Я смотрю на эсэсовца. Его сопровождают два гестаповца. У них сердитый и одновременно скучающий вид. А я только и могу произнести:
– Что?
Офицер хмурится.
– Нам нужен ваш дом, – повторяет он по-польски с характерным немецким акцентом, как будто снисходя до моей тупости. После чего решительно заходит внутрь, и два других офицера следуют за ним.
Они обходят пустые комнаты, заглядывают в каждый угол, и первый офицер делает пометки в своих записях. Мои нервы напряжены, сердце колотится так, что кажется, биение пульса проступает на коже.
Им нужен мой дом. Нацистам нужен мой дом.
Хелена, пожалуйста, не возвращайся домой.
Офицер открывает дверь, ведущую на лестницу, и с отвращением отшатывается при виде кур. Он смотрит на меня.
– Куда ведет эта лестница?
У меня пересыхает горло. Я не могу говорить.
– Куда ведет лестница? – рявкает он.
– Чердак, – шепчу я. И слежу за его начищенными до блеска сапогами, ступенька за ступенькой поднимающимися по лестнице. Он идет до самого верха. Я уже не вижу его сапог. Два других офицера внимательно наблюдают за мной, за спиной у них висит литография с Девой и младенцем Христом; над головой у меня скрипят под сапогами половицы чердака.
«Господи, пожалуйста. Пожалуйста, Господи. Пожалуйста, Господи!»
На чердаке тихо. Тихо в небесах. Офицер спускается по лестнице и делает запись у себя на листке.
– В пустом здании напротив открывается немецкий госпиталь… – говорит он.
На прошлой неделе я видела рабочих, делавших ремонт в здании старой школы. Тогда я не догадывалась, что это значит.
– И сотрудники должны получить жилье. Новые жильцы прибудут через два часа. Вам следует забрать свои личные вещи, мебель остается здесь.
Два часа. Нацисты требуют освободить дом через два часа.
– Но… я не могу упаковать…
Я вообще не могу оставить это место.
– Съезжайте – или будете расстреляны, – говорит офицер.
Я молча смотрю на него.
– Если будете все еще здесь, мы вас расстреляем. Вы поняли, Fräulein?
Я понимаю. Слишком хорошо.
– Мы будем здесь через два часа, – говорит эсэсовец. Он ставит галочку в своих записях и выходит за дверь, гестаповцы следуют за ним.
Я опираюсь на спинку стула и с шумом втягиваю в себя воздух. А затем, перепрыгнув через кур, взбегаю по лестнице, отвожу в стороны свободно закрепленные доски и проползаю через маленькую дверцу.
Данута слабо вскрикивает, но остальные не издают ни звука. Даже те, кто безмолвно плачет. Я не могу представить, что они чувствовали, когда гестаповец поднимался по лестнице.
Или как раз могу.
Макс, стоя на коленях, держит в руках тяжелую доску. Видимо, я могла получить ею с размаха по голове.
– Фуся! – шипит он. – Предупреждай нас в следующий раз! Что…
– Они забирают дом, – говорю я. – Нацисты через два часа забирают дом. Оставайтесь на месте. Я буду искать, куда мы можем переместиться.
Но куда я могу переместить тринадцать евреев прямо сейчас?
Я не знаю.
Макс хватает меня за руку.
– Когда они придут, мы будем драться. Это решено.
– Я собираюсь что-нибудь найти.
– Забирай Хелю, – говорит Макс, – и не возвращайся.
– Если она придет, скажи, чтобы спряталась в своем разрушенном замке…
– Фуся, забирай Хелену и не возвращайся!
– Передай ей, что я отыщу ее там, – повторяю я, не реагируя на его слова, и спускаюсь по лестнице.
Я бегу вниз по Татарской улице, свистит ледяной ветер, мои глаза шарят по окрестным постройкам. Куда мне их спрятать? Подвал. Гараж. Как мне провести их туда средь бела дня? Они грязные, лохматые, небритые, бледные. По виду сразу понятно, что они прятались на чердаке. Куда мы можем пойти?
Я врываюсь в помещение жилищной конторы, расталкивая, несмотря на громкие протесты, людей в очереди. Женщина, которая когда-то помогла мне получить дом на Татарской, сидит за столом.
– Мне нужно жилье, – говорю я. – Прямо сейчас. Немцы забирают у меня дом, и мне с сестрой некуда…
– Чтобы получить квартиру, придется ждать не меньше пяти дней, – отвечает она. На этот раз она не называет меня ни стрекозой, ни пташкой, ни каким-нибудь еще ласковым словом. Возможно, потому что я веду себя невежливо.
– Скорее, недели две! – кричит мужчина из очереди.
– Так у вас нет ничего прямо сейчас? – спрашиваю я у женщины.
– Конечно, нет!
Выйдя из конторы, я бесцельно бегаю по улицам, не зная, что еще можно предпринять. Ищу хоть какое-то место, куда можно было бы поселить тринадцать человек на день, на два. На две недели, пока я не получу новую квартиру. Но будет ли в этой квартире место, где я смогу их спрятать?
Я стучу в два дома, в окнах которых вывешены объявления о сдаче, но никто не желает пускать меня без ордера. Я вбегаю в костел, опускаю в чашу со святой водой холодные пальцы, бросаюсь на колени и крещусь так быстро, что две женщины прерывают молитву и поворачивают головы в мою сторону.
Я прошу. Я молю. Но своды над моей головой кажутся пустыми.
Звонят колокола.
У меня остается полчаса.
Мне надо на что-то решаться.
Я выбегаю из костела так стремительно, что тяжелые дубовые двери с грохотом захлопываются у меня за спиной, и не останавливаюсь, пока не оказываюсь перед дверью дома три на Татарской.
Хелена дома. И Макс. Все тринадцать человек сгрудились в общей комнате. В руках у Макса доска. Пани Бессерманн держит кухонный нож. У Суинека молоток.
У нас есть всего пятнадцать минут.
Дверь даже не заперта.
Макс кладет свою доску и подходит ко мне. Берет мое лицо в ладони и смотрит в глаза.
– Послушай меня, – говорит он, – ты сделала все, что могла. Бери Хелену и бегите. Ты меня поняла?
В его темных глазах гнев и отчаяние.
– Уходи, Фуся, – говорит Суинек.
– Беги, – повторяют Ян Дорлих, Сала и пани Бессерманн. Все они притрагиваются ко мне.
– Уходи прямо сейчас, девочка, – говорит старый Хирш.
– Беги, – говорит доктор Шиллингер.
Дзюся обнимает меня за талию. А я смотрю на Макса и плачу.
Я не могу убежать.
– Хелена, – шепчу я, – отправляйся к Эмильке. Побудь у нее, пока мама не вернется.
Моя сестренка мотает головой. Вслед за Дзюсей она обвивает меня руками.
У нас остается десять минут.
– Стефания, – говорит Макс. Он все еще держит в ладонях мое лицо, по которому текут слезы. Он тоже плачет. – Ты немедленно берешь Хелю и уходишь. Прямо сейчас!
Только я не смогу с этим жить. Я хочу, очень хочу жить, но с этим – не смогу.
Я качаю головой.
– Я заставлю тебя уйти! – восклицает Макс.
– Фуся, – просит Хенек, – беги! Скорее!
Данута все еще плачет. Она кладет мне руку на плечо.
Я не знаю, как быть. Что мы можем сделать? Хелене надо уходить. Сердце бешено колотится в груди. Я не могу смотреть на плачущего Макса. Закрываю заплаканные глаза.
И меня охватывает умиротворение. Тепло, спокойствие. Как в ту ночь, когда я нашла меха. Как в тот вечер, когда я нашла Татарскую улицу. И я, как тогда, веду диалог с глубинной частью своего «я».
Отошли их на чердак. Открой окна. Не показывай испуга. Вычисти вторую спальню.
Но это нелепо. Зачем все это делать, если меня вот-вот застрелят?
Затем, что они не собираются тебя убивать.
Но гестаповцы сказали, что расстреляют меня. А потом они найдут остальных.
Не станут они ни в кого стрелять. Им просто нужна комната. И ты можешь им ее предоставить.
Они застрелят Хелену.
Нет, им просто нужна комната. Веди себя так, чтобы они не поняли, что ты боишься. И отдай им комнату.
Но…
Отдай им ее. Не медли. Они скоро будут здесь.
Я открываю глаза. Макс трясет меня за плечи. Кажется, он даже дал мне легкую пощечину.
Они будут считать меня сумасшедшей. Я ставлю под угрозу жизнь Хелены. Скорее всего, у меня ничего не получится. Разум говорит мне, что у меня ничего не выйдет.
Но глубоко внутри я знаю, и я спокойна. Я не одна.
– Поднимайтесь на чердак, – говорю я. – Все!
– Пожалуйста, – шепчет мне Макс, – не надо.
– Быстрее! – Я освобождаюсь из его объятий, стряхиваю с себя их руки и запираю дверь.
– Пойдемте, – произносит Макс тихим голосом. – И чтобы не было слышно ни звука.
И они уходят. Поднимаются по лестнице, как привидения, захватив с собой свои орудия. Думают, что будут драться, когда настанет время. Но только оно не настанет. Макс подхватывает свою доску, бросает на меня взгляд и идет к лестнице. Его глаза печальны. В них отчаяние. Он выглядит потерянным.
Он думает, что видит меня в последний раз.
– Хеля, – говорю я, – быстро! Опорожни ведро из спальни и оставь его снаружи. Потом бери кур, тащи их на улицу и оставайся там с ними. Я запру за тобой дверь.
Она молча надевает пальто и делает то, о чем я ее попросила, а я снимаю штору, отгораживавшую ведро, и бросаю ее под нашу кровать. Раздвинув шторы, я распахиваю окно настежь, с удовольствием вдыхая свежий воздух. Я забыла, как эта комната выглядит при дневном свете. После этого я начинаю мести пол, напевая. Тайник на чердаке расположен как раз над моей головой.
Макс, наверное, думает, что я сошла с ума.
Возможно, так оно и есть.
Это даже предпочтительнее.
На городских колокольнях звонят колокола. Я слышу удары кулаком в дверь.
Но не спешу открывать. Иду к двери своей обычной походкой. В руках у меня метла. Сейчас я открою дверь.
И мне предстоит узнать, буду ли я жить.
Или мне придется умереть.
Я открываю дверь.
На пороге стоит эсэсовец. Другой эсэсовец. Вид у него сердитый, нос покраснел от холода, на боку револьвер. Он один.
– Панна… Подгорская? – спрашивает он, справляясь со списком. – Я по поводу размещения.
Он неплохо говорит по-польски. Я набираю в легкие воздух.
– Да, они предупредили, что вы придете. Я как раз приводила для вас в порядок комнату.
– Можно мне взглянуть?
До сих пор я не знала, что гестаповцы умеют просить позволения. Я шире открываю дверь и улыбаюсь Хелене, которая, дрожа от холода в своем пальтишке, выглядывает из-за угла уборной. Эсэсовец принимает улыбку на свой счет.
Он осматривает заднюю спальню, делает пометки в своих бумагах, потом, проходя мимо моей кровати, останавливается и берет в руки конверт. Это письмо от матери. Прошлой ночью Хелена снова перечитывала его. Внезапно сердитое выражение исчезает с его лица.
– Зальцбург? – спрашивает он. – Я тоже из Зальцбурга!
– Мои мать и брат находятся там в трудовом лагере. Поэтому мне приходится самой заботиться о сестренке.
– О той, что сейчас снаружи? Она очень хорошенькая. И застенчивая, – улыбается он.
Непохоже, чтобы он собирался в меня стрелять.
Он садится вместе со мной у стола. Рассказывает, что у них не размещены только две медсестры, и он полагает, что им необязательно иметь каждой по спальне. Они могут поселиться вдвоем в одной, а мы с сестрой останемся в своей. Вас это устроит?
Очень хорошо, что мы не съехали, потому что все отлично уладилось. Солдаты сейчас доставят сюда две кровати. И он с удовольствием передаст от меня письмо моей матери, когда будет возвращаться в Зальцбург.
Я благодарю его и закрываю за ним дверь.
У него был с собой пистолет, но эсэсовец им не воспользовался.
Я жива. Хелена жива. Мы все живы.
Потом я снова открываю дверь, потому что приходят солдаты и приносят железные кровати. Они собирают их в задней спальне, откуда доносятся стук и громкая немецкая речь. Интересно, о чем сейчас думают наверху мои тринадцать? Солдаты еще не закончили свою работу, а в доме уже появились две медсестры. Карен и Илзе. Они молоды, слегка за двадцать, с маникюром и аккуратно завитыми волосами. Им явно не нравится ситуация. Они не собирались делить одну спальню на двоих. И не могут жить без электричества. Без нормальной кухни. И где здесь туалет?
Все это я понимаю по реакции собирающих кровати солдат, так как женщины ни слова не знают по-польски.
Быть может, им здесь настолько не нравится, что они найдут способ поселиться где-нибудь еще?
Пока они устраиваются, я говорю, что уберу некоторые вещи, чтобы им не мешали. При этом я жестикулирую. Показываю в разные стороны, и по виду понятно, что они сбиты с толку. Девушки явно испытывают ко мне такое же отвращение, как и ко всей обстановке.
Хелена сидит за столом, готовая засвистеть, если возникнет опасность – например, если медсестры вздумают вскарабкаться по лестнице или к нам подселят еще больше нацистов, – а я потихоньку поднимаюсь на чердак с ведрами: одним грязным, другим чистым, с водой. Непохоже, чтобы эти женщины собирались уйти в ближайшее время.
Макс уже отодвигает фальшивую стенку. Он наполовину высовывается из маленькой дверки, и я опускаюсь возле нее на колени. Он берет мою голову в ладони и, прислонившись лбом к моему, шепчет еле слышно:
– Ты ведешь себя по-идиотски.
Я киваю и трусь своим лбом о его. Я знаю.
Оставив ведра, я, стараясь не привлекать к себе внимания, спускаюсь обратно.
В тот же день, подойдя ко мне и указывая на потолок, Илзе восклицает:
– Ratte. Ratten![37] – И я понимаю, что она сообщает мне: у нас есть крысы.
Видимо, услышала возню на чердаке.
– Ой! – отвечаю я, краснея как будто от стыда. – Да, крысы. Извините.
Я пожимаю плечами. У нее на лице гримаса отвращения.
Мне надо бы предупредить Макса, но я не могу этого сделать.
Медсестры, нисколько не смущаясь, принимаются за наши продукты, как будто это собственность германской армии. Они съедают весь хлеб, недельный запас масла и половину яиц. Не остается ничего, что я могла бы отнести на чердак. То, что есть, надо варить. Потом они усаживаются на диван, болтая между собой. Подкрепившись, они явно повеселели. Илзе помогает Карен накрасить губы. Затем раздается стук в дверь, и они идут открывать. На меня они смотрят как на мебель.
К ним пришли два немецких солдата, один из них – эсэсовец. Они приветствуют друг друга, целуются.
После этого все четверо закрываются в спальне.
Присутствие в доме ребенка их явно не волнует.
В эту ночь мы с Хеленой спим на диване. Или, по крайней мере, она спит. Я лежу с открытыми глазами в ожидании удобного момента, когда можно будет пробраться на чердак. Когда поднимаюсь туда, Макс едва отодвигает доски, чтобы не производить шума. В одной доске он проделал крошечное отверстие, чтобы видеть, кто идет.
– Они вас слышат, – шепчу я.
– Мы тоже их слышим, – отвечает Макс.
Я знаю.
– Тебе надо следить, чтобы никто не шумел.
– Дети голодные.
– Хелена поднимется к вам, как только они уйдут на работу. Но вы все должны соблюдать полную тишину.
Макс согласно кивает, но он, скорее всего, не уверен, что сможет этого добиться. Некоторые из тринадцати – еще те подарки. А некоторые – просто дети.
Я лежу на диване рядом с Хеленой, в доме наконец наступила тишина, и ко мне возвращается прежний страх. Собственно, он никуда и не уходил. Он лишь томился и кипел во мне, скрываясь под крышкой обманчивой неуязвимости, которой я его придавила. Но сейчас эта неуязвимость оставила меня. Мне тяжело дышать, тяжело думать, а боль за глазами такая резкая, что, кажется, передо мной сыплются искры. Мне хочется схватить Хелену и убежать. Как они и предлагали мне сделать.
Какая я дура, что сразу не убежала. Я только оттягиваю время, продлевая их мучения.
А потом я вспоминаю о своей убежденности.
Значит, для нее есть причина.
У нас должен быть шанс на то, чтобы пережить этот ужас. Я цепляюсь за эту мысль, как за свою веру в Бога.
В спальне спят четыре нациста.
Над их головами на чердаке прячутся тринадцать евреев.
Между ними мы с Хеленой.
Я думаю, что всем нам надо переосмыслить понятие ада.