Следующим утром, в половине шестого, я бреду на свою новую работу сквозь синие сумерки поздней зимы. Мир забыл о весне. Но я почти не замечаю лежащего на тротуарах снега и пустых витрин когда-то принадлежавших евреям магазинов. Я полна беспокойства, думая о предоставленной самой себе на целый день Хелене. Тревожусь о том, как справлюсь с незнакомой мне работой на заводе. И с непреходящей тревогой о Максе.
Я не знаю, как сделать то, о чем он просил.
Но также не знаю, как смогу не сделать этого.
Еще на подступах к заводу я вижу застилающую небо дымную пелену. Фабричные трубы изрыгают такой густой дым, что его вкус ощущается на языке. Перейдя по железному мосту, висящему над рельсами, я оказываюсь перед многоэтажным кирпичным зданием и, оставив позади несколько двойных дверей, попадаю в заводское помещение.
В те далекие времена, когда я впервые оказалась в Перемышле, здесь делали механические игрушки: заводные машинки, клоунов и маленьких собачек. Это место всегда ассоциировалось у меня с радостью. Но маленькое конторское помещение, где я сейчас стою, кажется обшарпанным и пахнет горячим металлом. Нас здесь пятнадцать или шестнадцать человек, мужчин и женщин, с растерянным видом толпящихся вокруг стола с неизменным немцем и столь же неизменной стопкой папок и бланков. Я разматываю шерстяной шарф на голове, складываю его так, чтобы спрятать потрепанные края, и вручаю немцу свои бумаги. Он делает пометку в своем списке.
И для меня начинается жизнь заводской работницы.
Завод «Минерва», как объясняет нам стоящий на ящике и потеющий в шерстяном костюме наш начальник герр Браун, имеет свою систему правил и устав, согласно которому нас, рабочих, будут ценить. Однако это возможно лишь в том случае, если мы будем подчиняться этим правилам и беспрекословно выполнять инструкции. Нам повезло получить эту работу. Повезло потому, что она даст нам пропитание. На наши места с легкостью можно найти замену, поэтому те, кто опаздывает, плохо работает, быстро устает или не понимает инструкций, будут уволены. Незамедлительно.
Ясно и по существу.
Моя работа заключается в управлении шестью станками, изготовляющими гайки. Механик показывает мне, что я должна делать, и, хотя работа в основном несложная, станки достаточно деликатные в обращении, легко выходят из строя, и он не в состоянии подходить ко мне каждую минуту, чтобы помочь. Так он объяснил. Моя норма – тридцать тысяч гаек за смену, если я не буду ее выполнять, разницу вычтут из моей зарплаты.
В цеху очень шумно. Невыносимо шумно, вдоль стен до самого потолка установлены станки и подъемные механизмы. Машины, на которых я работаю, очень горячие, быстрые и опасные; мне все время приходится следить, чтобы не оторвало пальцы. Я заправляю в них металлические бруски, и они двигаются взад-вперед, а к середине дня я уже умею чинить подающий воду насос. Во время перерыва молодой человек улыбается мне из-за клубов сигаретного дыма. У него соломенные волосы и голубые глаза, но не такие красивые, как у полицейского Бердецкого. Он еще очень юн, и я не обращаю на него внимания. Девушка по имени Янука дает мне откусить немного от своего бутерброда.
Когда возвращаюсь домой после смены, у меня ноют ноги и плечи, а в ушах стоит звон от заводского шума; солнце уже успело взойти и снова опуститься за горизонт. Теперь, после заводского дыма, морозные сумерки кажутся свежими и чистыми, смягчают першение в горле. Как только вхожу в подъезд, из дверей своей квартиры высовывается Эмилька.
– Ну наконец-то! Хеля была у меня, я напоила ее чаем. Судя по твоему виду, тебе тоже не помешает.
Я открываю рот, чтобы отказаться, сказать, что слишком устала, но в руках у Эмильки сахарница.
– У тебя есть сахар?
Я отрицательно качаю головой.
– Тогда давай заходи.
Эмилька наливает уже закипевшую воду в заварной чайник и усаживает меня за кухонный стол; не замолкая ни на минуту, она рассказывает мне о своем ухажере – не о том, что был раньше, а о новом, гораздо более симпатичном! И о немце-эсэсовце, зашедшем к ним в ателье, чтобы заказать фотографию. Таком самовлюбленном!
Я оглядываюсь вокруг. Она всего лишь незамужняя девушка, но при этом одна занимает целую квартиру, с диваном и торшером, отдельной спальней и красивой посудой. И на окнах у нее висят тяжелые шторы, так непохожие на мои потрепанные половики, маскирующие свет.
– Представляешь, немец зашел за своими фотографиями, – продолжает Эмилька, – они хорошо получились, но он не стал за них платить, сказав, что его нос получился слишком широким. Не все лицо, а только нос! Вот скажи, Фуся, как фотоаппарат может изменить форму чьего-то носа? А теперь пан Марковский ругает меня за то, что я отдала ему фотографии! Только хотела бы знать, как сам пан Марковский смог бы отказать эсэсовскому офицеру. Сказала ему, что, если он хочет, чтобы я напала на гестапо, он должен сначала снабдить меня боеприпасами.
Она ставит свою чашку на стол и вздыхает.
– Знаешь, чего мне особенно не хватает? Музыки. Помнишь, как летом в ресторане напротив всегда играл маленький оркестр, а в клубе устраивали танцы? Мы тогда танцевали всю ночь напролет…
Воображение на миг переносит меня наверх, к открытому окну, перед которым в темной квартире мы танцуем с Изей под звуки оркестра. Я с любопытством смотрю на Эмильку.
– Так ты жила здесь перед войной? Я тебя не помню.
– Нет, ну что ты. Я жила в Кракове. Бывала здесь летом, навещала сестру моей бабушки. Она раньше жила в этой квартире. Но сейчас уехала. В какой-то лагерь, не знаю, куда. Она замужем за евреем.
При всей своей разговорчивости Эмилька никогда об этом не упоминала. Интересно, понимает ли она, что «какой-то лагерь» означает, что сестры ее бабушки, возможно, уже нет в живых?
– Ужас, – осторожно говорю я, – что творят нацисты.
– Да, я знаю. Думаю, Перемышль уже никогда не будет прежним. Терпеть не могу нацистов!
Я наклоняюсь вперед.
– Эмилька, ты никогда не задумывалась о том, чтобы переехать в другую квартиру?
– В другую квартиру? Но зачем?
– Чтобы в ней было больше места. Может быть, чтобы в ней также жили… другие люди.
Эмилька смотрит на меня внимательно.
– Фуся, что за идея вертится у тебя в голове?
Я кусаю губы, пытаясь найти правильные слова, которые смогли бы убедить девушку вроде Эмильки.
– Помнишь, я ездила повидаться с парнем? Когда ты сделала мою фотографию?
Она кивает.
– Он просил меня выйти за него замуж. Они его убили. В трудовом лагере во Львове. Он был евреем.
Брови у Эмильки ползут вверх. Потом она наклоняется ко мне через стол и гладит меня по руке.
– Я догадывалась, что там может быть что-то вроде этого. Ох, мне ужасно жаль. Честное слово.
– А теперь… его братья… – Мне трудно говорить, как будто моя тайна не хочет выходить на свет. – Теперь над его братьями нависла такая же опасность. В гетто. И я… я думаю, как можно помочь.
– Помочь как? Что для этого надо сделать?
– Я хотела бы найти квартиру побольше… где жил бы кто-нибудь… кто-нибудь, может быть, вроде тебя, и… хочу их спрятать.
Выдыхаю. Все. Я все сказала.
Эмилька откидывается на спинку стула с полуоткрытым ртом. Ее глаза устремлены на меня, и она долго молчит.
– О чем ты вообще говоришь, – наконец произносит она очень медленно, – дурочка? Ты хочешь, чтобы тебя убили? Тебе надоела жизнь? Мне моя – нет. Мне еще хочется побыть в этом мире, и я не собираюсь умереть ради какого-то еврея, о существовании которого еще минуту назад понятия не имела! С таким же успехом ты можешь предложить мне выпрыгнуть из окна. Кстати, ты и сама можешь из него выпрыгнуть. Это даже займет меньше времени, чем если тебя расстреляют.
В уютной Эмилькиной кухне где-то тикают часы. Тик-так, тик-так, тик-так… У меня трясутся руки. Я ей доверяла. Теперь моя жизнь у нее в руках.
Не исключено, что сейчас я убила нас всех.
Отодвигаю стул, но Эмилька говорит:
– Постой, Фуся, погоди.
Выдохнув, она понижает голос.
– Ты ведь знаешь, что тайная полиция сейчас работает буквально повсюду? Они притворяются нищими, продавцами в магазинах, рабочими, да кем угодно. Они предлагают помощь евреям или предлагают помощь людям, которые хотят помочь евреям, и, когда те соглашаются, арестовывают их и тех евреев, которым они хотели помочь. Никому нельзя доверять…
– Ты думаешь, я работаю на немцев?
Эмилька улыбается. Кажется, она готова рассмеяться.
– Нет, Стефания Подгорская, не думаю, что ты работаешь на немцев. Но откуда ты знаешь, что на них не работаю я?
Я этого действительно не знаю.
– А ты работаешь?
– Нет. И это означает, что тебе здорово повезло. – Она наклоняется ко мне. – Существует один шанс из тысячи, что у тебя все получится, и при этом девятьсот девяносто девять шансов погибнуть.
– Но ведь не ноль, – отвечаю я ей.
– Что?!
– Не ноль из тысячи. Может получиться.
– Это самоубийство. А как же Хеля?
На этот вопрос у меня нет ответа.
– Эти люди, Фуся… Это ужасно. Это очень печально. Но не ты это придумала, и ты ничего не сможешь с этим поделать. Это не твоя ответственность. Твоя – Хеля. Если ты не думаешь о себе, подумай о ней.
Снова отодвигаю стул, чтобы встать, и она больше не удерживает меня. Оставляю на столе чашку с недопитым чаем.
– Извини. Идея была действительно глупой.
Она протестующе машет рукой и улыбается.
– Ты горюешь о своем парне, в этом все дело. Я понимаю.
– Надеюсь, ты не будешь никому рассказывать… о нашем разговоре?
– Что? О каком разговоре? Вообще не понимаю, что ты имеешь в виду. Как видно, у меня что-то с памятью…
Я медленно ползу вверх по лестнице, Эмилькина дверь со щелчком захлопывается у меня за спиной. У меня тяжело на душе. Причина этому – разочарование.
Это не ее ответственность и не моя. Но, Эмилька, чья же это ответственность, в конце концов?
Хелена обнимается и льнет ко мне, потом приносит хлеб с маслом. Я валюсь на кровать, еще не дожевав последний кусок, и она стаскивает с меня туфли и пристраивается рядом. Засыпаю, и мне сразу начинает сниться сон.
Я иду по сумрачному лесу среди уходящих в небо деревьев. У меня под ногами твердые, как цемент, листья и мох; огромная, низко висящая луна льет на землю яркие, будто от прожектора, лучи. Лицо царапают сухие ветви, острые, как осколки стекла, но я ускоряю шаг, почти бегу туда, откуда доносятся крики. Мужчина, старуха, младенец, сотни людей, бессвязная путаница слов, у которых лишь один смысл. Пощадите. Пощадите.
И вдруг звучат выстрелы. Я бегу все быстрее, не обращая внимания на ветви, которые впиваются в лицо, потому что должна остановить стрельбу. Но чем быстрее мой бег, тем тише становятся голоса в отдалении, в конце концов они замолкают, и нет вокруг людей, нет деревьев, только я бегу куда-то в темноту, в пустоту, в смерть…
Открываю глаза, задыхаясь, с шумом втягивая воздух, как после бега… Но я всего лишь лежу в постели рядом с Хеленой, в платье, которое не успела снять, и остывающая печка издает похожие на тиканье звуки… Как Эмилькины часы. Хелена гладит мою руку.
– Кто-то стрелял на улице, – шепчет она сонным голосом. – Но теперь все закончилось…
Снова закрываю глаза, и теперь в лесу вместе со мной Макс.
– Пошли, – кричит он. – Бежим!
Но его слова обращены не ко мне, а к Хенеку и Дануте. Он хватает их за руки, заставляя идти куда-то против воли, он тащит их по извилистой тропе между деревьями, которые теперь состоят из кирпича и камней. Над нашими головами звенят высокими птичьими голосами самолеты. Я бегу за ними и вдруг ощущаю пронизывающую боль в боку; вместе с нами бегут другие люди, маленькие тени мечутся справа и слева от меня и далеко впереди. Они спотыкаются, падают и больше не поднимаются. Когда я опускаю глаза, становится ясно, что боль в боку у меня не от бега. Сквозь мои пальцы сочится кровь.
– Меня ранили! – кричу я. Макс замедляет бег и оборачивается ко мне. У Дануты расширяются глаза. Тени мчатся мимо, оставляя нас позади.
– Быстрее, – ору я, – спасайтесь!
Только это не я кричу – из моего рта вырывается Изин голос. Макс, оставив Хенека и Дануту, идет в мою сторону.
Но тут меня будит Хелена и говорит, что уже прозвонили соборные колокола. Уже начало шестого.
По пути на завод я вижу два застывших тела, висящих на ограде гетто. Рядом с ними табличка, извещающая, что они казнены за торговлю с евреями. За смену я изготовляю 28 208 гаек. Учетчик, поляк, записывает 30 208. По дороге домой я захожу на рынок, покупаю что-то из оставшегося на прилавках, и ложусь спать. И меня опять мучает кошмар. Всю эту неделю я вижу кошмарные сны.
– Сегодня приходил Макс, – говорит Хелена в пятницу вечером. – Он постучал условным стуком, и я его впустила. Он спрашивал, не хотела ли ты ему что-нибудь передать, но я не знала, что ответить. Отдала ему остатки хлеба. Потом приходил тот полицейский, но я его не впустила. Сказала, чтобы он уходил…
– Тот, что был у нас раньше?
Хелена кивает.
Он приходил, когда Макс был у нас?
Она отрицательно качает головой.
А что, если бы он был здесь? Я представляю Макса и офицера Бердецкого, одновременно стоящих перед моей дверью, и меня мутит от страха. Макс не должен покидать гетто. Ему следует прекратить эти рискованные выходки. В конце концов он может наткнуться на полицейского, которого чуть не задушил. Или на одного из наших соседей. Или на Эмильку.
А может, Макс так и не дошел обратно. Может, его уже нет в живых.
Возможно, мне уже не придется принимать никакого решения.
– Фуся, что-то случилось? – спрашивает Хелена, теребя меня за юбку.
Я стараюсь улыбнуться, чтобы скрыть свой страх, но по спине бегут струйки холодного пота.
– Ты назвала меня Фусей, – говорю я.
– Знаю, – отвечает Хелена. – Я сдаюсь.
К утру субботы у меня все плывет перед глазами, и я настолько плохо соображаю из-за недостатка сна, что даже забываю проигнорировать паренька из моего цеха. Отвечаю на его приветствие отсутствующей улыбкой и работаю как в тумане, забыв об осторожности, – верный способ остаться без руки.
– Стефания! Стефи!
Услышав сквозь гул машин свое имя, я вздрагиваю и поднимаю глаза. Это механик: от моего станка поднимается струйка дыма. Насос перестал качать воду.
– Что происходит? – кричит механик. – О чем ты сегодня думаешь? Ты заболела или влюбилась?
Если бы этот человек знал, кого я любила, он бы бежал от меня как ошпаренный.
– Не знаю, что мне делать, – отвечаю я, но тут же вспоминаю, с кем разговариваю. – В смысле… Я плохо себя чувствую. У меня кружится голова…
– Почему сразу не сказала? – ворчит он, оглядывая меня. – Ладно, идем со мной.
Он ведет меня в мастерскую, посреди которой стоит большой, покрытый масляными пятнами деревянный стол с разложенными на нем инструментами и деталями. Жестом велит мне посмотреть под стол, и, наклонившись, я вижу там, всего в десятке сантиметров от пола, большую, под размер человека, полку. Кто-то оставил на ней подушку.
– Ложись поспи, – говорит он. – Я налажу твои станки и разбужу тебя через полчаса.
Кажется, я сказала спасибо, но так устала, что не уверена, произнесла ли это вслух.
И посреди заводского шума мне снова снится сон.
Мы опять в лесу, только на этот раз деревья квадратные и ветви растут между расположенных на стволах окон. Макс бежит, держа за руки Хенека и Дануту, а у меня с одной стороны Хелена, а с другой – Дзюся Шиллингер. Из-под наших ног, гремя, как пустые консервные банки, разлетаются в стороны листья.
И я знаю, что позади нас что-то есть. И оно все ближе и ближе. Чувствую, как оно крадется за нами, словно тигр из книжек, которые читал мне в детстве tata.
– Нам осталось еще чуть-чуть, – говорит Макс, и я вижу цель, к которой мы бежали все это время. Это ход, ведущий под землю. Подземный бункер. Убежище от нацистов.
Здесь они нас не найдут.
– Скорее, Дзюся, – говорю я, выпуская ее руку из своей и подталкивая ко входу. Она проскальзывает туда вслед за Максом, Хенеком и Данутой, но тут Хелена дергает меня за руку. Я оборачиваюсь и вижу стоящих позади нас двух солдат со скалящимися на околышах их фуражек черепами. Те, в свою очередь, украшены крошечными усиками, такими же, как у солдат, на которых надеты фуражки.
– Vu zenen zey gegangen? – спрашивает один из черепов, и я удивляюсь, что эсэсовская фуражка изъясняется на идише. Потом он повторяет уже по-польски: – В какую сторону они побежали?
«Так, – думаю я, – это уже лучше».
– Куда они побежали? – требовательно вопрошает череп. – Где евреи?
Теперь мне становится очень страшно. Хелена поднимает руку и указывает в противоположном направлении.
– Они вон там, – говорит она.
– Да, – поправляю ее я, – но только они вон там, – и показываю в другую сторону, слегка левее, подальше от подземного убежища. У черепов растерянный вид, хотя мне и непонятно, каким образом они могут это выразить. Однако солдаты под черепами вовсе не выглядят растерянными. Вижу, как шевелятся их усы. Они знают, что я лгу.
Они знают, что я лгу, они знают, что я лгу, они знают, что я лгу…
Тот, что стоит ближе ко мне, вскидывает руку. И его рука превращается в автомат. Он целится в меня, но потом опускает его вниз, еще ниже. Он собирается выстрелить внутрь убежища. Он собирается застрелить Макса.
И я кричу.
И сразу просыпаюсь; я нахожусь на заводе и знаю, что сейчас кричала, однако никто не слышал этого из-за грохота и лязга работающих машин. Я лежу, свернувшись клубочком, под столом до тех пор, пока не возвращается механик и не говорит добродушно, что хотя с меня мало толку, но он никому не расскажет. И велит мне отправляться домой.
Но я не сразу иду туда. Брожу по Перемышлю до тех пор, пока ноги сами не приводят меня к костелу. Толкаю тяжелые двери, осеняю себя крестным знамением и сажусь на скамью, глядя на фигуру умирающего Христа у себя над головой.
«Смерть не так уж страшна, – думаю я. – Но зато ты используешь свой шанс. Как я это сделала с Изей. Он погиб потому, что я не смогла добраться к нему вовремя и спасти его. Но что было бы, если бы я даже не попыталась это сделать?
Если доживу до конца войны, смогу ли спокойно жить, зная, что ничего не сделала, или остаток моей жизни будет отравлен чувством вины?
Как я смогу сказать Хелене, что Макса больше нет?
И как смогу сказать матери, что мой выбор убил Хелену?»
Впрочем, мне не придется это делать. Потому что меня тоже убьют.
И все же кто, кроме меня, сможет их спасти?
– О Боже милостивый! Пресвятая Дева! Молю, дайте мне ответ.
Но небеса молчат.
Я покидаю костел, и ноги несут меня на одну из улочек бывшего еврейского квартала, она расположена неподалеку от нашей улицы. Дома на ней стоят пустыми, окна и витрины разбиты, дверей не осталось – видимо, их пустили на дрова, – и, когда я заглядываю внутрь, вижу, что даже половицы выдрали из пола и увезли. Когда-то эти квартиры были очень похожи на нашу. Они все одного типа. Всем известно, как в них расположены комнаты, сколько их, каков их размер. В такой квартире просто невозможно будет спрятать евреев. Как и в моей квартире. Это немедленно заметят.
Мне надо будет спрятать под кроватью семь человек.
Солнце уже почти село, небо на одной стороне пламенеет оттенками оранжевого и красного, на другой светится глубокой синевой. В тишине слышен стук моих каблуков по мостовой, ветер с жалобным воем врывается в дома через пустые проемы окон. Это запустение вызывает тревогу. Пугает. Я плотнее закутываюсь в пальто и думаю о том, что такие же звуки когда-нибудь наполнят гетто. Эхо и свист ветра. Останавливаюсь и закрываю глаза.
Вокруг меня тишина. Как будто я – единственный живой человек в городе.
Однако же нет, здесь тихо, но не пусто.
Чувствую легкий толчок в спину.
Открываю глаза и спотыкаюсь, почти теряя равновесие. Две женщины с метлами в руках вышли из-за угла. Подметают тротуар, по которому никто не ходит.
Может быть, они знают, где можно найти пустующую квартиру. Надо у них спросить.
Но ведь это смешно. Откуда им знать?
Правда, за спрос денег не берут.
Мне надо обратиться в жилищную контору.
Ну спроси же у них, в конце концов!
Иду в их сторону, и женщины смотрят на меня, стоя на груде обломков, в которой пытаются отыскать что-нибудь пригодное в хозяйстве.
– Извините, – обращаюсь я к ним, – не знаете ли вы, где тут можно найти пустующую квартиру?
– Э-э-э? – произносит одна из них, косясь в мою сторону.
– Не известна ли вам какая-нибудь незапертая пустующая квартира?
Я переминаюсь с ноги на ногу, чувствуя всю нелепость ситуации.
– Да, я знаю, – говорит вдруг вторая женщина, опираясь на свою метлу. У нее обветренное морщинистое лицо, нос покраснел: то ли от холода, то ли от чрезмерного употребления спиртного; из-под платка выбиваются пряди седых волос.
– Есть одно место по адресу: Татарская, 3. Только это не квартира. Это дом, почти…
– Коттедж, – добавляет другая.
Я гляжу на их перепачканные морщинистые лица и спрашиваю:
– А где находится Татарская улица?