К книге
60-я параллельГ. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть I НА РУБЕЖЕ. Глава XIV Долг и совесть
21%
Г. Караев, Л. Успенский 60-я ПАРАЛЛЕЛЬ. Часть I НА РУБЕЖЕ. Глава XIV Долг и совесть
15

Еще в самом начале войны, в первые ее лихорадочные дни, комендант Соколов пришел к Фофановым проститься с городковской паспортисткой. Старый моряк ни разу не проговорился Марии Петровне о своих далеко идущих житейских планах, но можно думать, она, как рентгенолог, видела, что шевелилось у него в голове. А теперь…

Фотий поднимался в квартиру №3 несколько озадаченный: начальство полигона поступило совсем неожиданно. Пришла бумажка:

«Коменданту Соколову Фотию Дмитриевичу, за его убытием на действующий флот, сдать дела…»

Это все понятно: есть сдать вахту! Но кому сдать-то? Не тому, кому он предполагал, не самостоятельному человеку, Василию Спиридоновичу Кокушкину, а именно ей,

«паспортистке жилмассива №7, Фофановой, Марии Петровне…»

Фотий, в крайнем недоумении, долго вертел бумажку так и сяк. «Маша Фофанова — комендант городка? Что же это такое?!» Она всегда представлялась ему существом милым, но бесконечно слабым, чем-то вроде потерпевшей аварию шхуны, нуждающейся в буксире, чтобы продолжать плавание, так сказать… А тут…

Придя к Фофановым, он окончательно растерялся: «Плачут!»

Да, его будущая заместительница, завтрашний комендант, — шуточное ли дело? — сидя в чистенькой кухоньке за столом, уронила на скатерку голову и горько рыдала. И из-за стенки доносились тоненькие девичьи всхлипы…

— В чем дело, Мария Петровна? Ай-яй-яй!

Виновником оказался Ким Соломин. Он устроил вещь, может быть, и благородную, но противозаконную: прибавил — ай-яй-яй! — себе год в паспорте и, обманув таким образом командование, был вчера зачислен на флот. Завтра в 18.00 ему надлежало, «имея при себе смену белья, кружку и ложку», явиться по указанному адресу во флотский экипаж.

Фотий Соколов ахнул: в 18.00? Так ведь точно в это время туда же по своей повестке должен был явиться и старшина Соколов Ф. Д.

Что говорить: старый матрос, конечно, понимал тоску и страх и Марии Фофановой и Люды. Но — странное дело! — у него самого вдруг посветлело на душе. Кимка Соломин с ним вместе? Свой, городковский парнишка, сынок? Ему померещилось: в лице этого рыжего подростка он каким-то образом унесет с собой «туда», на флот и на фронт, малую частицу здешней жизни, мира, Ленинграда, городка… Наверное, поэтому сочувственные слова у него получились не столько горячими, как ему бы хотелось.

А вот Ланэ плакала настолько от души, что Ким сидел точно на иголках. Никак он не ожидал, что кто-нибудь может до такой степени полюбить его, Кимку Соломина… «За-за-за что? Странно!» Неловко, смущаясь ее мамы, он гладил Людочку по голове и бормотал, сам себе не очень-то веря: «Ну, Лучик, ну что ты? Да ничего же не случится… Вот вернусь…» Но от этого «вернусь» рыдания в обеих комнатах становились только еще громче. «Н-да, брат Соломин… Вот дела… Как же нам с тобой быть, а?»

Страшная вещь, эти женские слезы… Впрочем, с Кимкиной матерью вышло еще труднее как раз потому, что она не плакала. Узнав, что произошло, она побледнела, но не сказала ни слова. Она быстро встала из-за стола, ушла на кухню, довольно долго гремела там посудой, вернулась, молча закурила и только после этого спросила его: «И ты думаешь, Кимка, действительно надо было так сделать?»

Потом она обняла его — на один только миг, — но тут он сам чуть было не разревелся: ни в одной руке рейсфедер обычно не казался таким неподвижным, как в тонких нервных пальцах чертежника-конструктора Соломиной, а теперь Ким увидел в них папиросу. И как она дрожала, папироса, как дрожала!

———

Двадцать четвертого числа Ланэ, Мария Петровна, дядя Вася Кокушкин и Наталья Матвеевна Соломина долго стояли на горбатом Поцелуевом мосту, против ворот огромной кирпичной казармы, за которыми скрылись, махнув рукой в последний раз, их «добровольцы». Надолго ли скрылись они; надолго ли, господи?!

Когда калитка захлопнулась, Мария Петровна отняла платок от глаз. Ланэ, припав к корявому стволу тополя, плакала, ни от кого не скрываясь. Молоденькие матросики из окон экипажа сочувственно и лукаво кричали ей что-то, но она их не слышала: «Кимушка! Кимка! Ким!»

Наталья Матвеевна вдруг подошла к ней и в первый раз за все время порывисто обняла.

— Не надо, девочка! Не нужно плакать! — серьезно, как сестра сестре, проговорила она. — Теперь… будем вместе ждать его! Правда?

— Ой… Ой, Наталья Матвеевна, миленькая! — вся прижимаясь к Кимкиной маме, отчаянно закричала китаяночка. — За… зачем я его все… все время… дразнила! Зачем смеялась, дура? Зачем не делала все, как он мне велел?

И Кимкина мама, поддерживая ее под локоть, стала своим сухим платком утирать мокрое, несчастное скуластенькое личико Кимовой избранницы.

…Снисходя к женским слабостям, дядя Вася Кокушкин, как только отошли от экипажа, заговорил; и всю дорогу он говорил то, чего не думал. Поверить ему, выходило: безопаснее корабля нет места на свете во время войны. «А, да подумаешь, делов! Не пехота. Простоят где-нибудь в порту на якоре… Тепло и не дует… Ну, постреляют когда, сколько положено. Так ведь — броня же кругом до метра толщиной: флот!»

Женщины делали вид, что верят этой прозрачной мужской неправде: они понимали, зачем она. Но… Ах, кто мог сказать сейчас, как и откуда будет завтра грозить человеку самая гибельная гибель? Да и не таковы они оба, старый и малый, Фотий и Ким, чтобы сидеть в тепле, за метровой корабельной броней… Но стоило ли спорить: все равно жизнь сама скоро опровергнет дяди Васины выдумки. Так и вышло.

Четыре дня спустя от Кимушки пришла первая открытка без марки, с номером полевой почты вместо обратного адреса. Все стало ясно: не корабль, а морская пехота! Некоторое время их будут обучать на берегу, но частых писем не ждите: ученье, не распишешься.

Прочитав это письмо, дядя Вася ничего не сказал, а осторожно, почтительно положил его на край стола. Он-то знал, что такое морская пехота. Эх, лет бы двадцать ему с плеч долой…

Да, так оно и вышло, конечно. Только ждать Кимку так, как это в первые дни представлялось Ланэ, вздыхая и тоскуя, как когда-то Ярославна, им совсем не пришлось. Все так полетело вперед, что сразу же стало не хватать времени, и у них тоже. И к лучшему.

Наталью Матвеевну, старшего чертежника-конструктора МОИПа, командование немедленно перебросило на самый полигон, в ГГР, «Группу Гамалея ракетную». Группа выполняла особо срочное и притом сугубо секретное задание. Конструктору Соломиной выдали красный пропуск для входа в помещение, выше крыш обвалованное землей и дерном. В дверях этого помещения у нее отбирали не только зажигалку или спички, но и все металлические предметы. О ней стали, как и о многих, говорить с особым выражением лица: «Да, знаете, ведь она — в группе Гамалея…» И это звучало не менее значительно, чем: «Она на фронте…» — такова уж была работа в этой самой таинственной ГГР.

Очень скоро в связи с этим Наталье Матвеевне пришлось, так же, как и ее начальнику, самому Гамалею, «перейти на казарменное положение», поселиться тут же, на полигоне: работа могла потребовать их присутствия днем и ночью. Ей стало не до вздохов, не до слез… Да и у Ланэ на вздохи вскоре тоже не осталось времени.

До середины июля, правда, она целые дни металась по своей крошечной квартирке, красноглазая, с опухшим от горя и плача лицом. Но двенадцатого числа ей принесли повестку, а на следующий день она в первый раз выехала за город на окопные работы.

Восемнадцатого их отряд рыл противотанковый ров в лесу под Гатчиной у деревни Салюзи. Было странно, немного даже смешно, немного досадно: лопата тяжеленная; мокрая земля, чавкая, поднимается с таким трудом… Промоталась целый день — поясницу разломило, не выпрямиться; руки повисли, как плети… Эх, работница! А еще комсомолка: в райкоме сказали — должна подбадривать других!

То же, по-видимому, испытывали и почти все остальные «окопницы»: труд непривычный, адский, а сделанного не видать!

Но настал вечер. Уходя с работы, она поднялась на пригорок, оглянулась и остановилась в удивлении. И многие застыли рядом с ней, на этом ничем не удивительном травянистом взлобке: ров, настоящий ров, бесконечный, прямой, как струна, тянулся на километры вдаль, через пойменный луг, мимо реки, по скату холма и там скрывался за лесом… Откуда он взялся? Вчера его тут не было и признака! Неужели это их рук дело?

Вот после этого ей совсем по-новому стало думаться и о Киме. До того дня ей все казалось: глупый мальчишка, тихоня, изобретатель; не стрелок, не физкультурник… Ну что он может сделать там, чем помочь Родине, даже если отдаст за нее свою жизнь? Теперь она поняла: да, один Ким ровно ничего не может, как она не могла бы вырыть этого рва. Но ведь их много, ох как много таких Кимов. И все вместе они могут — всё!

———

Два или три дня спустя окопников завезли далеко за Веймарн, к самому Кингисеппу: она тут никогда не бывала. И сразу же они попали совсем в другой мир.

Здесь было полно военных. В деревнях за каждой избой стояло по нескольку зеленых машин, закрытых ветками. Неразговорчивые красноармейцы и офицеры странно поглядывали на молоденьких окопниц и отворачивались, точно хотели сказать: «Эх, не до вас нам здесь, девушки!» По дорогам хмурые, до беспамятства усталые молча шли на восток беженцы: такое великое множество, такой бесконечный поток измученных, посеревших лицами людей. Они шли и как-то по-особенному нет-нет, да и поглядывали то назад, то вверх, на небо. Сначала Люда не могла сообразить, почему это они. Потом ей все стало ясно, ой как ясно…

Там, далеко на горизонте, стояли в жарком летнем мареве высокие неподвижные столбы дыма: горели деревни. Ланэ спросила, почему они горят, и у нее похолодела спина от на ходу услышанного ответа: «Да он их поджег. Они уже у него, эти деревни…» Как «у него»? У немцев?

Вечером они пришли на станцию, грузиться и ехать домой. Неожиданно из маленького вокзала одни за другими вынесли пять или шесть носилок. И вот впервые в жизни не в кино, не в театре, по-настоящему Люда в двух метрах от себя увидела лицо тяжелораненого, умирающего человека. Это был почти мальчик, юноша лет девятнадцати. Губы его были плотно сжаты, бледные восковые руки неподвижно сложены на сереньком одеяле: не он их сам сложил, ему их сложили! Девушка невольно рванулась к нему… Но его невидящий взгляд, скользнув по ее лицу, остановил ее. Она заметила только черный бушлат, лежавший на ногах, поверх одеяла, и матросскую бескозырку с золотой надписью «Стойкий», полуприкрытую им.

— Который Вешняков? — спрашивала санитарка из тамбура вагона. — Да нет, Вешняков — легкий, это — Борисяк… Давайте его скорее вот в тот вагон…

Люда ничего не успела подумать в тот миг, только задохнулась от всего сразу: от жалости, от боли, от гневной и злой обиды. Точно за тридевять земель до нее донеслись слова: «Вторая бригада, да… Ну, это же орлы, морская пехота! Чудесно дрались, но потери — страшные…»

«Морская пехота… — звучало в ее ушах, когда она уже сидела в вагоне. — Морская пехота… Орлы…» Кимка!

Поезд миновал Волосово, Кикерино, Гатчину. За окном плыла задумчиво-светлая белая ночь; неведомые леса, широкие туманные поляны… Тоненький месяц неторопливо пробирался между еловых вершинок. Окопницы, прислонясь друг к другу натруженными плечами, почти все спали; самые разные женщины — студентка рядом с пожилой дворничихой, тоненькая девочка-подросток почти на руках у полногрудой «чужой мамы».

Ланэ не заснула. Она безмолвно сидела в углу вагона, смотря в запотевающее поутру окно. Господи, как радостно смотрела бы она в него, если бы… Грузным комом боли, поворачивалось теперь у нее в груди большое, тяжкое горе Родины: не могла она спать, не могла и смотреть! И работы этой ей было мало: какая это работа! Ей хотелось делать что-то совсем другое, опасное, трудное, невозможное, что сразу же зримо помогло бы и всем… и Кимке…

Может быть, кто-то подслушал то, что она думала? В Ленинграде на столике у кровати она нашла новую повестку из райкома: комсомол перебрасывал Людмилу (Ланэ) Фофанову на работу в МПВО — в противовоздушную оборону. Что она будет делать там? Будет дежурить на одном из наблюдательных постов и обучаться в то же время на специальных курсах.

В окно комнаты был виден на той стороне Невы шестиэтажный серый дом и на его крыше нечто вроде легкой, только что построенной и еще неокрашенной беседочки. Сидеть там и смотреть, откуда грозит враг, вот что ей предстояло…

Люда обрадовалась такому поручению, оно показалось ей почетным: боец эмпевео! Боец! И вдруг Мария Петровна самым огорчительным образом возликовала: «Ну вот и чудненько! По крайней мере — ближе к дому. А то душа изболится, пока ждешь…»

Ах, вот как? Оказывается, это — тихое местечко? Другие едут — попадают под обстрелы с воздуха, их бомбят, а ее поближе к дому? Это почему же так?

Она помчалась в райком протестовать: ей не нужно тихих местечек! Кимка тоже мог бы остаться при конструкторском бюро, сам Владимир Петрович говорил… Нет, не выйдет…

Нужный отдел в райкоме она нашла не сразу: тут все стало теперь по-новому. Из старых знакомых — никого, таблички с привычных дверей сняты. Какие-то молодые парнишки в военной форме курят на лестницах, сидят на окнах… «Катенька, а где же Лавров?» — «Лавров ушел в противодесантный отряд политруком». — «А Вадик Горенко?» — «В летной школе». — «А Таня Болдырева где?» И вдруг девушка, с которой Ланэ говорила, вместо ответа заплакала. Она не всхлипывала, не произносила ни слова, но слезы так и бежали по ее круглым свежим щекам. «Та… Танечка… — все начинала и не могла докончить она. — Танечка Болдырева…»

Санитарку Болдыреву Татьяну, восемнадцати лет, разорвало немецкой миной там, южнее Пскова…

Очень смущенная, Ланэ шла по нижнему коридору, ища того товарища, который был ей теперь нужен, про него сказали: «Этот тут!» На повороте она прислушалась: странное звяканье, какой-то невнятный шелест доносился до нее, растекаясь в пустоте комнат. Она приоткрыла ближайшую дверь и удивилась еще сильнее.

Полкомнаты занимала груда стеклянной посуды, наваленной с низа и чуть ли не до потолка, даже окно было закрыто ею; сквозь этот ворох тек неверный зеленоватый свет, точно в подводном царстве.

Перед горой зелено-прозрачных, коричневых, бесцветных бутылок стояла шеренга столов. Три или четыре девочки пионерки, нахмуренные, с озабоченными лицами, двигались за ней, быстро и ловко принимая бутылки, которые из матерчатых сумок, из корзин и мешков доставали по сю сторону столов такие же серьезные мальчишки. Еще две девочки в глубине укладывали бутылки в большую прачечную корзину. Та, которая стояла у края столов, сердито выговаривала мальчику:

— Да что ты мне в общем говоришь, мальчишка? Что я, не вижу: разве это нормальная бутылка? Ты, мальчик, в общем, со мной не спорь, потому что у меня инструкция! В общем такая бутылка до танка не долетит: при броске у нее отломится горлышко… Ты же знаешь: у нас задание — сто тысяч штук к четвергу. А мы решили — сто двадцать тысяч, вот! А у нас набрано только восемьдесят, и уже понедельник, вот! В общем, иди и приноси скорей, только настоящие, тонкостенные…

Очень удивленная, Ланэ почтительно прикрыла дверь.

Инструктора Петю Лапина — того, про которого сказали: «Этот тут», — она хорошо знала. Петя был хромым от рождения, с детства носил ортопедическую обувь и даже «ограниченно» не годился в армию. Потому он и сидел теперь в огромной полутемной комнате, тревожной и печальной, так как в ней стояло еще пять давно уже опустевших столов. Петя так налетел на Ланэ, едва она сунулась со своим протестом, что даже на люстре над его головой тоненько задребезжали прозрачные висюльки.

— Да ты что? Да ты понимаешь, какой тебе пост доверяют? — возмущался он. — Ты знаешь, что такое эмпевео в военное время? Ты не читала о современной войне? Да я… Да ты…

Читала! Но какова она, эта современная война, она узнала только месяца два спустя. Зато теперь она поняла другое; неловко же прозвучал ее презрительный отказ в ушах этого Пети Лаврова; он-то навсегда был обречен остаться тыловиком…

Она не стала спорить. Да и потом — в строгой суровости райкомовских комнат, в поминутно доносящихся то из-за одной, то из-за другой двери вкрадчивых или требовательных телефонных звонках, в стоящих у подъезда военных машинах, да, пожалуй, и в самом этом легком, но даже на втором этаже слышном, не умолкающем ни на миг звоне противотанковых бутылок, со всех концов Петроградской стороны сносимых сюда ребятами, ей почудилось что-то не допускающее возражений, твердый и властный негромкий приказ: «Люда! Не суди о том, чего не знаешь. Партии лучше известно, где ты сейчас нужна».

В тот же вечер притихшая Ланэ в первый раз, но далеко не в последний, поднялась по гулкой лестнице на буро-красную, еще совсем теплую от солнечных лучей крышу. На крышу дома номер семьдесят три — семьдесят пять по Кировскому проспекту, угол улицы Павлова. На свой «пост».

Люда поднималась наверх, а ее мать в эти же минуты не без труда спускала вниз, в подвал корпуса номер четыре, в Фотиевскую гордость — образцовое бомбоубежище, — Фотиеву же железную койку. Ее собственная кровать была слишком громоздкой для тесного помещения пункта МПВО, да и как-то не хотелось ничего вытаскивать из своей комнаты. Это пахло паникой, бегством. А Фотий Дмитриевич все равно ушел. Все равно он велел всем, что в его комнате осталось, распоряжаться, как будет нужно…

Никто не приказывал гражданке Фофановой «переходить на казарменное положение»; она еще и слов таких не слыхала. Она отлично понимала, как непривычно и тоскливо будет ее Людочке ночевать одной в пустой квартире, без матери… Но ей было ясно: ни единой ночи не может она теперь провести вдали от комендантского телефона, от шкафчика с домовыми ключами, от ящика с сиреной… Не может — и все тут! Какие еще нужны приказы?

В новую должность вступил и Василий Спиридонович Кокушкин. Старого большевика вызвали в райком партии и назначили политорганизатором жилмассива. Партии понадобилось установить новые, дополнительные линии связи с народной массой: такие назначения получали тогда многие старики.

В райкоме покачивали головами, пробегая кокушкинские анкеты. «Седьмой десяток товарищу… Не обременит ли это его: дело такое, целый день на ногах!» А сам Василий Спиридонович почувствовал, как у него сердце ёкнуло от радости и удовлетворения, которые, впрочем, он постарался скрыть. Вот сколько дней — с того, пожалуй, дня, как Машу Фофанову, а не его назначили комендантом вместо Фотия, — заболела спина, и началось сердцебиение: что же, значит, совсем устарел, моряк? Значит, так и оставаться до конца отставным комендантом упраздненной детской лодочной станции, хранить до мирных дней ненужные ялики? Эх, несправедливо! И вдруг — вот оно: понадобился!

Он немедленно начал действовать: прежде всего созвал городковский актив, собрав его в пункте МПВО под четвертым корпусом. Сидя на легком Машенькином одеяле, застланном по койке Фотия, он с важностью и скрупулезной точностью рассказывал жильцам-«городковцам» все, о чем его самого проинструктировали.

— Получается нижеследующее, друзья: дни наступают нелегкие! Как говорится: родной дом в опасности, в черной беде. Мы знаем, какой у нас враг: он ни перед чем не остановится. Где нахрапом не взять, он поползнем поползет, знаем! Вот я гляжу, мы тут, в подавляющем большинстве, не пионеры; больше все — наш брат, старик. Так вспомним девятнадцатый год, как тут тогда большевики стояли? Хорошо стояли, равнение было на Владимира Ленина! На фронте фронт, а в тылу — дважды фронт… На фронте, конечно, танки и прочее, но я скажу, иной тыловой шептун двух вражеских танков стоит. Против танков народ противотанковые рвы роет, а наше с вами дело тут пересечь ему путь такой бдительностью, которая крепче других надолб!

Дядя Вася Кокушкин не походил на оратора: он сидел и вроде как думал вслух. И Лодя Вересов, зажав руки между коленями, смотрел на него с табуретки, слушал его и не узнавал. И девочки Немазанниковы, дочери дворничихи — Ира, Маня, Зойка и Нинка, — эти тоже не узнавали дядю Васю. «Ирк, а это кто? — спросила даже младшая, Маша. «Дура, дядя Вася!» — ответила Ира, но сама еще раз взглянула на него для верности. Они и не знали до сих пор, что у него такой низкий, важный голос, такие блестящие строгие глаза, такие усы, ничуть не смешные, а тоже важные и строгие. «А он генералом стал?» — предположила Машка… «Дура!» — сказала еще раз Ирка, но неуверенно: а кто его знает — война!

Когда собравшиеся встали и запели «Интернационал», у Лоди похолодело в груди. Он очень сильно вытянулся, Лодя, и стоял как вкопанный… Потом, когда дядя Вася навешивал огромный замок на вторую, внешнюю дверь убежища, он спросил:

— Дядя Вася, — голос его дрогнул. — Я вот что хотел у вас узнать… А вот ребятам? Им со скольких лет можно уже… большевиками становиться?

Дядя Вася удивился немного. Потом он посмотрел искоса на стоявшего у его локтя мальчика.

— Как это со скольких, Вересов-младший? — серьезно спросил он, возясь с замком. — Хотя бы и с твоих, пионерских…. Думать надо, ты у меня — не первый день большевик… Потому как — совесть у тебя, видать, большевистская.

Предыдущая главаГлава 15 из 72Следующая глава