Я не знаю, как их кормить.
Я ухожу на работу раньше, чем медсестры, а возвращаюсь почти одновременно с ними. Вскоре после этого являются их кавалеры. Госпиталь расположен через дорогу от нашего дома, поэтому им ничего не стоит забежать на минуту домой, чтобы, например, поменять туфли. Или за забытым свитером. Для того чтобы разогреть бобы и поджарить сосиски себе на обед, пока мои люди лежат на чердаке, вдыхая их запах. Медсестры работают по скользящему графику и в свои выходные долго спят. Иногда в свободные дни вообще не выходят из дома.
Я не сплю по ночам, вздрагивая от малейшего шума.
Хелена старается изо всех сил. Каждое утро, как только Карен и Илзе уходят, она выносит грязное ведро и приносит ведро с водой. Потом отправляется на рынок, чтобы закупить продукты для завтрашнего дня, спуская пустые закамуфлированные сумки вниз и поднимая тяжелые сумки с продуктами в гору. В это время двое из моих тринадцати прокрадываются вниз, чтобы помыться, размять ноги и приготовить еду для остальных. В один из дней, когда Данута ставит на плиту вариться тринадцать яиц, у нее и Хенека остаются буквально секунды, чтобы подняться по лестнице, так как Карен внезапно возвращается за забытой фуражкой своего эсэсовца. Когда усталая, нагруженная сумками Хелена возвращается домой, она получает пощечину от Карен за то, что ушла из дому, не затушив огонь на плите.
Мы здорово поругались с Карен по этому поводу. И хотя мы с трудом изъяснялись: я – на ломаном немецком, а она – на столь же неудобоваримом польском, – я сумела донести до нее смысл сказанного. «Только попробуй еще раз ударить мою сестру – и ты получишь от меня трепку, и мне наплевать, кто там у тебя кавалер».
На следующий день, придя на работу, я умоляю герра Брауна заменить мои смены на ночные. Унижаюсь перед ним, льстиво прошу об одолжении. Он отказывает мне в просьбе. На работе меня мутит от страха, все мои мысли о том, что может происходить в это время дома. А Карен следит за нами как нацистский орел. Особенно когда мы едим.
Теперь мне все время приходится прятать еду. Если она попадается на глаза медсестрам, те ее съедают.
Проходит две недели с тех пор, как в доме у меня образовался нацистский пансион, и как-то, вернувшись с работы, я приношу с собой корзину свеклы. Я чищу и режу ее, потом кладу в кастрюлю и вижу, как Илзе, сидящая на моем диване и занятая маникюром, начинает принюхиваться к запаху. Она ждет своего кавалера. Вскоре к ней присоединяется Карен, и они весело болтают, наблюдая, как я помешиваю воду. Я слышу в их речи слово «борщ». В конце концов Карен теряет терпение, хватает ложку и поднимает крышку кастрюли. Но тут же отступает, отбросив крышку, и громко жалуется Илзе.
После того как приходят их кавалеры и все они закрываются в спальне, я поднимаю крышку кастрюли и выуживаю из борща клубок пряжи, которая окрасилась в свой обычный свекольный цвет, после чего осторожно поднимаюсь с кастрюлей на чердак. Пряжа была чистая, и Макс успокаивает меня, говоря, что оставшиеся в борще крошечные волокна шерсти делают его только сытнее.
Если бы они действительно могли есть пряжу, я с радостью отдала бы ее им. Макс очень исхудал. Когда в воскресенье, пользуясь тем, что обе медсестры на дежурстве, он спускается вниз, я обнаруживаю, что у него блохи. Он объясняет, что на чердаке и в самом деле водятся крысы, их привлекает еда, которую мы с Хеленой носим наверх. А крысы разносят блох. Теперь все люди в укусах. Макс моется в моей спальне, пока Суинек дежурит у окна, а я вспоминаю, как на Рождество мы с ним сидели на диване и он обнимал меня за плечи. И о ночи вдвоем у окна, когда я думала, что он, должно быть, чувствует себя как в клетке.
Теперь его клетка стала еще теснее.
Я так хочу, чтобы Макс жил. Мне кажется, я желаю этого больше, чем хочу уцелеть сама.
Я приношу в жертву еще одну курицу и, добавив к ней остаток картошки, тушу в кастрюле, чтобы они могли взять жаркое с собой наверх. Пока оно готовится, я пытаюсь вычесать блох из волос Макса. У меня нет уверенности, что это принесет какой-то результат, но, по крайней мере, сам процесс позволяет ему хоть немного расслабиться. Его волосы очень сильно отросли, как и борода. Мне надо бы его постричь, но я не уверена, что смогу это сделать. Черные пряди скользят между моих пальцев.
– От нас такая грязь, правда, Фуся? – говорит Макс, сидя с закрытыми глазами.
«Но мы живы», – думаю я.
Суинек несет наверх кастрюлю, а Максу я даю питьевую соду.
– Посыпь ею пол, а остаток используйте для кожи, – говорю я.
Он кивает. Затем медленно ползет вверх по лестнице, и мне хочется заплакать.
Но он оставил для меня подарок рядом с жестянкой для сахара, где когда-то лежала фотография эсэсовского офицера. Это листок бумаги с рисунком. На нем изображена я с обрамляющими лицо волосами и с надписью «Фуся», а рядом со мной – улыбающаяся Хелена, тоже с подписью. Вместо рук Макс нарисовал нам с Хеленой ангельские крылья, простирающиеся через весь лист от края до края, а под крыльями – тринадцать лиц. Макс, доктор Шиллингер, Дзюся. Суинек и старый Хирш. Мальвина Бессерманн с Цесей и Янеком. Монек и Сала, Хенек и Данута, Ян Дорлих.
Я притрагиваюсь к лицу с надписью «Макс», а когда слышу из-за двери голос Илзе, бросаюсь в свою спальню и надежно прячу рисунок под матрас.
На следующий день, во время перерыва, Янука рассказывает мне историю о некой женщине, жившей в другой части Перемышля, на другом берегу Сана, которая прятала у себя на чердаке евреев. Ее муж соорудил «такую систему, дополнительную трубу, которая спускалась вниз по боковому фасаду дома, чтобы люди на чердаке могли… ну, ты понимаешь. Только труба стала подтекать, и у жившей внизу женщины окна стали ужасно грязными. Муж этой женщины осмотрел трубу, сообразил, что ее не должно быть в этом месте, понял ее назначение и сообщил в гестапо. Те пришли, нашли на чердаке четверых евреев, застрелили их прямо во дворе, а потом расстреляли прятавшую их женщину, ее мужа и двоих детей. Человек, живший внизу, был так потрясен, что пошел к себе в квартиру и застрелился, а его жена сошла с ума от горя».
Янука рассказывает мне это как своего рода страшилку, вроде тех, что по ночам рассказывают друг другу дети, но для меня она реальна. Даже слишком реальна. Я чувствую, как боль стягивает мои виски.
Любек курит и следит за моей реакцией.
Я спешу домой, думая об истории, которую рассказала мне Янука, представляя, что сегодня, возможно, настал день, когда медсестры решили исследовать чердак и в поисках крыс заглянуть за фальшивую стену.
На улице меня останавливает пани Краевская, она направляется в город за покупками.
– Как им только удалось?! – восклицает она. – Я столько лет этого добиваюсь, а эти немецкие барышни только щелкнули пальцами – и вот, пожалуйста!
– О чем вы, пани Краевская? – спрашиваю я. Мне надо скорее домой. Я должна увидеть, кто остался в живых.
– Электричество! – возбужденно отвечает она. – Когда я выходила из дома несколько минут назад, они как раз готовились тянуть провода. Уверена, вам приятно будет жить с электричеством…
– Тянуть провода? – спрашиваю я. – Где они собираются их тянуть?
– Скорее всего, на чердаке…
Я бегу. Мчусь по улице, как будто за мной гонятся. Я должна быть там, даже если это значит, что меня убьют.
Когда я, запыхавшись, взбегаю на вершину холма, у меня перехватывает дыхание так, что я не могу говорить, в боку колет, а ноги отказываются идти. Пани Краевская описала все точно. На нашей крыше, прямо над тайником, сидят двое рабочих, а небольшая толпа собравшихся во дворе соседей наблюдает за представлением. Среди них и две мои медсестры с довольными улыбками на лицах. Тут же присутствует пан Краевский, который в обычной жизни почти никогда не выходит из дома. Я подбегаю к нему и становлюсь рядом.
– Что происходит? – спрашиваю я, все еще задыхаясь.
– Они собираются установить столб на чердаке, чтобы укрепить на нем провода, – отвечает он. – Хотят прорезать отверстие в крыше. Я говорю, что они разрушат стены. Каменной кладке бог знает сколько лет…
– Они хотят пустить столб насквозь? – переспрашиваю я.
– Да. Через чердак…
Нет, нет, нет. Они не могут это сделать.
– А потом закрепят его болтами изнутри…
Нет, нет, нет. Они не должны входить внутрь.
– И протянут оттуда провода.
Они собираются прорезать в крыше отверстие, а сквозь него увидят лица тринадцати евреев.
Человек на крыше берет в руки дрель – сейчас он начнет сверлить.
Нет. Он не должен. Он не может…
– Стойте! – кричу я ему. – Это нельзя делать!
Рабочий на крыше останавливается и смотрит вниз. Зрители – медсестры и соседи – с интересом ждут моих следующих действий.
– Нам нужно электричество только в одной комнате, – продолжаю я. – К тому же подмораживает и скоро стемнеет. Может, будет проще пустить провода через окно?
– Она права, – поддерживает меня пан Краевский, – не то вы порушите стены.
Рабочий на крыше минуту размышляет, потом откладывает в сторону дрель.
– Хорошо, спускаюсь, – говорит он.
Я чувствую огромное облегчение, но тут же мысли мои переключаются на то, что происходит сейчас на чердаке. Они ведь наверняка слышали разговоры соседей снаружи и человека, уже приготовившегося сверлить прямо у них над головами. И, несмотря ни на что, им нельзя было нарушать тишину.
Я спешу зайти в дом. Хелена сидит, вжавшись в угол дивана.
– Я их остановила, – говорю я ей. – Иди на улицу, а я пойду на чердак, успокою их.
Я взбегаю по лестнице – куры с Хеленой на улице – и пролезаю сквозь маленькую дверку, установив доски в первоначальное положение на случай, если кто-нибудь поднимется на чердак вслед за мной. Когда я оборачиваюсь, то вижу своих тринадцать, сгрудившихся в углу в той же позе, что Хелена на диване. Только они полуодетые, растрепанные, с сеном в волосах и следами соды на коже; Шиллингер зажимает Дзюсе рот, чтобы не было слышно ее всхлипываний. Макс подползает к ним на четвереньках, умоляя их не шуметь.
Мне ведомо чувство страха. Теперь я знаю, как выглядит страх.
– Они не будут резать крышу, – шепчу я. – Их не будет на чердаке. Они просверлят отверстие в стене прямо под вами. Тихо!
Я выглядываю сквозь отверстие в доске, дабы убедиться, что на чердаке никого нет, выскальзываю через дверцу, поправляю доски и поспешно спускаюсь по лестнице.
Когда открываю дверь из коридора, Илзе уже на кухне, изучающе смотрит на меня. Мы стоим, уставившись друг на друга, я улыбаюсь, хотя к горлу подкатывает спазм, и опасаюсь, что сейчас меня вывернет прямо на пол кусочком бутерброда Януки.
– С крышей все в порядке, – говорю я, указывая рукой наверх. – Они не успели ничего разрушить.
Не уверена, что Илзе понимает мой польский, но позднее вижу, как она открывает дверь в коридор и смотрит на лестницу. Боль сдавливает мне виски.
Когда вечером приходят их ухажеры, я открываю для себя, зачем им понадобилось электричество. Они приносят с собой радиоприемник. Я сижу на кровати, расчесываю волосы играющей с куклой Хелене и прислушиваюсь к голосам из радиоприемника.
«Забавно, – думаю я, – что мы так волновались из-за эсэсовца Эрнста у нас за стеной. Теперь у меня прямо в соседней спальне целых четыре нациста, а я причесываю Хелену и надеюсь узнать новости».
К сожалению, я не могу ничего расслышать. До меня доносится лишь мешанина из отдельных слов и атмосферных помех, перекрываемая непонятным мне разговором. Но по голосу я узнаю Илзе, иногда что-то добавляет Карен или вставляют по нескольку фраз мужчины. Среди незнакомых слов я узнаю одно. Ratten.
Я ложусь в кровать, и резкая боль опять сжимает виски. Мне не нравится то, как Илзе смотрела на лестницу. Меня мутит от страха.
И на следующий день я остаюсь дома под предлогом болезни.
Но я не больна.
Мне очень страшно.
Как только Карен и Илзе уходят, Хелена отправляется к колодцу. И снова дерется с мальчишками Краевских. Я думала, что это безобразие прекратилось после моего разговора с пани Краевской. Их мать должна была с ними разобраться. Жаль, что Хелена ничего мне не рассказала. Однако Хелена одерживает победу, приносит воду и относит ее на чердак. Потом спускается с грязным ведром, ступенька за ступенькой, перешагивая через гнездящихся кур. Не пролив ни капли, с бьющим в нос отвратительным запахом, от которого кого угодно могло бы вывернуть наружу.
Я взвалила ей на плечи непомерную ношу.
Я остаюсь в ночной рубашке, изображая больную на случай, если вернется одна из медсестер, и начинаю варить кашу. Огромную кастрюлю каши. И тут в кухню спускается Макс.
– Хеля сказала, что ты не пошла на работу. Ты заболела?
Я не знаю, как объяснить ему те мельчайшие нюансы в поведении медсестер, которые вызывают во мне беспокойство. Беспокойство столь сильное, что из-за него я готова потерять однодневный заработок.
– Просто притворяюсь, – отвечаю я.
– Тогда хорошо, – говорит Макс. – Я хочу кое-что тебе рассказать.
Я улыбаюсь, глядя на него. В нем больше энергии, чем в последний раз, когда я его видела. Укусы на его теле прошли, лицо сияет, как ханукальные светильники тогда у нас на столе. Хелена возвращается со сполоснутым ведром, и Макс машинально наклоняется к ней, позволяя ерошить себе волосы и лохматить бороду, при этом издает довольное бурчание, как большая добрая собака.
Хелена хихикает и произносит:
– Доброе утро.
– Доброе утро.
Видимо, это своеобразный чердачный ритуал, о котором мне не было известно.
– Макс, что ты делаешь тут внизу? – спрашивает Хелена.
– Плохо себя веду.
– Ладно, – говорит она, снова хихикнув, и выгоняет из кухни кур.
– Сегодня очередь Монека и Салы, у меня есть всего минутка, но я хотел тебе кое-что показать. Смотри! – Он держит в руке стетоскоп.
– У тебя сердечный приступ?
– Нет пока. Но я могу, – Макс делает многозначительную паузу, – слушать сквозь перекрытия! – Он помахивает стетоскопом.
Он слушал радио через перекрытия.
– Что ты слышал?
– Обрывки новостей. Они лишь изредка оставляли польский перевод. Но из этих фрагментов у меня сложилась общая картина. Дела у них идут неважно – это главное. Русские освобождают Украину. Немцы отступают.
– Это близко.
– Если они продвинутся на запад…
– Они могут дойти сюда.
– И если они придут, мы свободны, – говорит Макс.
Его лицо светится надеждой.
Внезапно снаружи до нас доносятся голоса. Со двора.
Никто не следил за окном.
Макс исчезает на лестнице. Но, когда Карен и Илзе входят в дом, дверь, ведущая в маленький коридор, все еще открыта. Медсестер сопровождает ухажер Карен.
Эсэсовский офицер.
Я стягиваю у горла ворот ночной рубашки, из-за чего она топорщится на спине и придает мне слегка сгорбленный вид, так что я невольно выгляжу не вполне здоровой.
Впрочем, причиной этого может быть страх.
– Вы нездоровы, Fräulein? – спрашивает эсэсовец.
Значит, он говорит по-польски. Хорошо, что теперь я об этом знаю.
Вцепившись в горловину рубашки, с ложкой, занесенной над кастрюлей с кашей, я утвердительно киваю. Карен говорит ему что-то, явно требуя, чтобы он задал мне вопрос.
– Где ваша сестра? – спрашивает он.
От страха у меня подкашиваются ноги, я с трудом удерживаю ложку в руке. Хелена вынесла на улицу кур и с тех пор не возвращалась. Возможно, убежала поиграть.
Беги, Хеля. Беги.
– Моя сестра пошла на рынок, – отвечаю я. – А в чем дело?
– Эти пани говорят, что у вас в доме творится что-то странное.
Я смотрю на медсестер.
– Что вы имеете в виду?
– Они хотят, чтобы я посмотрел, что у вас на чердаке.
Этот человек стоит, отведя плечи назад, задрав подбородок, прямой, как палка, с непроницаемым лицом. И тем не менее я вижу, что он чувствует себя не в своей тарелке. Они уговорили его ввязаться в это дело.
Они хотят, чтобы меня убили. И Хелену. Маленького ребенка.
И это, возможно, не так уж плохо, потому что гнев вытесняет во мне страх. Он загоняет страх куда-то очень глубоко, туда, где живут Изя, и моя babcia, и все те люди, которых я знала, лица людей из гетто, которых, как скот, погрузили в вагоны и которые уже никогда не вернутся назад. Память о них хранится во мне так глубоко, что мне не надо сейчас об этом думать. Я вернусь туда позже.
А сейчас я просто вне себя от ярости.
– Хорошо, – говорю я, – идите, взгляните на мой чердак. – И, повернувшись к нему спиной, начинаю помешивать кашу.
Кашу, которую я сварила на пятнадцать человек.
Я не вижу, как они реагируют на мои слова. Но слышу, как они тихо переговариваются между собой.
Ох, Макс, пожалуйста, пожалуйста, как следует задвинь доски! Господи, молю тебя, сделай так, чтобы не было слышно детей!
Я слышу шаги, офицер подошел к коридору. Теперь он начинает подниматься по лестнице. Я накрываю кастрюлю крышкой и подхожу к лестнице, чтобы видеть его.
– Будьте осторожны! – громко, чтобы слышал Макс, предупреждаю я. – Там могут быть крысы.
Услышав мои слова, он быстро поднимается на несколько ступенек. Видимо, чтобы его голова поскорее оказалась выше уровня чердачного пола.
Я вдруг понимаю, что офицер гестапо банально боится крыс.
– Вы их видите? – кричу я снизу. – Я там расставила для них ловушки.
Его сапоги остановились на второй сверху ступеньке. Я вижу, как поворачивается его туловище по мере того, как он осматривает чердак.
– Какой у вас маленький чердак, – говорит он.
– Другая его часть принадлежит соседям через стенку, – объясняю я.
Карен кричит наверх что-то по-немецки, он отвечает, оглядывает чердак еще несколько мгновений и произносит:
– Was ist das?[38]
Это вопрос. Как будто он увидел там что-то неожиданное. Мое сердце колотится так сильно, что я не удивлюсь, если медсестры увидят его биение сквозь мою рубашку. Я скрещиваю руки на груди и смотрю мимо них, делая вид, что мне безразлично происходящее. Но на самом деле я смотрю на литографию с изображением Мадонны с Младенцем.
Пожалуйста, Господи. Пожалуйста.
И вот эсэсовец быстро спускается по лестнице, на ходу отряхивая мундир и тряся головой.
– Ratten, – заявляет он.
Я думаю, что он и в самом деле мог увидеть крысу.
У Карен на лице удивление. У Илзе – разочарование.
– Вы все осмотрели? – спрашиваю я.
– Ja. Да. Спасибо, Fräulein.
– Могу ли я попросить вас об одолжении, пока вы здесь? Поскольку вы говорите по-польски.
Эсэсовец, все еще поправляющий свой мундир, кивает. Вид у него при этом слегка сердитый.
Однако я сердита гораздо больше.
– Не могли бы вы перевести им, что мой отец умер, мои мать и брат находятся в трудовом лагере в Германии и мне одной приходится заботиться о своей маленькой сестре?
Он переводит, опустив бровь.
– А также не могли бы вы сказать им, что моего жалованья нам с сестрой едва хватает на жизнь?
Он переводит, заметно теряя терпение.
– И поэтому, когда они без спроса берут и съедают мои продукты, моя маленькая сестренка остается голодной.
Он делает паузу, потом переводит. Карен начинает что-то говорить, но я прерываю ее.
– А кроме того, скажите им, что, с моей точки зрения, крайне неприлично приводить в дом гостей, не спросив позволения. Через мою спальню. И оставлять их у себя в присутствии моей сестренки.
Видно, что ему не по себе, но он переводит.
– И Карен, возможно, это уже поняла, но я повторю, что, если она еще раз ударит мою сестру, я сама позову гестапо.
Теперь он уже не переводит, а просто орет на Карен, та орет на него в ответ, и к ней присоединяется Илзе. Я жду. В конце концов, не переставая ругаться, они выходят за дверь.
Я снимаю кашу с конфорки. Огромную кастрюлю каши для пятнадцати человек, которую они даже не заметили. Я знаю, что мне еще придется за это заплатить. Даже если Карен и Илзе никогда не вернутся.
Потому что мой страх вернется.
Перемышль давно научил меня, что не следует делить людей в зависимости от того, из какой они страны, какую религию исповедуют и даже каких политических взглядов придерживаются. А еще город научил меня оценивать людей по их сути.
И я совершенно точно знаю, к какой породе двуногих относятся мои медсестры.