К книге
60-я параллельГ. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть I НА РУБЕЖЕ. Глава XIII Десять верст в I˝
19%
Г. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть I НА РУБЕЖЕ. Глава XIII Десять верст в I˝
14

Одиннадцатого июля в середине дня эшелон МОИПа готовился, наконец, отойти от дебаркадера Октябрьского вокзала. Он должен был увезти эвакуированных на Вологду, а затем дальше, на Урал. Григорий Николаевич Федченко нашел час времени, приехал проводить дочку и внучат в далекий путь.

Он чуть посмеивался себе в усы, глядел на смущенную и печальную Фенечку.

— Командирша-то наша, — проговорил он Евдокии Дмитриевне вполголоса, — помрачнела! Недовольна! Володенька вовсе из повиновения вышел. В первый раз в жизни не она его, он ее в дорогу снаряжает… Ничего, образуется! Привыкнет!

Фенечка Гамалей действительно чувствовала себя обиженной и одинокой. Это было совершенно новым для нее ощущением: ее заставили подчиниться; настояли на том, чтобы она уезжала подальше от фронта. И кто настоял? Владимир! Вовик! Тот самый очкастый Вовик, который еще там, в Пулкове, двадцать лет назад всегда покорно слушался каждого ее слова; который часами «стоял в углу» за нее, за ее проказы; по первому ее приказу покорно лез в самую гущу крапивы в саду.

Столько лет потом она следила за ним, завязывала на нем шарф, выбирала для него и место летнего отдыха, и галстук по своему вкусу!.. А вот теперь он оставался тут, в суровом «угрожаемом» мире, а ее сумел выпроводить в безопасное место, далеко на Урал! Она не могла понять, как такое случилось. И еще это отцовское вечное спокойствие!.. Украинское спокойствие, с насмешечкой!.. Ох, была бы ее воля!

Эшелон ушел в четырнадцать ноль-ноль. Проводы тех дней невозможно описывать: никто не знал, на сколько времени (а может — навек?) они расстаются. Никто не рисковал сговариваться о встрече… Плакали? Да, конечно, плакали, но как-то наспех, в чрезвычайном смятении…

Владимир Петрович в последний раз поцеловал своих малышей, а потом и насупленного, не смотрящего никому в глаза Макса Слепня. Мальчик едва сдерживался: во-первых, отец уже отправился, получив назначение, в часть за два дня до этого; его не было на вокзале. Разве не горько?.. А потом Максика мучило мальчишеское самолюбие: Лодя, как взрослый, остается здесь, в Ленинграде, а его, точно маленького, вместе с гамалеевскими близнецами, везут в тыл…

Все вместе, пестрой толпой, вышли провожающие на площадь. Среди них было больше мужчин; издали можно было заметить только веселую летнюю шляпку Милицы Вересовой. Милица только немного всплакнула, расставаясь с Фенечкой: от слез портится лицо — артистка не имеет права плакать!

Григорий Николаевич Федченко хмуро покосился на Мику: что бы там ни говорила дочка, не нравилась ему эта… особа! Хороша-то хороша, и ума не отнимешь, а…

Григорий Николаевич, надо сказать, вообще был в несколько смутном состоянии. Он не волновался за Феню, нет; ее судьба его не тревожила. Подумаешь — Урал! И на Урале люди живут! Обтерпится. Теперь дело для всех найдется: скучать будет некогда. И младший сын» Женя, тоже не вызывал в нем особых опасений. Оба они, сын и дочка, издавна были в его глазах особенными, не во всем понятными для него людьми. Жили, не очень советуясь с родителями, строили все по-своему. Такие уж есть!

Совсем другим в глазах старых Федченок выглядел Вася, старший. Этот — трудно даже сказать, почему? — как был, так и остался для них наполовину ребенком. Все им казалось, что он чересчур тих, скромен, застенчив…

Он стал уже подполковником, Василий Григорьевич, виски начали седеть, а отец и мать все по-старому тревожились за него, как в девятнадцатом году, как за маленького. Кто знает: может быть, просто он, первенец, живее, чем младшие дети, напоминал им далекую молодость, давние годы, скудный Овсянниковский переулок за буйной, знаменитой своим революционным энтузиазмом Нарвской заставой тех дней?

Именно поэтому Вася до сих пор был им еще ближе, чем другие дети. Все время казалось им, что за ним следует приглядывать, помогать ему, да и тихой, неразговорчивой, а такой ласковой жене его, Марусе…

Василий Григорьевич Федченко, человек всеми уважаемый, подполковник Красной Армии, командир полка, тихонько посмеивался обыкновенно, получая заботливые, подробные письменные советы от своих стариков. Сам-то он давно уже перестал считать себя «смирным», «неопытным», излишне «застенчивым»… Никому из его товарищей и подчиненных также не пришло бы в голову, что их командир нуждается в заботе: он сам заботился обо всех.

Но что ж ты поделаешь? Родительское сердце всегда таково…

Нет, полк, которым командовал Василий Федченко, восемьсот сорок первый полк двести шестьдесят девятой дивизии генерал-майора Дулова, не имел никаких оснований считать своего командира тихоней или сомневаться в его жизненном опыте.

Подполковника знали за человека скромного и деликатного, за прекрасного теоретика, уделяющего очень много внимания тому, что обычно зовут «работой над собой». Как все такие люди, он, может быть, казался более сдержанным, скупым в выражении своих чувств, чем прочие. Но ни слишком мягким, ни нерешительным его назвать никак было нельзя. Напротив того: в принятых решениях — тверд. С подчиненными — справедлив безукоризненно… В целом — командир!

Красноармейцы любили своего подполковника почтительно и спокойно. Товарищи уважали его и верили ему беспрекословно. Политработники часто ставили его в пример младшим: о нем говорили, как о безупречном коммунисте, гражданине и воине, какими должны быть все.

Перед войной восемьсот сорок первый, вместе со штабом дивизии, стоял в Великих Луках. Другие полки ее временно разместились в старых Аракчеевских казармах, где-то на Волхове. Это очень раздражало генерал-майора, но что же поделаешь? Сразу ничто не достигается… Шла хлопотливая, повседневная работа, та самая, от которой зависит и сама победа в будущей войне, — незаметная деятельность командиров и политработников в мирное время. И вот уже четыре года, как Василий Григорьевич по разным причинам никак не мог собраться в отпуск: каждое лето что-нибудь да мешало.

Наконец случилось долгожданное: он отпуск получил. Точнее сказать, на отпуске настоял человек заботливый — сам генерал-майор. Двадцать первого июня подполковник должен был сдать полк заместителю; двадцать второго отправиться через Ленинград на юг.

Утром в воскресенье Василий Григорьевич, не веря в свою удачу, ехал из города на вокзал. Ежедневное, полковое никак не хотело уходить. Все приходило на память: то гимнастический городок, который начали строить над Ловатью, то красноармеец Маляров: у парнишки обнаружились удивительные музыкальные способности; не забудет ли замполит Дмитриев зачислить его в музыкальный кружок? С некоторым усилием подполковник оторвался от своих мыслей…

И вот уже, понемногу светлея, начало возникать перед ним то дорогое и радостное, что он должен будет увидеть завтра-послезавтра: Муся, жена (она была сейчас в Ленинграде, на курсах усовершенствования ветеринарных врачей), милые, опущенные вниз шевченковские усы бати; дорогие морщинки маминого лица, глазастая рожица племянницы, Тонечки Гамалей, которую он знал по карточке, но ни разу не видел еще воочию… Двое суток в Ленинграде, а потом — долгий беззаботный путь на Кавказ, зеленоватое стекло прибоя; дельфины скользкие, как из глазированного фарфора, там, в волнах; неторопливые прогулки в горах — к Агурским водопадам, на Ачиш-Хо, на Красную Поляну… Нет, хорошо все-таки в отпуске!

Когда мотоциклист из штаба на полном газу, в клубах пыли, догнал его там, на полдороге к вокзалу на шоссе, он долго вглядывался непонимающими глазами в торопливые каракули генеральской записки. Что? Как? Да нет, не может быть! Неужели посмели?!

Все то, о чем он только что думал, что уже почти видел: черноморская лазурь, ямочка на Мусином подбородке, мамина вечная швейная машинка у окна (он помнил ее с самых первых дней детства!) — все это дрогнуло и, туманясь, как в кинофильме, поехало куда-то в сторону…

А на место этих ясных, милых образов, совершенно помимо воли комполка, вырвалось из темных глубин памяти то, чего он не только не видел, о чем даже не вспоминал уже много, очень много лет: сложенная из грубо тесанных каменных плит стена Копорского замка, неправильный пролом в ней и… И черные маленькие фигурки, бегущие и падающие на траву там, за оврагом, под убийственным огнем девятнадцатилетнего пулеметчика-красноармейца Васи Федченко… Вон, вон, под одиноко стоящим среди поля раскидистым деревом…

Как? Опять они? Опять сюда, к нам? Да разве не покончили с ними тогда, в той далекой смертельной битве?

Сорокалетний подполковник Федченко, Василий Григорьевич, сморщившись, взялся пальцами за поседевшие виски свои. «Передышка!» — вздохнул он устало и трудно. Вздохнул один только раз, не более. «Кончилась передышка!»

— Поворачивай обратно, брат Клячко! — сказал он секунду спустя своему ездовому, выпрямляясь и расправляя плечи. — Съездил в отпуск ваш комполка! Выходит — мы все двадцать лет последних в отпуску жили. Гитлер войну нам сегодня объявил, Клячко…

Вечером полк получил через штадив распоряжение впредь до особого приказа оставаться на месте. Возбужденные солдаты уснули, как и вчера, в тех же казармах, на тех же койках, но только уже совсем в другом мире.

Казармы были уже затемнены. Слова «противовоздушная оборона» впервые получили особый, не шуточный, не мирного времени смысл. В штабе полка не спал никто. Все было тем же, и все переменилось; проходя вечером возле плаца, мимо недостроенного гимнастического городка, Василий Григорьевич только головой покачал при виде белых штабелей реек и брусьев… Осталось это все — на долгое время!

К концу месяца (дни ожидания казались невыносимо длинными всем, от командира дивизии до последнего красноармейца) личный состав почувствовал, что до начала похода — сутки, если не часы.

Командиры, конечно, знали больше.

Судя по всем признакам, становилось ясно, что высшее командование намерено двинуть полк на север, по направлению к Ленинграду. Где-то там, в районе железнодорожных узлов, связывающих западные города с Новгородом, части дивизии Дулова, расквартированные доныне в разных местах, должны были соединиться. Первый же взгляд на карту показывал, где это может быть: вот Дно, знаменитое по семнадцатому году; дорога на Псков. Вот — Батецкая, чуть посевернее Дна… Ветки на Лугу и Новгород… Если бы человеческие взоры оставляли на бумаге следы, карта прорвалась бы в этих местах — так внимательно изучали ее в те дни и в полку, и в штадиве двести шестьдесят девятой.

Первого прибыл приказ: быть готовыми к погрузке к двадцати двум часам третьего июля.

В ночь на четвертое 841-й полк снялся с места и двинулся к станции. Отправляться он должен был вторым эшелоном. Стоя на великолукской платформе, после отправки с далеких запасных путей первого состава, командир полка ясно представил себе, как за сотни километров отсюда точно так же грузят в теплушки людей, вкатывают на платформы кухни и пушки его ближайшие товарищи — подполковники Михайлов и Гудзий, там, над Волховом; как по всей неизмеримо огромной стране в эти часы идет одна и та же сосредоточенно-четкая, как действие могучего механизма, требующая чудовищно больших сил и величайшей слаженности работа. Поднимается Родина!

Василий Григорьевич представлял себе это совершенно ясно; но ни он, ни его товарищи еще не знали и не могли знать всех тех соображений, которые заставили Верховное командование двинуть их дивизию именно к станции Дно, а не по какому-либо другому направлению. По-видимому, там им нужнее быть. Должно быть, обстановка складывается так, что надо накопить силы на дальних подступах к Ленинграду… Это огорчало, конечно, многих: враг на западе, а тебе предписывают двигаться на север. Люди уже воюют, а нас посылают куда-то в сторону от фронта?..

Но, само собой, об этом только втайне горевали самые горячие головы. Верховному командованию виднее, где необходимо сосредоточивать войска.

Сутки спустя место следования полка и дивизии стало известно. Да, это — Батецкая. Там надлежало выгружаться и размещаться в деревнях, окружающих маленькую станцию, заброшенную среди лесов и болот.

Дни и ночи Василия Федченки сразу же уплотнились, до предела заполнились теми бесчисленными, наплывающими друг на друга, срочными, спешными, сверхсрочными надобностями и делами, без которых не может жить воинская часть на марше.

Привычки к движению еще не создалось. Смена мелких, но важных событий кружила головы. Шли, выгружались, стояли до одури на станционных путях, пропускали другие эшелоны, такие же воинские, спешащие им вослед или навстречу. Врага еще не видели в глаза, но были все время в полной боевой готовности. Один день был похож и не похож на другой, как одна железнодорожная станция и похожа и не похожа на соседние. И когда потом подполковник Федченко пытался разобраться во впечатлениях этих первых дней войны, наивно намереваясь записать в свой дневник самое интересное, ему неизменно приходило на память одно — карта. Случай с картой! Замечательный случай, о котором долго говорила вся дивизия и в котором — если разобраться по существу — удивительного не было ровно ничего. Самая обычная, пустячнейшая случайность, из тех, которые возникают на каждом шагу и, тем не менее, остро поражают наше воображение.

Еще двадцать четвертого, во вторник, подполковник Федченко у себя дома, в командирском городке, спешно собирался в поход.

По правилам, такие сборы, предусмотренные задолго, не должны были представить собой никаких затруднений: походный чемоданчик, заранее собранный, лежал наготове; квартиру надлежало просто замкнуть и опечатать; ключи сдать; все лишние и ненужные бумаги сжечь.

На деле все обернулось иначе. Во-первых, налицо не оказалось Муси, жены, которая «все знала». Во-вторых, подполковник много лет был глубоко уверен, что у них с женой, у людей кочевых и «казенных», так-таки решительно ничего нет за душой. Ни движимого имущества, ни — тем более — недвижимого!

А тут на него вдруг обрушился целый, так сказать, вещевой склад. Шкафы оказались полны одежды; в ящиках письменного стола обнаружились его — учебные еще — записки: их теперь никак нельзя было оставлять на произвол судьбы. Там и сям валялись пачки фотографий. Разве просмотришь их все? А попади иной, самый, казалось бы, мирный снимочек во вражеские руки… Нет, нельзя допустить этого!

Чихая от комодно-чемоданной пыли, подполковник рылся, сортировал, выбрасывал, предавал сожжению… И вот внезапно из-под древнего газетного листа, разостланного по дну старого чемодана, вывалилась эта карта. Обычнейшая десятиверстка, лист номер двенадцать сорок один, издание семнадцатого года. Места от Финского залива и южнее, до реки Плюссы, что за Лугой…

Увидев карту, Василий Григорьевич не поверил глазам своим. Как? Каким образом она сохранилась?

Двадцать два года назад — и почти день в день! — в июне месяце девятнадцатого года девятнадцатилетний безусый пулеметчик Вася Федченко, впервые в жизни попав во вражеский тыл, вел по лесам, от Ямбурга на Копорье и дальше, к берегу моря, горсточку испуганных, растерянных, доверившихся его познаниям и его мужеству людей. В кармане его, на их счастье, лежал тогда хороший светящийся, «андриановский», компас, а за обшлагом шинели, длинной не по росту, — карта-десятиверстка, лист двенадцать сорок один. Вот эта самая!

На зеленой поверхности карты пестрели сохранившиеся с тех пор пометки — красные и синие. И на подполковника Федченко вдруг пахнуло давно забытыми запахами… Навсегда, казалось бы, ушедшие в прошлое образы закружились и поплыли перед ним…

Черненький кружочек… Да! Это — деревня Ламоха! Пахнет папоротником, сыростью, лесным болотом… И он, Вася Федченко, совсем еще юнец, положив на пень эту карту, определяет по ней направление.

Две синие стрелы, как клешни краба, охватили надпись «Копорье». Яркий свет огромной керосиновой лампы-молнии, жара, налощенный крашеный пол… Как было имя того, кто провел тогда вот эти черты, приказывая взводу Федченко оборонять до пределов возможности Копорскую крепость? Комбат?.. Комбат?.. Авраменко!? Ну как же!

Северо-восточнее, у речки Коваши, стоит синий крест. Да, тут они вышли из окружения. Здесь высокая девушка с пышными бронзовыми волосами, с милым широким носом на тронутом веснушками лице — Муся Урболайнен, конфузясь, сунула ему в руку розовый обмылок. А он потом, смущенный во сто раз более, растерянно глядел на свое неясное отражение в покрытой мыльной пеной воде…

Все было ясно, совершенно ясно! Та девушка — его Маруся, жена, — не могла она, понятно, ни потерять, ни забыть эту карту. Карта эта вывела ее не только из окружения к своим, к красным… Она привела ее к нему, к Васе, к долгой и дружной жизни, к любви, к счастью… Разве может женщина запамятовать такое?!

Вот как она заботливо подклеила карту старенькой наволочкой, свернула, аккуратно перевязала тесемкой, спрятала в чемодан…

Но ведь надо же, чтобы именно сегодня, через двадцать два мирных года, как раз в тот день, когда тогдашний красноармеец Вася Федченко, а ныне широкоплечий пожилой командир полка с тронутыми уже сединой висками, собирался в новый поход, чтобы именно сегодня она появилась перед ним? Надо же так!

Как ни торопился подполковник, — с полчаса он убил, разглядывая эту десятиверстку. Что за время было; где проходил тогда фронт?! Вон: Большие Ижоры, Борки! На этом вот перекрестке дорог, тогда, в серенький июньский день, он впервые попал под вражеский огонь. Ведь это было всего в полусотне километров от Петрограда! Пули посвистывали над шоссе и, срезанные ими, мягко ложились на щебень густые ветки сосен… Это — в дачных-то местах! Страшно подумать…

Аккуратно сложив подклеенный материей лист, Василий Григорьевич, покачивая головой, спрятал его в полевую сумку.

Эх, какие-то на этот раз придется разворачивать подполковнику Федченке карты? По каким дорогам проляжет теперь путь его полка? Где, на каком листе карты суждено будет ему встретить неведомую судьбу воина, — может быть, шумную славу, а может быть, быстрый конец? Ну что ж? Пусть старая карта лежит в полевой сумке на память и счастье. Спасла ведь когда-то!..

Этот случай показался еще более удивительным две или три недели спустя, когда встретились лицом к лицу две враждебные друг другу силы — двести шестьдесят девятая стрелковая дивизия Красной Армии и тридцатая авиадесантная Гитлера.

Двести шестьдесят девятой командовал в те дни старый бакинский рабочий, участник гражданской войны, член партии с двенадцатого года, генерал-майор Михаил Терентьевич Дулов.

Тридцатой авиадесантной — генерал-лейтенант граф Кристоф Карл Дона-Шлодиен.

В составе двести шестьдесят девятой дивизии шел в числе других и восемьсот сорок первый стрелковый полк с командиром подполковником Федченко. К тридцатой была приписана с недавних пор «Зондеркоманда Полярштерн», а в ней приказом командующего дивизией числился его офицер для особых поручений — Вильгельм фон дер Варт.

В обеих этих дивизиях, если сосчитать вместе, значилось около тридцати тысяч человек списочного состава, множество орудий, запасов, средств транспорта, складского оборудования… В течение долгих дней эти две людские массы, ничего не зная друг о друге, двигались по сложным путям войны, чтобы вдруг оказаться лицом к лицу среди лесистых холмов и полей, где-то на неизмеримых пространствах России. И вот тут-то карта Василия Федченки опять появилась на свет…

В течение первой десятидневки июля было не до нее: дивизия генерала Дулова выполняла маневр, предначертанный для нее свыше: сосредоточивалась в намеченном для нее районе.

Написанные на бумаге слова эти выглядят просто, очень просто: «Сосредоточиться в районе станций Батецкая — Сольцы». Воплощенные же в жизнь, они приобретают совсем другой характер.

Полк двигался к указанным командованием пунктам, а навстречу ему, все приближаясь, двигалась по своим путям война. Каждое новое событие там, на фронте, отзывалось тут. По дороге догоняли новые приказы, дополнительные задачи: их нужно было решать также неукоснительно.

Со станции Дно пришлось первую роту срочно перебросить на сутки с небольшим в один из ближних городков: там была сильная бомбежка, возникли пожары, потребовалась спешная помощь. Где-то в другом месте образовалась пробка: железнодорожный узел не успевал пропускать эшелоны с беженцами из Латвии, воинские поезда, грузовые составы. Необходимо было приложить солдатские руки и здесь… Да разве все вспомнишь?

В конце концов это кончилось. Район, очерченный цветным карандашом на штабной карте, перестал быть в глазах у всех участком зеленоватой бумаги: он превратился в знакомое, уже изученное за первые же сутки, равнинное, лесистое пространство — станциюшка с водокачкой, семафорами и габаритной аркой; мокроватые дороги, уползающие от нее в разные стороны по лиственному сырому лесу, стожки сена на лужайках, торфяники…

В первые сутки или двое после прибытия на место людям могло показаться (да и показалось!), что их действительно завезли куда-то в безнадежно глубокий тыл, на отдых. Проснулась с новой силой вековечная ревность воинов к войне: «Не смеют, что ли, командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки?»

Долго ли будут держать нас здесь, далеко от боя? Это в такое время, когда враг ворвался в Латвию, стремится к Эстонии, взял под угрозу старую государственную границу страны?

Даже комдив, вояка старый и опытный, хмурил брови. Василий Григорьевич все понимал, но тоже мрачнел с каждым часом вынужденного «безделья»; один раз даже, не выдержав, накричал на старуху, принесшую к штабу полка на продажу свежие, только из лесу, белые грибы «первого слоя»: «Да ты что, мать, с ума сошла? Что мы — дачники тут, что ли? Грибы, грибы! Ты газеты-то читаешь или нет?»

Конечно, это было зря сказано: нервность! Волновались все…

Пожалуй, единственный, кто не ворчал и не волновался, был капитан Угрюмов, пожилой уже запасник, прибывший в часть за день до войны и теперь назначенный начальником штаба у Федченки.

Подполковнику с первых дней понравился этот спокойный человек, коммунист с девятнадцатого года, отличный агроном, судя по характеристике. Он, видимо, раз навсегда переволновался еще тогда, в молодости, в те дни первой войны с немцами и потом за гражданскую войну.

После разговора с ним у каждого становилось хоть чуть-чуть, да спокойнее на душе.

— Знаете, что я вам скажу, Василий Григорьевич! — сказал он один раз в задушевной неторопливой беседе, ночью в чужом сарае, в каком-то селе. — По своему опыту сужу: нам, рядовым командирам, нужно получше понимать вот эту обстановку, здешнюю, около себя; поменьше гадать о том, чего мы не видим, да и видеть не можем… Гораздо вернее так… Фронтов много, товарищ подполковник, не только полков… И для командования, для Москвы — все они в одинаковой степени родные дети… Ни сыновей, ни пасынков; ведь так? И, что бы мы тут ни делали, — мы делаем общее дело… Кому мы помогаем, что спасаем — как нам определить? Может быть, Ленинграду; а может статься, и Одессе… Можно сказать одно: своими силами, без помощи всей страны, ни один фронт не выстоит, ни один город не удержится, А все вместе — устоим!.. И в Кремле-то уж, поверьте, лучше нас с вами знают, посылать ли нас сегодня в пекло или подержать до завтра в тылу. Вот повоюем — сами увидите…

Он не нервничал, не ворчал, не мучился сомнениями. Он делал свое дело, стараясь делать его как можно лучше. И это было очень хорошо. Очень правильно!

Шестого в Леменке полк сам попал впервые под бомбежку. Сразу выяснились многие недочеты в наблюдении, в расстановке средств ПВО, в санитарной службе. Пришлось кое-что менять на ходу, переучивать людей, применяясь к новой обстановке. Кое-чего достигли! А все же четырнадцать человек было убито, двадцать восемь ранено… Эх, черт возьми!

Дня через три, уже на месте, разыгралась первая тревога по поводу парашютного десанта; сутки спустя — еще, и все понапрасну. А приходилось гонять машины, поднимать спящих людей!

Кто-то из соседей сердито рассказывал: трое суток местные жители водили к ним в штаб «шпионов», пойманных — тот в болоте, этот — под полевым плетнем, еще один — в картофельной яме, где зимой колхозники хранили «единоличную», снятую с приусадебных участков, картошку. Вымазанные в грязи, закутанные в непонятные отрепья, «шпионы» были очень подозрительны на вид: глаза у них бегали, они мычали невнятное или отмалчивались, притворяясь полоумными… А потом выяснилось: в ближних сосновых борах случайная бомба попала в психиатрическую больницу. Ее ненормальные пациенты, «психические», разбежались кто куда по окрестному лесу. И смешно, и горько, и друг другу в глаза глядеть стыдно: проявили бдительность! Но вот девятого случилось действительно плохое… Теоретически, конечно, Василий Григорьевич понимал, что такое возможно: случается, и даже не раз в сто лет… В самых крепких частях бывает. Но когда пришлось столкнуться с этим впервые, — хоть руки грызи от омерзения и злости…

Дело-то простое: во второй роте был пойман с поличным «самострел». Первый, тьфу, тьфу, не кстати будь сказано! Был там у комроты Бондаря такой Ивакин Федор Лукич, красноармеец как все, ни граммом лучше, ни граммом хуже напогляд. Почему-то в молодости он получал какие-то отсрочки: не то как учащийся, не то еще по каким причинам, и теперь был несколько — не намного — старше остальных бойцов. Никаких замечаний за ним не числилось.

В Леменке второй роте досталось больше других, — пришлось во время налета работать на самой станции. Горели товарные вагоны, бешеным пламенем полыхала, кипя и вся содрогаясь, цистерна с бензином — вот-вот готовая ахнуть, взорваться… Ее, пылающую, оттянули на запасные пути; издали, длинным багром пробили стенку… Струя пламени в руку толщиной с чертовым шипом свистнула в песок и впиталась, сразу погасла… Хорошо, что она погасла: лужа горящего бензина — то-то был бы ориентир «юнкерсам»!

Лукич Ивакин никому ничего не сказал после этой ночной работы, ни у кого не создалось впечатления, что он струсил как-нибудь сверх меры; дело такое, мармеладом никому не покажется… А к вечеру следующего дня техник-интендант и военфельдшер случайно проходили за станцией мимо лесного овражка. И точно в эту минуту в глубине овражка хлопнул выстрел, притом какой-то странный, глухой… Немецкие парашютисты были у всех на устах и в мыслях; эти двое смелых, не раздумывая, кинулись вниз. Там было что-то вроде полуразрушенной бани. На ее пороге сидел бледный, «что тифозный», Ивакин и, кривясь, постанывая, неумело бинтовал простреленную навылет ладонь. В предбаннике обнаружился с хитрым расчетом привязанный веревкой к скамье, где-то, очевидно, подобранный, офицерский ТТ. Он был налажен так, чтобы, дернув пропущенную сквозь окно веревку, можно было спустить боек снаружи и выстрелить издали в поставленную локтем на подоконник руку…

Все было придумано и сделано тонко: Лукич рассчитал каждую деталь. Ножом он намеревался перерезать веревку и бросить пистолет в темневшую рядом глубокую «копанку» — мочило для льна. Он хорошо учел всеобщий страх перед парашютистами, постоянные разговоры о десантах противника в нашем тылу, о прячущихся в лесу немецких диверсантах… «Шел мимо оврага, услышал подозрительный шум, хотел посмотреть… А он прыгнул из-за куста, выстрелил — и поминай, как звали…» Кто знает, могло бы сойти: в те дни всему верили…

Но Лукич перемудрил. Когда пуля пробила ему кисть, он так дернул второй свободной рукой, что зажатый в ней нож улетел в крапиву. Он хорошо понимал: оставлять огнестрельную установку в бане нельзя ни на час, в любой миг ее могли обнаружить. Он попытался порвать веревку: развязывать узлы было немыслимо, — кровь лила страшным образом. Но даже до выстрела ему не удалось бы это сделать, а теперь он сразу ослаб, и слабел с каждым мгновением. Голова кружилась, начиналась тошнота… уйти? Тогда все кончено, да и не уйдешь, не перевязав раны. И он, уже почти теряя сознание, уже не понимая, что ему можно и что нельзя, уже утратив контроль над собой, опустился на порог и стал заматывать, затягивать как попало руку специально припасенным бинтом… Да, специально припасенным! А это значит — конец. Значит — все: «обдуманное намерение».

Суд был скорый и правый. Расстреливали Ивакина перед строем. Он, по-видимому, был на грани сознания, в какой-то апатии: мало что понимал. Василий Федченко присутствовал при исполнении приговора. С великим трудом он удерживался от нервной дрожи — да какое там от жалости! — от ярости, от ненависти, от презрения: «Как мог человек, советский человек, мужчина, взрослый — и так…»

За какой-нибудь час до этого мимо них провезли оттуда, от Порхова, в санитарном поезде совсем молоденькую женщину-врача, хирурга. Ее тяжело контузило дня три назад.

Бомба замедленного действия упала рядом с вагоном-операционной. Эта женщина-врач делала в тот момент очень сложную операцию раненому красноармейцу: сосуды были уже перерезаны, никакой перерыв в работе невозможен. Передвижение вагона тоже исключалось: падение бомбы разрушило путь.

Женщина — женщина! — выслушала все, что ей сообщил, еле связывая слова, начальник поезда. «Понятно, — кивнула она. — Есть прекратить работу! Кончу оперировать — уйдем». Сорок три бесконечные минуты она продолжала свое дело. В первые же десять минут остальных раненых на носилках унесли из поезда. В следующие десять минут было приказано по одиночке отходить и персоналу операционной. Вдвоем с начальником врач Большакова наложила последние повязки.

Начальник поезда с единственным санитаром торопливо унесли оперированного. Она пошла за ними, отстав на двадцать, может быть, даже на десять шагов. Они успели спуститься с насыпи, а она только подошла к ее кромке, когда бомба рванула. На сорок седьмой минуте… То, что дело обошлось только контузией, счастье, чудо, невозможная вещь…

Так вот и надо было теперь себе ответить: как же могли сосуществовать, одновременно жить в одном и том же мире, и эта, и — тот…

Может быть, в тот день он разнервничался бы не на шутку, подполковник. Но вечером его вызвал к себе генерал-майор.

— А, это ты, Василий Григорьевич? — как всегда прямо и без околичностей, встретил он его. — Хорошо, что не задержался. Да, кстати: знаменитая твоя карта при тебе? Клади-ка ее вот тут, на стол… Хочу взглянуть… Зачем? Для злости, Федченко, для злости! Сейчас сам поймешь почему.

Он нервно прошелся по комнате, снова подошел к столу. Суровое, обветренное его лицо подергивалось.

— Эх, подполковник, подполковник! Наконец-то мы с тобой получаем боевую работу. Приказано занять оборонительный рубеж, приготовиться к тому, чтобы сдержать на нем до подхода бронетанковых сил — любой ценой! — наступающего противника… «Хорошо», — говоришь? Сам скажу — хорошо! Одна беда: где он, по-твоему, этот рубеж проходит? Ах, ты не знаешь? Ну, а вот я, как это ни печально, знаю!

Он сделал маленькую паузу, видимо выжидая, не догадается ли подполковник сам; потом резким движением развернул на столе поверх своих новых карт, его, Федченко, десятиверстку. Тот самый лист: двенадцать сорок один. От Финского залива и несколько южнее…

— Рубеж этот, подполковник, проходит — полюбуйся где! По северному берегу реки Плюссы! Вот она, вот… в сорока километрах южнее города Луги! Накаркал ты мне горя на голову со своей картой, Федченко, будь она неладна! Ведь это же три часа езды от Ленинграда! Не ожидал этого я на старости лет… Чего хочешь ожидал, только не этого!

Предыдущая главаГлава 14 из 72Следующая глава