчас между ними и смертью.
Макс смотрит в проделанное им отверстие.
Я не представляла, насколько отсюда хорошо слышно. Правда, слов не разобрать, особенно из общей комнаты. Но я слышу скрип дверных петель, голос Хелены и мужской голос, задающий вопросы. Очень короткие, видимо, что-то вроде:
– Где твоя сестра?
Я слышу, как Хелена отвечает. А затем голос мужчины становится громче, я уже могу многое разобрать.
– Маленькая лгунья! – орет он. Я вздрагиваю. Следующие его слова неразборчивы, я только слышу «видели на рынке».
Значит, кто-то заметил меня на рынке. Может, этот мерзкий тип, который следует за мной повсюду.
Хелена отрицает это или говорит, что я поехала туда на телеге, а затем я слышу звонкую пощечину. Хелена взвизгивает, потом говорит:
– Я не знаю!
Он только что ударил ее. Он ударил Хелену.
Я подвигаюсь к дверце, но Макс перегораживает выход рукой и качает головой. Я пытаюсь его оттолкнуть, но он мотает головой и закрывает мне рот ладонью. Я замираю. Если мы начнем бороться, нас услышат.
– Где твоя сестра? – кричит мужчина.
– Я не знаю!
Пощечина. Пощечина. Хелена плачет.
Я пытаюсь прорваться к дверце, и Макс перехватывает меня, снова зажимая рот. Прижимает к полу, навалившись на меня всей тяжестью своего тела, и отрицательно мотает головой.
Пощечина. Хелена вскрикивает. Пощечина. До меня доносится звук падения, видимо, стула.
– Ты наконец скажешь мне, где она? – орет полицейский.
Она могла бы сказать, где я. Но не говорит.
Пощечина.
– Ты будешь отвечать?
Теперь Хелена рыдает так, что ее ответов не разобрать. Она заикается, не в силах что-либо произнести. Я опять пытаюсь вырваться, и Макс снова наваливается на меня.
Пощечина.
Пощечина.
Пощечина. Моя сестра вскрикивает при каждом ударе. Слезы текут по моему лицу.
Пощечина. Пощечина. Макс до крови кусает губу. Он зарывается лицом в мои волосы.
Пощечина.
Этот человек ее убьет.
Я вырываюсь из рук Макса, и он плотнее прижимает меня к полу, затыкая мне рот своим лицом. Пани Бессерманн бесшумно ложится рядом с нами, глядит на нас в упор.
Мне кажется, что мы все сходим с ума.
Я прислушиваюсь.
И вдруг дверь с грохотом захлопывается. Хелена рыдает, но в остальном все тихо.
Макс больше не удерживает меня, я отбрасываю в стороны доски и мчусь вниз, едва не свалившись с лестницы. По всему дому бегают куры, а Хелена лежит на сбившемся в кучу половике, поверх нее – перевернутый кухонный стул. Я убираю стул и, встав на колени, бережно прижимаю ее к себе.
У нее разбита губа, рот полон крови, глаза опухли, а на лбу шишка – видимо, результат удара лбом о пол. Она больше не плачет. Только дрожит, как застигнутый метелью мышонок.
Я качаю ее на коленях, обняв. Как когда-то, когда она была младенцем.
Макс тоже спустился вниз. Он запирает дверь и просит, чтобы кто-нибудь пошел следить за улицей, а также чтобы привели Хирша. Старый Хирш не только дантист, но и врач.
Макс находит тряпицу, смачивает ее в воде и осторожно смывает с лица Хелены следы крови. Она все еще дрожит. Старый Хирш, прихрамывая, спускается по лестнице и осматривает Хелену. Он совсем прозрачный. Бледная тень. Я не знаю, достаточно ли хорошо он видит, но он говорит, что у нее нет переломов. Все должно пройти.
Только Хелену по-прежнему бьет дрожь. И я не могу расцепить ее руки, которыми она обхватила меня за шею.
После первой попытки я больше не настаиваю, просто, пошатываясь, поднимаюсь на ноги вместе с ней; Макс поддерживает ее, чтобы мне было не тяжело, и помогает перенести ее в спальню.
Она сильно выросла с тех пор, как я забрала ее к себе в Перемышль. Ее ноги болтаются ниже моих колен.
Мы вместе лежим на кровати, ее руки все еще обвивают мою шею, и Макс накрывает нас одеялом. Она не перестает дрожать. С тех пор как я к ней спустилась, она не произнесла ни слова. Макс сидит рядом с нами, положив руку ей на лоб. Монек дежурит возле окна, сжимая и разжимая пальцы, а все остальные тоже спускаются с чердака, пользуясь возможностью размять ноги.
Хелена понемногу перестает дрожать и засыпает.
А я плачу. Слезы без остановки текут по моим щекам, и Макс ложится рядом со мной, обнимая нас обеих.
Я плачу потому, что все плохо. Все так плохо.
Я плачу потому, что никогда не чувствовала себя до такой степени бессильной.
И я плачу потому, что никогда прежде мне так сильно не хотелось сдаться.