К книге
Свет в тайнике21. Июль 1943
65%
21. Июль 1943
22

Вот уже четвертую неделю я тщетно ищу на рынках дерево, которое могло бы выглядеть естественно на чердаке. Но в один из дней, рано утром, по пути на работу я встречаю мужчину, толкающего по направлению к рынку тележку, доверху груженную старыми досками. По его словам, доски остались после разборки дома, разрушенного во время боев русских с немцами. Он объясняет, что дерево можно использовать, но интересуется, зачем мне столько старых досок. На дрова, вру я ему и бегу обратно на Татарскую за деньгами. Я предупреждаю обитателей дома, что человек доставит доски к заднему входу.

Я оставляю Хелену проследить за доставкой, объясняю пани Краевской, что мне отдали старые доски на дрова, дабы она не думала, будто я их купила, и мчусь на работу. Подбегая к «Минерве» по железнодорожному мосту, я уже вижу, что опоздала. Правда, герр Браун ничего не заметил, потому что Любек запустил мои станки без меня.

С некоторых пор Янука, Любек и я почти всегда отправляемся на обеденный перерыв вместе. Я не до конца понимаю природу их отношений. Но главное – они больше не пытаются устраивать вечеринки у меня дома. Кажется, они поняли, что я не люблю незваных гостей.

Племянника пани Краевской зовут Эрнст. Он служит в СС, но сейчас в отпуске; он кажется мне омерзительным. Бо́льшую часть времени он проводит в доме, по-видимому за выпивкой, потому что, когда попадается мне навстречу, всегда пьян. Из-за его присутствия восемь спрятанных у меня евреев вынуждены разговаривать шепотом и ходить на цыпочках, поэтому раздражительность среди обитателей дома нарастает. Особенно это относится к детям. Хелена старается как можно больше времени проводить вне дома. Мне даже не всегда известно, где она. Дежурные возле окна меняются каждые три часа, днем и ночью.

Вернувшись этим вечером домой, я застаю Макса за работой. Он уговорил Хелену притащить несколько досок с улицы на кухню и теперь вытаскивает из них ржавые гвозди, чтобы потом снова использовать их при строительстве. Он выкладывает доски на полу, как кусочки стекла для витража, планируя будущую стену. Макс встречает меня улыбкой, его рука ласково поглаживает грубую потемневшую поверхность дерева.

– Здорово, – шепчет он. – Как раз то, что нам нужно!

Он не может много говорить, но берет в ладони мое лицо и целует меня в обе щеки. Совсем как сделал бы его отец. А может, и по-другому. Пани Бессерманн раздраженно пыхтит, но Макс не обращает на это внимания. Он счастлив.

Спустя еще три дня, в мой выходной, я отправляюсь к пани Краевской и прошу у нее взаймы молоток. Рассказываю ей, что затеяла стирку своих одеял и постельного белья и мне надо вбить гвозди в стены на чердаке, чтобы закрепить на них бельевую веревку. Она не только дает мне молоток и гвозди, но даже приносит кусок веревки на случай, если мне не хватит собственной. После чего мне приходится натаскать воды и действительно перестирать белье. Хелена выносит кур во двор, один из сыновей пани Краевской начинает за ними гоняться, а Макс организует цепочку из людей, передающих доски по лестнице снизу до чердака.

Он старается стучать как можно меньше, и, когда работа закончена, новую стену невозможно отличить от старых. Отодвинув две вертикальные доски, Макс показывает мне образовавшееся за ними пространство. Он даже вешает веревки для белья.

– Я перенесу сюда хлам из второй спальни, чтобы чердак выглядел как склад всякого старья, – предлагаю я ему.

– Нам понадобится ведро на случай… ну, ты поняла… – говорит он.

Я разглядываю устроенный за стеной тайник. На одной стороне крыша скошена и заканчивается двумя окошками, впускающими внутрь немного света. У большинства прячущихся людей даже не будет возможности подняться на ноги или уединиться, летом под жестяной крышей здесь будет жарко, как в аду, но разве все это важно, когда на кону стоит твоя жизнь?

– Нам еще надо занавесить чем-нибудь окна, – говорит Макс. – Ты знаешь, что мальчики пани Краевской забираются на крышу?

– Нет. Но я уверена, что Хелена забирается. Они тебя видели?

– Возможно.

– Я достану занавески.

Правда, у меня нет на это денег. Придется опять рыться в помойках. Десять человек кормятся на две пайковые карточки, мою зарплату и деньги старого Хирша, но этого недостаточно. Пани Бессерманн не понимает, почему я не покупаю более вкусный хлеб. Старый Хирш требует сигарет.

Я не решаюсь сказать им, что продаю сигареты, которые получаю в своем пайке.

– Ты не получала весточки от Хенека и Дануты? – спрашивает Макс.

Я качаю головой. У нас есть договоренность, что они оставят пустой клочок бумаги под камнем снаружи в том месте, где расшатана колючая проволока, и это будет знак, что они готовы покинуть гетто. Я, в свою очередь, должна буду оставить под камнем заколку, чтобы показать, что получила их послание и готова их встретить.

– Он слишком долго тянет, – говорит Макс. – Он мой единственный оставшийся в живых брат и слишком долго тянет.

Весь август я каждый день хожу к условленному месту возле забора. И с августа Любек стал часто заходить ко мне домой.

– Фусин ухажер! – доносится шепот от окна, кто бы ни был в это время на дежурстве, и мне это не нравится. Восемь человек вынуждены карабкаться на чердак с занавешенными окнами и лежать не шевелясь, в полной тишине, несчастные и потные, пока Любек, сидя за моим кухонным столом, курит и беседует со мной на разные темы.

Нельзя сказать, что это вносит гармонию в нашу и без того трудную жизнь.

Но с Любеком интересно. Его родственник доставляет рыбу, завернутую в иностранные газеты, и от него Любек узнает, что немцы несут потери в войне с Россией. Что англичане дерутся с помощью американцев, хотя американцы еще и воюют с Японией. Немцы вынуждены сражаться на два фронта.

Они могут проиграть, считает Любек. Может быть, это произойдет раньше, чем они убьют всех нас, и Перемышль снова станет польским.

Любек серьезный. И он приятен на вид. Он вовсе не мальчишка, как казалось мне прежде. Я не видела, чтобы он когда-нибудь терял самообладание. И он никогда не вел себя жестоко. Только, может быть, с Янукой, потому что, как мне кажется, ей ничего не известно о его частых визитах сюда.

Макс очень сердит на Любека, что немало забавляет пани Бессерманн. Я предлагаю встречаться с Любеком где-нибудь в другом месте, чтобы обитателям дома не приходилось каждый раз прятаться на чердаке. Однако эта идея тоже не нравится Максу. И это, в свою очередь, тоже смешит пани Бессерманн.

Пани Бессерманн раздражает, что Суинек уделяет Цесе слишком много внимания. Цесе всего пятнадцать, но на вид она старше, и мы все вынуждены жить в очень тесном пространстве. Дзюся постоянно воюет с Янеком, который изводит ее, но доктор Шиллингер, вместо того чтобы вмешаться, остается безучастным, поэтому нам с Максом приходится делать это самим. Старый Хирш сидит, погруженный в размышления, втягивая в себя воздух с остатками дыма от сигареты Любека.

Я не виню Хелену за ежедневные исчезновения. Так для нее будет безопаснее. И здоровее для психики.

Но я за нее беспокоюсь.

Вечером, после того как Дзюсе случилось воспользоваться ведром на чердаке и потом подраться с Янеком, сказавшим ей, что подсматривал, – из-за чего мне пришлось соврать Любеку, будто это кот гоняется за крысами наверху, – я укладываюсь в постель рядом с Хеленой. Яркая луна льет серебряные лучи сквозь щель между шторами. Я натягиваю одеяло поверх наших голов, и Хелена кладет голову мне на грудь. От нее пахнет свежестью и детством.

– Хеля, что ты делаешь, когда я ухожу на работу? – спрашиваю я шепотом.

– Кормлю кур, приношу воду и опорожняю грязное ведро. Ты знаешь.

– Да. А что еще?

Она думает.

– Дерусь с мальчишками Краевскими. Когда они не дают мне достать воды.

Теперь мне хочется посмотреть на ее лицо.

– Что ты имеешь в виду?

– Они всегда говорят, что это колодец их мамы. Но если я не принесу воды, нашим людям будет нечего пить, потому что они не могут выходить на улицу. Поэтому мне приходится с ними драться. С мальчишками. А иногда они пытаются войти в дом, и тогда я тоже их бью.

– Понятно. – Мне надо будет поговорить об этом с пани Краевской. – А когда заканчиваешь все дела, куда ты идешь?

– В разные места.

– Ну например?

Она снова задумывается.

– На вершине холма есть разрушенный каменный дом. Вроде замка. Я там иногда играю. Как будто это настоящий дом. Еще я захожу в монастырь, потому что у монахинь иногда бывает печенье, потом хожу в костел …

– Правда?

Она кивает.

– Там хорошо пахнет.

– Ты играешь с другими детьми? Мальчиками или девочками?

– Нет, конечно!

Ей было бы трудно дружить с другими детьми и при этом не выдать своей тайны. Теперь это не тайна на одну или две ночи, как было на Мицкевича, 7.

– Иногда, – говорит Хелена, – я про себя играю в игру: будто мама вернулась и шьет для меня платье, а работник приносит в дом много еды…

Удивительно, но, оказывается, Хелена помнит человека, который работал на нашем поле.

– А днем, когда мама работает, я хожу в школу, поэтому знаю все слова и могу читать вывески. Я знаю много букв, но не все.

– Я могу научить тебя читать, Хеля.

Только голос, произносящий эти слова, доносится снаружи.

Я откидываю одеяло так, что поверх его оказываются наши растрепанные головы, и вижу Макса на дежурстве возле окна, откинувшегося на спинку стула.

– Хочешь? – спрашивает он.

Хелена широко улыбается, и, когда следующим вечером я возвращаюсь с работы, вижу ее каштановую голову рядом с черной Макса, склонившуюся над учебником для дантистов. Хелену не волнует содержание, для нее главное – научиться читать.

Я не осознавала, насколько ей было одиноко.

Внезапно со словами: «Фусин ухажер!» – вбегает Цеся.

Молчаливая процессия в отработанном порядке, захватив все свои вещи, поднимается в укрытие, не вспугнув даже кур. Я проверяю посуду, а Хелена вздыхает, когда Макс забирает с собой учебник. Но я вижу, что он колеблется. И в последнюю секунду, вместо того чтобы подняться по лестнице, проскальзывает в спальню.

Он прячется в другом тайнике, откуда будет слышен наш с Любеком разговор.

Я раздосадована.

Любек стучит и пытается сразу же войти, но не может, так как дверь закрыта на замок.

Нет ничего хорошего в том, что он чувствует себя здесь как дома.

Я отпираю дверь, и Любек, улыбаясь и отгоняя мельтешащих под ногами кур, направляется прямо к чайнику, чтобы поставить его на огонь.

Он говорит о небольшом возгорании на заводе, из-за которого вырубились все станки, правда ненадолго, и о том, какой после этого в цеху стоял ужасный запах. Я замечаю, что это смешно, принимая во внимание, как много дыма он вдыхает с каждой сигаретой. Он отвечает, что это совсем другое.

Мне кажется, я почти осязаю Максовы уши, повернутые в нашу сторону.

Поэтому спрашиваю, отчетливо произнося каждое слово:

– Как ты относишься к подслушиванию?

Его брови ползут вверх.

– Думаю, так же, как все. Никому не понравится, если кто-нибудь будет слушать их личные разговоры. Кто… Послушай, где у тебя сахар?

– Что? А… извини, он закончился.

– Но ведь еще позавчера у тебя была полукилограммовая пачка.

Пани Бессерманн и Цеся использовали сахар для выпечки. Макса это вывело из себя: как я смогла бы объяснить пани Краевской и этому мерзкому эсэсовцу Эрнсту, почему в мое отсутствие из трубы идет дым? И откуда такие запахи? Сказать, что это Хелена решила испечь babka?

– Мне кажется, ты ошибаешься, – говорю я.

– Нет, – настаивает Любек, – я помню.

– Это я съела, – говорит сидящая на диване Хелена. Я оборачиваюсь и смотрю на нее. Я забыла, что она здесь.

– Ты съела полкило сахара? – изумляется Любек. – Ты знаешь, сколько он стоит?

Он качает головой с пшеничной шевелюрой, но у Хелены строптивый вид.

– Стефи, тебе следует ее наказать.

«Ты еще будешь указывать, что мне делать с собственной сестрой? – думаю я. – Тем более что она умница».

– Не хочешь выйти с курами на улицу? – строго говорю я Хелене. – Мы с тобой поговорим позже.

Пока она подхватывает на руки куриц, я поворачиваюсь к Любеку спиной и губами изображаю поцелуй. Хелена расцветает, шлет мне ответный поцелуй, что Любек, скорее всего, воспринимает как дерзость, и выскакивает за дверь.

– Не хотел бы я заниматься воспитанием младшей сестренки, – говорит он. – Как думаешь, что еще она может тайком съедать?

Не знаю, что он имеет в виду: может, что она ест масло кусками?

– Ты ведь покупаешь ужасно много еды. Каждый раз, как ни приду, у тебя уже стоит новый мешок крупы. Вы просто не можете столько съедать. Что ты со всем этим делаешь?

Меня настораживает его излишняя наблюдательность.

– Продаю, – отвечаю я. – Вернее, перепродаю, чтобы выручить побольше денег и отослать их матери.

– Очень на тебя похоже, – согласно кивает Любек, закуривая сигарету. Несколько минут мы сидим молча, и я надеюсь со злорадством, что у Макса сводит ноги.

– Мне интересно, что ты думаешь, – внезапно говорит Любек, – что будешь делать, когда закончится война. У тебя есть на этот счет какие-нибудь мысли?

Отыскать семью. Но, помимо этого, у меня нет никаких идей.

Я пожимаю плечами.

– Мне хочется, чтобы ты об этом подумала, – говорит он.

– Почему?

– Потому что мне хочется, чтобы ты подумала сделать это вместе со мной. Мне хочется составить план, пусть пока не очень четкий. Но я хочу сделать это вместе с тобой.

Больше он по этому поводу ничего не говорит. Просто допивает свой чай, советует быть построже с Хеленой и уходит, оставив меня размышлять над его словами.

Больше всего я жалею, что Макс слышал наш разговор.

И, кажется, у него те же мысли. Он выбирается из укрытия и стряхивает землю со своей шевелюры, стараясь не встречаться со мной глазами. Он только произносит:

– Если продолжит сюда приходить, нас обнаружат.

Я это знаю. Но этой ночью в постели, прижавшись к Хелене, я спрашиваю себя, способен ли будет Любек сохранить мою тайну. Может быть, даже помочь мне. Но потом на память приходят слова Эмильки о немецких шпионах. Поведение Любека может быть идеальным способом для выявления прячущихся евреев.

На следующий день на работе я избегаю его, болтая с Янукой до тех пор, пока он не уходит домой. После смены мы вдвоем с Янукой идем по железному мосту, и я придерживаю шаг, чтобы Любек, если он решит снова прийти ко мне, не застал меня дома.

Я знаю, что Хелена ему не откроет.

Конечно, я ничего об этом не рассказываю Януке, но говорю ей, что мне надо зайти в угольную лавку, дабы пополнить запасы угля для плиты. Она вспоминает, что и у нее в ящике почти не осталось угля, и решает пойти вместе со мной, благо лавка для нее почти по дороге.

Мы с ней покупаем по пятикилограммовому мешку. Янука решает пококетничать с торговцем углем. Видно, что ей доставляет удовольствие вертеть им как душе угодно. Мне остается лишь восхищаться ее искусством, и я думаю, что Любек мне в общем-то нравится. Но тут замечаю на руке угольщика часы.

– Неужели уже двадцать минут девятого?

Янука, наклонившись к его покрытому угольной пылью запястью и взглянув на циферблат, мгновенно забывает о флирте.

Комендантский час начинается в девять, но мой дом почти в получасе ходьбы отсюда, а Янука живет еще дальше. Нам надо торопиться.

Мы молча выскакиваем из лавки и быстро идем по тротуару. Солнце опустилось за холмы, надвигаются сумерки, и улицы пустеют. Уже нет вокруг толпы, дающей ощущение безопасности. Мы прибавляем шаг, и мешки с углем кажутся все тяжелее. Дойдя до развилки, от которой Януке надо повернуть в сторону своего дома, а мне – идти прямо в направлении Татарской, мы быстро прощаемся, но в это время два немецких солдата, шедших по противоположной стороне улицы, направляются к нам, и один из них машет рукой.

– Halt! Wer ist da?[28]

Мы с Янукой переглядываемся. Еще нет девяти.

Один из солдат молод, возможно, не старше меня; за спиной у него автомат на ремне, сбоку револьвер. Он протягивает руку, требуя, чтобы Янука предъявила документы. Опустив на тротуар мешок с углем, она начинает рыться в своей сумочке. Второй солдат подходит ко мне. Это шатен с маленькими усиками, как у Гитлера. Я даю ему свои документы.

Они мельком смотрят на наши бумаги, затем начинают что-то обсуждать. Похоже, они не говорят по-польски. И не возвращают нам документы.

Часы на запястье более молодого солдата показывают без тринадцати минут девять. Я жду, в нетерпении постукивая каблуком и глядя на котлован на месте когда-то стоявшей здесь синагоги. Солдаты смеются, обмениваясь между собой шутками. Но в их речи я улавливаю одно знакомое мне слово. Neun[29].

Девять.

Я смотрю на Януку, и она отвечает мне быстрым взглядом.

Мы попали в беду.

Немцы продолжают разговаривать, и теперь уже понятно, что о нас. Тот, что моложе, перебирает пальцами волосы Януки. Когда я говорю им, что уже почти девять, и стараюсь уйти, оставив документы у них, солдат с усиками что-то рявкает и, схватив меня за руку, тянет обратно. Янука стоит, оцепенев от ужаса.

В это время начинают звонить соборные колокола.

Молодой солдат смеется, и они отдают нам документы. На секунду мне кажется, что они собираются нас отпустить. Мы берем в руки свои мешки. Однако они крепко хватают нас за запястья и ведут по улице. В обратном направлении.

Мы попали в очень большую беду.

Мои чувства и мысли обостряются.

Улица, на которой мы находимся, мне знакома. Они ведут нас по середине мостовой, так как тротуары испещрены воронками от бомбежки. В конце находятся солдатские казармы, в них живут в основном немецкие полицейские. Но перед зданиями казарм по обе стороны улицы стоят многоквартирные дома.

Мой солдат больше не шутит. Его губы сжаты, глаза устремлены вперед, он не смотрит на меня. Он до боли крепко вцепился в мою руку. Его намерения не оставляют сомнений. Солдат, который ведет Януку, снова трогает ее волосы, зарывается лицом ей в затылок, нюхает ее. Она выгибается, и мой солдат что-то отрывисто рявкает, возможно, велит молодому прекратить.

Или подождать.

– Думаю, они не понимают по-польски, – тихо говорю Януке. Мы с ней ждем реакции с их стороны, но они лишь смотрят на нас.

– Улыбнись, – приказываю я ей, и она подчиняется.

– Смейся. – И мы обе смеемся.

Казалось бы, даже нацисты могли бы понять, что мы притворяемся, но хватка у меня на запястье чуть ослабевает.

– Мы подходим к домам, – говорю я, стараясь, чтобы мой голос звучал игриво. – Они многоквартирные, парадная и задняя двери соединены прямым коридором. Понимаешь? Засмейся, Янука.

Она смеется и в то же время отрицательно качает головой.

– Когда я досчитаю до трех, мы дадим им с размаху по лицу своими мешками. Я побегу налево, а ты – направо. Вбегаем в переднюю дверь и выбегаем с обратной стороны. Беги, как будто за тобой гонятся черти. Сможешь? Смейся.

Она громко хохочет и кивает. Я смеюсь вместе с ней. У моего солдата довольный вид.

Януке надо собрать все силы в кулак, иначе ничего не получится.

– Бей их так сильно, как только сможешь, поняла?

Она кивает, но больше не смеется. Ее глаза расширены от страха.

Я смотрю вперед, на дома, выбирая. Два из них кажутся мне подходящими. Наши шаги эхом отзываются на пустынной, тихой улице. Мы приближаемся к выбранным мною домам.

– Раз, – говорю я, улыбаясь Януке, потом смотрю вперед, – два, три…

Я внезапно хватаю мешок двумя руками и, сначала отведя его назад, раскручиваю тело, вкладывая всю силу в удар. Шлепок от мешка с углем приходится моему немцу как раз по его усикам, и он падает спиной на мостовую. Я останавливаюсь на долю секунды, потрясенная тем, что смогла сбить его с ног, и слышу пронзительный крик Януки:

– Беги!

Ее немец свалился еще раньше моего.

Я бегу. Бегу как заяц. Как ветер. Еще никогда в своей жизни так не бегала. И мое обострившееся чутье подсказывает мне расположение задвижки на двери за миг до того, как ее надо повернуть. Я, не сбавляя скорости, захлопываю за собой дверь. Бегу по темному коридору к следующей задвижке. Дверь открывается и захлопывается, и я не теряю ни секунды. Вниз по ступенькам и в переулок. Я поворачиваю направо, потом налево, надеясь, что не попаду в тупик. С улицы доносятся пистолетные выстрелы и выкрики на немецком.

«Ох, Янука, – думаю я, – пожалуйста, уцелей».

Но я не могу останавливаться. Пробираюсь дворами, петляя, сворачивая в проулки между домами, пока наконец не оказываюсь у подножия холма, от которого начинается Татарская. Я останавливаюсь в ночном сумраке, чтобы перевести дыхание. Не знаю, есть ли кто-нибудь позади меня, но, во всяком случае, не слышу погони.

Впрочем, если бы они за мной гнались, то давно бы уже застрелили.

Я вбегаю во двор и огибаю дом в темноте; если пани Краевская и выглядывает в окно, она видит лишь размытый силуэт. Я барабаню в дверь, Макс немедленно открывает, втаскивает меня внутрь и поворачивает защелку. Он, очевидно, дежурил возле окна.

– Что случилось? Что с тобой произошло?

Я прислоняюсь к двери и ловлю ртом воздух. Я задыхаюсь. Но в руках у меня мешок с углем. Я бросаю его на пол.

– Ваш молодой человек приходил, – говорит пани Бессерманн.

– Принесите ей воды, – приказывает Шиллингер, и Дзюся идет за стаканом. Суинек и Дзюся выходят из комнаты, старый Хирш с любопытством смотрит с дивана. Я вижу сидящую в уголке съежившуюся Хелену. Протягиваю к ней руку; она подходит и обнимает меня, уткнувшись лицом мне в живот.

Я представляю, какой ужас они все пережили из-за того, что я не вернулась перед комендантским часом.

Когда ко мне возвращается дыхание, я рассказываю Максу о солдатах и Януке, которой, быть может, уже нет в живых. От этой мысли меня пробирает озноб, на глаза наворачиваются слезы.

Слушая меня, Макс скрипит зубами, трет виски, затем с размаху бьет кулаком по входной двери так, что Хелена вздрагивает в моих объятиях.

– Так, – говорит он, – хватит. Я буду учить тебя боксу. Прямо сейчас.

Я уже давно заметила, что Макс стал лидером среди живущих в убежище. Доктор Шиллингер старше, он дантист с большой практикой, а Макс был у него помощником. Хирш еще старше Шиллингера. Пани Бессерманн – мать двоих детей, привыкшая командовать прислугой и другими людьми. Суинек вдвое превосходит Макса по размерам. Но, когда нужно принять какое-нибудь решение, все они смотрят на него. Если Макс говорит, что я должна научиться, как правильно бить нацистов – или кого-то другого, заслуживающего этой участи, – значит, им следует освободить пространство и принять как данность, что сейчас меня будут учить избивать нацистов.

Мы с Максом стоим в центре круга, образованного любопытными зрителями, и даже Хелена, сидя в уголке, сжала ладони в предвкушении. Если не брать в расчет ежедневную опасность, исходящую от эсэсовца Эрнста, предстоящее зрелище – это, возможно, самое интересное событие с тех пор, как за двумя курами погналась собака.

Не исключено, что Хелене хотелось бы, чтобы собаки как следует погоняли мальчишек Краевских.

Чувствую себя по-дурацки. Я очень устала и в то же время очень возбуждена. Неприятное сочетание. Но потом представляю, что случилось бы со мной, не будь у меня в руках мешка с углем, и решаю, что, возможно, это вовсе не потеря времени. Возможно, даже приятно уметь поколотить того, кто этого заслуживает. И я поднимаю сжатые кулаки.

– Первым делом запомни, – Макс говорит шепотом, чтобы не услышали соседи, – что сначала надо защищаться и только потом переходить к атаке.

– Где ты научился боксу? – спрашиваю я.

– В гимназии, – отвечает он. – Ты, должно быть, не застала регулярные синяки у меня под глазами. Итак, пружинь на ногах и приготовься уворачиваться…

– Ты не можешь ударить, если тебя уже ударили, девочка, – изрекает старый Хирш. Он явно наслаждается происходящим.

– Давай, Фуся, – говорит Макс, – подпрыгивай.

Я подпрыгиваю. Совсем чуть-чуть. И снова чувствую себя глупо.

Я учусь соблюдать равновесие, правильно расставляя стопы, и Макс показывает мне, как уклоняться от ударов. У меня неплохо получается. Хелена хлопает в ладоши. Мне кажется, Янек предпочел бы, чтобы Макс по-настоящему меня ударил, но тот, конечно, не собирается это делать. Он демонстрирует мне, как наносить удар.

– Большой палец сюда, – Макс складывает мою руку в кулак, – и вкладывайся в удар всем телом. Рот должен быть закрыт. Используй свой вес…

Я понимаю, что это значит. Именно так я действовала с угольным мешком. Отклоняюсь назад, использую свой вес и со всего размаху наношу Максу удар в нос.

Я вовсе не хотела это делать. Просто думала о мешке с углем.

Я вижу его ошеломленное лицо и сама испытываю шок. Хелена в ужасе прикрывает рот руками.

После паузы пани Бессерманн говорит:

– Молодец!

Янек хлопает в ладоши, а старый Хирш хохочет, не заботясь о громкости; из носа Макса, заливая рубашку, течет кровь.

Я стою позади наклонившегося вперед Макса, положив одну руку на его шею, а другой прижимая к его носу кусок мокрой ткани, и жду, когда остановится кровотечение, а Суинек наконец сжалится и прекратит его дразнить. Макс воспринимает происходящее с юмором. Ну, мне так кажется. Когда Суинек, повеселившись вволю, успокаивается, я заканчиваю отмывать лицо Макса и сажусь рядом с ним у стола. Он осторожно трогает нос. Тот слегка распух. Он приподнимает брови.

– Я вижу, ты не нуждаешься в уроках.

– Прости. Я потеряла контроль.

– Это мое наказание за то, что подслушивал. Я это принимаю.

Упоминание о Любеке останавливает разговор.

– Он тебе нравится, Фуся? – спрашивает Макс после паузы.

– Да.

Макс хмурится.

– Как друг, – добавляю я.

– Ты не сказала ему об этом, когда он просил тебя выйти за него замуж.

– Я не думаю, что он именно это…

– Нет, как раз это он и имел в виду.

Мне не хочется это признавать.

– Раз ты относишься к нему серьезно, нужно будет сделать выбор. Потому что, если он все время будет сюда приходить, тебе придется доверить ему нашу тайну. Думаешь, ему можно доверять?

Я не знаю.

– Чего бы ты хотел, Макс?

– Ох, Фуся, – говорит он, ощупывая свой нос, – сейчас не время спрашивать меня о том, чего бы я хотел. Не думаю, что тебе это понравится. Просто… помни, что стоит на кону.

Мне не нужно об этом напоминать. Но я лежу без сна рядом с Хеленой и все равно думаю о нашем разговоре. И я все еще не сплю, когда Шиллингер сменяет пани Бессерман у окна.

Следующим утром по дороге на работу я вижу, как вешают человека. Рядом с установленной на рыночной площади виселицей стоит караул из немецких солдат и эсэсовцев. Половина Перемышля собралась, чтобы присутствовать при казни.

Его повесили за укрывательство евреев.

Я бегу на завод. На железном мосту мне на шею бросается Янука. В нее стреляли, и она убегала на такой скорости, что со всего размаха врезалась в заднюю стену, вместо того чтобы выскочить в дверь. Как бы то ни было, ей удалось скрыться.

Она говорит, что не представляет, как быть, если эти солдаты снова попадутся на нашем пути. Что мы будем делать?

А у меня перед глазами стоит виселица на рыночной площади с дергающимися в предсмертных конвульсиях ногами повешенного на легком летнем ветерке.

И я знаю, что не вправе посвятить Любека в свою тайну.

Мне трудно сосредоточиться. На одном из станков по моему недосмотру водяной насос остался без воды. На этой неделе я почти каждый день не выполняю норму.

Любек присоединяется ко мне на железном мосту во время каждого перерыва, и кажется, что все остается по-старому. За исключением того, что он еще пристальнее наблюдает за мной. В пятницу, когда Янука возвращается в цех, он спрашивает:

– Ты подумала о том, чем тебе хочется заняться после войны?

Я кусаю губы.

– Сейчас не время для планов на будущее.

– Не существует неподходящего времени для того, чтобы строить планы. Если, конечно, тебе просто не хочется этого делать.

– Любек, – говорю я, – мне правда не хочется. Не сейчас. И не с тобой.

Он кивает и закуривает сигарету.

– Не торопись, – говорит он. – Я для себя уже решил. И не изменю своего решения.

Вдруг издалека до нас доносятся автоматные очереди. Они слышны со стороны гетто. Мы смотрим в их направлении. Слышны вопли, поднимающиеся снизу, их усиливает эхо между стенами домов, между пыхтящими паровозами. Через несколько минут раздается еще одна очередь. Потом еще одна.

– Ты была права, – говорит Любек. Их расстреливают.

Мы прислушиваемся к автоматным очередям, возобновляющимся каждые три минуты.

«Боже мой, Хенек, – думаю я, – мне плевать, даже если ты Dummkopf или yutz! Я не хочу, чтобы тебя убили. Данута, зачем ты позволила ему так долго тянуть время? Почему не заставила его уйти из гетто? Почему сама не пришла?»

Стрельба все продолжается, очередь за очередью, но наш перерыв закончен, и мы возвращаемся в цех. Шум работающих станков заглушает крики умирающих.

Я прячу от Любека слезы.

Предыдущая главаГлава 22 из 34Следующая глава