К книге
Вампиры. Происхождение и воскрешение. От фольклора до графа ДракулыЧасть II Антология. 3. Очарованье ужаса и пытки. Аврелия Эрнст Теодор-Амадей Гофман
68%
Часть II Антология. 3. Очарованье ужаса и пытки. Аврелия Эрнст Теодор-Амадей Гофман
17

Этот рассказ, написанный в 1819-1820-х годах и вошедший в состав сборника «Серапионовы братья» вместе с прочими двадцатью восемью, нехарактерен для творчества Гофмана. Он не имеет прямого отношения к темам, которые обычно ассоциируются с Гофманом – темная сторона человеческой психики, гипнотические состояния, контроль демонической силой и психологический феномен двойника. Циничный Лотар (в критической дискуссии, с которой начинается рассказ) связывает подобные рассказы о вампирах с писателями, которые «на миг ослепляют взятым взаймы светом». У Гофмана Серапион – сумасшедший аристократ, который отрезал себя от общества и жил отшельником, сочиняя фантастические рассказы, отличающиеся проницательностью и реализмом. Серапионовы братья периодически встречаются, рассказывают истории и оценивают друг друга по этому критерию. Принцип «серапионизма», которого должны были придерживаться все Братья, включал в себя убедительный рассказ о паранормальных явлениях и следующую за этим дискуссию. Мелодраматические истории о вампирах, по мнению Лотара, относятся к более «очевидному» типу ужасов, где различные готические атрибуты демонстрируют все как есть и тем самым отвлекают внимание от «идеи предмета», которая, как считал Гофман, была гораздо более пугающей.

«Аврелия» была создана в самый творческий период жизни Гофмана (за два года до его смерти от сифилиса) и в «Серапионовых братьях» располагается между его лучшими и наиболее известными работами. Этот рассказ может относиться к числу тех, которые, по словам критика Е. Ф. Блайлера, были «написаны наспех, в условиях нехватки времени, чтобы оплатить дорогие вина или счета в таверне»,

но в контексте сложной дискуссии, которая ей предшествует, «Аврелии» удается объединить готические атрибуты с «серапионизмом» (несмотря на возражения Лотара), и, таким образом, она заслуживает места здесь. Долгое время рассказ было трудно найти на английском языке. Этот перевод взят из викторианского сборника сказок Гофмана.[15]

«Удивительно, – сказал Сильвестр, – что, если я не ошибаюсь, еще один великий писатель появился по ту сторону пролива примерно в то же время, что и Вальтер Скотт, и произвел на свет труды столь же великолепные и блистательные, хоть и в ином русле. Я имею в виду лорда Байрона. Но в нем господствует склонность к мрачному, таинственному и ужасному; я не стал читать его «Вампира», поскольку от одной лишь мысли о вампирах у меня кровь стынет в жилах. Насколько я понял, вампир является живым трупом, сосущим кровь живых».

«Хо! хо! – со смехом вскричал Лотар, – такой писатель, как вы, мой дорогой друг Сильвестр, конечно же, счел необходимым более или менее глубоко погрузиться во все, что связано с магией, ведьмами, колдовством, зачарованием и прочими дьявольскими кознями, так как вам это нужно для работы, и отчасти является вашей визитной карточкой. Должен полагать, что вы стали изучать эту тему с намерением извлечь из нее некоторый личный опыт. Касательно же вампиризма – чтобы вы поняли, как хорошо я сведущ в этом деле – назову вам один прелестный трактат, чтобы вы могли углубиться в сей темный предмет. Полное название этой книжицы звучит так: «Мастер Михаэль Ранфт (священник из Небры), трактат о грызущих и сосущих мертвецах из гробов, где подробно раскрывается и описывается истинная природа венгерских вампиров и упырей, а также рассмотрены и подвергнуты критике все предыдущие труды на эту тему». Заглавие само по себе убедит вас в том, с каким тщанием написан этот трактат; из него вы узнаете, что вампир есть ничто иное, как проклятое создание, что позволяет похоронить себя, словно покойника, а затем поднимается из могилы и высасывает кровь людей, пока те спят. Последние, в свою очередь, также становятся вампирами. Так что, согласно венгерским преданиям, цитаты из которых приводит магистр, жители целых поселений превращались в вампиров самого отвратительного рода. Чтобы обезвредить такого вампира, потребно выкопать его из могилы, пронзить колом сердце, а тело сжечь дотла. Эти чудовищные создания редко являются в своем истинном виде, скрываясь под иной личиной. Помнится мне, один офицер писал из Белграда знаменитому доктору в Лейпциг касательно истинной природы вампиров следующее: «Случилось так, что в селе, называемом Кинклина, двух братьев изводил вампир, и один из них караулил ночью, пока спал его брат. Тот, что бодрствовал, увидел, как в дверь вошло нечто, напоминавшее собаку, сбежавшую, едва он на него прикрикнул. Наконец, в одну из ночей уснули оба брата, и вампир укусил одного пониже правого уха, высосав кровь и оставив красные отметины на шее, отчего тот через три дня скончался. В заключение, – писал офицер, – поскольку сельские жители считают это явление сверхъестественным, я осмелюсь спросить вас, считаете ли вы, что причиной его служит вмешательство симпатических, дьявольских или мистических сущностей. И остаюсь, с большим уважением к вам… и т. д.» Берите пример с этого пытливого умом офицера. Кстати, я только что вспомнил, как его звали. Он был приписан к полку князя Александра, Сигизмунда Александра Фридриха фон Коттвица. В то время военный ум был довольно искушен в вопросах вампиризма. Магистр Ранфт в своей книге приводит официальное заявление военного хирурга, адресованное двум его офицерам – собратьям по полку, касающееся обнаружения и уничтожения вампира. В заявлении этом, между прочим, содержится следующий пассаж: «Поскольку в связи с предыдущими обстоятельствами они заключили, что перед ними, несомненно, был вампир, они пронзили его сердце колом, после чего он отчетливо захрипел, испустив значительное количество крови». Как интересно и поучительно, не правда ли?

«Вся писанина этого магистра Ранфта, – ответил Сильвестр, – несомненно, может и является абсурдной и даже безумной, но в то же время, если мы и дальше продолжим говорить о вампиризме, не принимая во внимание то, как с ним справиться, определенно, это одно из самых ужасных и кошмарных явлений, из всех, что только можно вообразить. Не могу представить ничего более жуткого и омерзительного».

«И все же, – сказал Киприан, – оно способно принести плоды в руках наделенного воображением автора, обладающего некоей долей поэтической деликатности, способной вызвать в нас чувство глубокого благоговейного страха, что глубоко укрыто в наших сердцах, когда электрический импульс незримого мира духов заставляет нашу душу содрогаться, что до известной степени может быть весьма неприятно. Достаточная доля поэтической деликатности со стороны автора способна сделать пугающий предмет менее отвратительным, поскольку обычно в нем есть нечто, настолько противоречащее здравому смыслу, что он не впечатляет нас так, как если бы существовал в действительности. Почему бы писателю не воспользоваться средствами страха, ужаса и кошмара, если даже некто малодушный не способен их выдержать? Разве стоит отказываться от хорошего мяса за столом, если среди гостей найдутся те, чей желудок слишком слаб, и те, что страдают расстройством пищеварения?»

«Мой дорогой мечтательный Киприан, – ответил Теодор, – тебе нет нужды оправдывать все ужасное. Всем нам известно, как искусно великие писатели способны проникать в самые глубины наших сердец, используя подобные средства. Достаточно вспомнить Шекспира. Более того, кто, как не наш славный Тик столь умело использовал их во множестве своих сказок? И как точно он подмечает: «В этих вымышленных историях горе не способно достичь мира, прежде чем его лучи не разложатся на цвета призмой», и мне следует предположить, что в таком случае они станут терпимыми для глаз, и даже несколько ослабнут.

«Мы уже часто говорили, – сказал Лотар, – об этом гениальнейшем писателе, признание которого, со всем его величайшим мастерством и разнообразием, станет делом будущего, пока блуждающие огоньки стремительно вспыхивают в нашем кругу и, на миг ослепив нас взятым взаймы светом, столь же быстро исчезают во тьме. В целом я верю, что средства, волнующие воображение, могут быть весьма простыми, и часто причина нашего страха кроется не в самом предмете, а в идее предмета. К примеру, Клейст мог не только «погрузиться» в вышеупомянутый ящик с призмой, но и наносить краски с мощью и гениальностью совершенного мастера. Ему не было нужды поднимать вампира из могилы».

«Наша беседа о вампиризме, – сказал Киприан, – напомнила мне одну жуткую историю, которую я или где-то прочел, или услышал когда-то очень давно. Думаю, что все-таки слышал, поскольку я вспомнил, как рассказчик утверждал, что все события правдивы, и упоминал и фамилию семейства, и усадьбу, где все произошло. Но если вам известно, что история эта выходила в печати, прошу, прервите мой рассказ, поскольку нет ничего скучнее, чем говорить людям о том, что им уже давно известно».

«Видится мне, – подхватил Оттмар, – что вы собираетесь поделиться с нами чем-то необычайно ужасным и чудовищным. Но помните святого Серапиона и будьте немногословны, так как Винценц следующий; я вижу, с каким нетерпением он хочет прочитать нам свой обещанный рассказ».

«Тише! Тише! – шикнул Винценц. – Не могу представить ничего лучше, чем мрачный фон, набросанный Киприаном для персонажей моей истории, прописанных яркими, пестрыми и, несомненно, безмерно хлопотливыми. Так что приступайте, мой Киприан, и будьте столь же мрачным, столь пугающим и ужасным, сколь сам вампирический лорд Байрон, хоть я ничего о нем и не знаю, так как не читал из него ни строчки».

* * *

Граф Ипполит (начал Киприан) только что вернулся из длительного путешествия, чтобы получить наследство, завещанное ему недавно скончавшимся отцом. Их родовое поместье стояло в прекраснейшем и пленительнейшем краю из всех возможных, и доход от имения был достаточным, чтобы не жалеть средств на его благоустройство. Все особенно приятное глазу и приличное, что прельщало графа в архитектуре и садоводстве во время его путешествий, особенно в Англии, он собирался воспроизвести в своих владениях. Архитекторы, садовники и работники всех мастей прибыли туда по его указанию, и без промедления началась полная перестройка поместья, где раскинулся обширный парк невероятных размеров, на землях которого стояли церковь, дом пастора и кладбище. Граф, обладавший всеми необходимыми знаниями, лично следил за тем, как ведутся работы, отдавшись делу душой и телом; так промелькнул год, и он даже не подумал последовать совету старого дядюшки и выйти в столичный высший свет, прельстив своим светлым обликом юных дам, чтобы прекраснейшая, достойнейшая и благороднейшая из них могла стать его женой. Как-то утром, когда он сидел за своим чертежным столом, набрасывая план новой постройки, объявили о том, что одна престарелая баронесса, дальняя родственница его отца, желает навестить его. Услышав ее имя, Ипполит вспомнил, что отец всегда отзывался о ней в высшей степени негодующе, нет – с совершеннейшим отвращением, и часто предупреждал тех, кто с ней сближался, держаться от нее подальше, не объясняя, какими опасностями грозит ее общество. Если его начинали расспрашивать с пристрастием, он отвечал, что есть вещи, о которых лучше не говорить. Достоверно было известно, что в столице ходили слухи о примечательном и беспрецедентном судебном процессе, в котором была замешана графиня, в результате чего она разошлась с мужем, была изгнана из дома, находившегося в землях весьма отдаленных, и тому, что она избежала дальнейших последствий, была обязана лишь терпению самого князя. Ипполит с огорчением и неприязнью воспринял известие о том, что к нему едет персона, столь ненавистная для его отца, хоть и не знал, в чем крылась причина той ненависти. Но законы гостеприимства, что в сельской местности куда строже, чем в городах, обязывали его принять ее.

Еще никогда чей-либо облик, не будучи безобразным в прямом смысле этого слова, не производил столь неприязненного впечатления на графа, как внешность этой баронессы. Войдя, она уставилась на него пронзительными, горящими глазами, но затем опустила их, едва ли не с чрезмерной скромностью извиняясь за свое прибытие. Она скорбела о том, что его отец под влиянием предрассудков, порожденных клеветой ее врагов, смертельно ненавидел ее, и хотя в своей глубочайшей бедности она почти голодала, он ни разу не помог ей и не поддержал ее. По ее словам, она неожиданно получила небольшую сумму денег, что позволило ей покинуть столицу и отправиться в небольшой городок неподалеку. Однако по пути она не смогла избежать соблазна увидеть сына человека, к которому, несмотря на его непримиримую ненависть к ней, питала глубочайшее уважение. Слова ее звучали так искренне, что тронули графа; и тронули еще глубже, когда он перевел свой взгляд с ее отвратительного лица на прелестное создание, что стояло рядом с ней. Баронесса умолкла, но граф, казалось, не заметил этого. Он не проронил ни слова. Она попросила прощения за то, что, смутившись, забыла представить свою спутницу, объяснив, что перед ним ее дочь, Аврелия. Тогда граф обрел дар речи и, покраснев до ушей, с горячностью, свойственной сраженным любовью молодым людям, просил баронессу позволить ему в некоторой степени искупить недобросовестность отца – следствие недоразумения – и, оказав ему честь, погостить у него подольше. Свое радушное предложение он подкрепил рукопожатием, но слова и дыхание застыли на его губах, как и кровь в его жилах. Ладонь его словно сжали в тисках холодные, закоченелые, будто у покойника пальцы, и высокая, костлявая баронесса, уставившаяся на него застывшим, словно невидящим взглядом, в своем цветастом нарядном платье показалась ему разряженным трупом.

«Боже правый! В столь неугодный час! – вскричала Аврелия, и нежным голосом, проникавшим в самое сердце, сетовала на судорожные припадки, которым была подвержена ее мать; впрочем, обычно они вскоре разрешались, не требуя никаких дополнительных мер.

Ипполит не без труда освободился от хватки баронессы, и вся сияющая полнота жизни и сладость любви вернулись к нему, едва он горячо припал губами к ручке Аврелии. Хоть он уже почти достиг мужской зрелости, впервые с такой силой он ощутил страсть и не сумел скрыть своих чувств; то, с какой простой, почти детской радостью Аврелия выслушала его признание, зажгло в нем свет яркой надежды. Через несколько минут баронесса пришла в себя, и казалось, не имея ни малейшего понятия о случившемся, поблагодарила графа за предложение надолго остаться в его замке, сказав, что с великой радостью забудет о том, как несправедливо обошелся с ней его отец.

Так все в доме и делах графа переменилось, и он едва мог верить, что судьба преподнесла ему дар в виде единственной в мире женщины, что будучи горячо любимой и обожаемой, способна вознести его к высочайшим вершинам счастья.

В том, как держалась баронесса, мало что переменилось. Она оставалась столь же молчаливой, угрюмой, замкнутой в себе, но при случае демонстрировала легкую перемену настроения и сердечную склонность к любому невинному развлечению. Граф привык к мертвенной бледности ее лица, к опутавшей его паутине глубоких морщин и тому, как похожа она была на призрака, но все это он приписывал ее слабому здоровью и до некоторой степени склонности к мрачной романтике. Слуги часто говорили ему, что она выходит на прогулки по ночам, направляясь через парк к кладбищу. Будучи весьма расстроенным тем, что отцовские предрассудки так сильно на него повлияли, он не желал даже слушать искренних советов дядюшки преодолеть охватившее его чувство и разорвать отношения, что рано или поздно станут причиной его гибели.

Полностью уверенный в чистосердечной любви Аврелии, он просил ее руки, и можно представить, с какой радостью баронесса одобрила их помолвку, благодаря которой она купалась в роскоши после унизительной бедности. Бледность и странное выражение лица, свидетельствовавшее о неодолимой внутренней боли или тревоге, покинули Аврелию. Блаженством любви лучились ее глаза, и розами расцвели ее щеки.

Наутро в день свадьбы ужасное событие разрушило надежды графа. Баронессу нашли мертвой, лежащей ничком недалеко от кладбища, и когда граф, проснувшись, смотрел в окно, блаженствуя от обретенного счастья, ее тело несли в замок. Он предположил, что с ней случился очередной припадок, но все попытки вернуть ее к жизни были безуспешными. Она была мертва. Аврелия, вместо того чтобы дать волю отчаянному горю после такого удара, была ошеломлена и не проронила ни слезинки, словно скованная параличом.

Граф был весьма обеспокоен ее состоянием и как можно осторожнее и ласковее напомнил ей, что теперь, когда она осиротела, следует отбросить общественные условности, и важнее всего в данных обстоятельствах поторопиться со свадьбой, несмотря на смерть ее матери. Бросившись в объятия графа, Аврелия разрыдалась и сквозь слезы, что струились по ее щекам, ответила со всей возможной искренностью и настойчивостью:

«Да, да! Ради всего святого! Ради спасения моей души – да!»

Граф заключил, что столь бурному всплеску чувств она обязана горьким осознанием того, что ей, осиротевшей, некуда будет пойти, если она не останется в замке. Он приложил все усилия, чтобы найти почтенную матрону, согласную сопровождать ее, и через несколько недель свадьбу должны были сыграть снова. На сей раз ничто не помешало задуманному, и счастье увенчало Аврелию и Ипполита. Однако все эти дни Аврелия пребывала в необычно напряженном и взволнованном состоянии. Она не горевала о матери, но беспрестанно, безостановочно была мучима неким внутренним страхом. Посреди самой сладостной из любовных речей она внезапно сжимала графа в объятиях, мертвенно бледная, будто объятая внезапным приступом ужаса – как если бы изо всех сил пыталась противиться некой чужеродной силе, грозившей погубить ее – и кричала: «О нет, нет! Никогда, никогда!» Но после свадьбы это странное, терзающее волнение покинуло ее, и тягость ужасного внутреннего напряжения и беспокойства, по всей видимости, исчезла.

Граф подозревал, что некая зловещая тайна таится за муками, снедавшими внутреннее существо Аврелии, но должным образом заключил, что будет немилосердно и бесчувственно расспрашивать ее в таком состоянии; сама же она избегала говорить об этом. Впрочем, настало время, когда он подумал, что может осторожно намекнуть ей на то, чтобы поделиться с ним причиной ее необычного душевного состояния. Она сразу ответила, что с удовольствием раскроет душу своему возлюбленному супругу. С великим удивлением он узнал, что за тревогами, терзавшими ее разум, таился омерзительный образ жизни, который вела ее мать.

«Может ли быть что-либо ужаснее, – сказала она, – чем ненависть, презрение и отвращение, питаемое к собственной матери?»

Так выяснилось, что предрассудки его отца и дядюшки оказались небеспочвенными, и баронесса умышленно обманула его. Он признался самому себе – и не скрывал этого – что лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств баронесса умерла именно утром в день его свадьбы. Но Аврелия призналась, что с тех пор как умерла ее мать, ей не давали покоя мрачные, жуткие кошмары и она не могла избавиться от мысли о том, что мать восстанет из могилы и вырвет ее из объятий мужа, обрекая на гибель.

Она сказала, что смутно помнит, как однажды утром, когда она была совсем маленькой, проснулась от страшного шума в доме.

Открывались и хлопали двери; в смятении кричали чужие голоса. Наконец все стихло; кормилица взяла ее на руки и отнесла в большую залу, где собралось множество людей, а человек, что часто играл с ней и угощал ее сладостями, лежал, распростертый на длинном столе. Она всегда называла этого человека «папа» и протягивала к нему ручки, желая его поцеловать. Но его губы, прежде такие теплые, были холодны, будто лед, и Аврелия разразилась безудержным плачем, сама не зная почему. Кормилица унесла ее в чужой дом, где она провела довольно много времени, пока не появилась дама и не увезла ее в карете. То была ее мать, что вскоре отправилась с ней в столицу.

Когда Аврелии должно было исполниться шестнадцать, в их дом пришел мужчина, которого ее мать приняла радостно и весьма доверительно, словно близкого старого друга. Он стал появляться у них все чаще и чаще, и вскоре образ жизни баронессы разительно переменился к лучшему. Вместо жалкого, нищего существования в мансарде впроголодь в заношенных платьях она сняла квартиру в самом модном квартале, стала носить изящные платья, и каждый день на ее столе были самые изысканные блюда и вина (теперь чужак столовался у нее ежедневно), и она предавалась всем светским забавам, какие только могла предложить столица.

На Аврелию подобная перемена положения ее матери (очевидно, что та была обязана всем одному лишь незнакомцу) никоим образом не повлияла. Мать запирала ее в комнате наверху, после чего удалялась развлекаться в компании незнакомца, и жизнь ее была так же несчастна, как и прежде. Этому человеку было около сорока лет, но он был свеж лицом и хорош собой, высоким и, без сомнения, выглядел вполне мужественно. Несмотря на это, его манеры внушали отвращение Аврелии. Казалось, он постоянно пытался сдержаться, вести себя, как подобает благовоспитанному дворянину, но под его личиной безошибочно можно было разглядеть совершеннейшего невежу, чьи повадки и привычки были плебейскими. То, какие взгляды он стал бросать на Аврелию, вселило в нее ужас – нет, даже отвращение, причину которого она не могла объяснить.

До сих пор баронесса ни словом не обмолвилась с Аврелией об этом мужчине. Но теперь она назвала его имя, прибавив, что он весьма состоятельный барон и ее дальний родственник. Она превозносила его привлекательную внешность и прочие достоинства и, наконец, попросила Аврелию отнестись к нему более благосклонно. Аврелия, не таясь, призналась в том, как тот ей отвратителен. Баронесса грозно сверкнула глазами, чем сильно испугала ее, назвав глупой и невежественной. Но после стала относиться к ней добрей, чем когда-либо. Ей дарили роскошные платья по последней моде и вывели в свет. Тот человек теперь пытался всячески завоевать ее расположение, чем вызывал у нее еще больший страх. Ее нежные девичьи чувства были смертельно оскорблены, когда благодаря неловкому случаю она стала свидетельницей чудовищной сцены между ее беспутной, порочной матерью и этим чужаком. Спустя несколько дней этот человек, как следует набравшись вина, стиснул в объятиях Аврелию с совершенно определенными намерениями, но отчаяние придало ей силы, и она толкнула его так, что тот повалился на спину. Она убежала и заперлась в своей комнате. Баронесса спокойно и неторопливо пояснила ей, что поскольку барон оплачивает все их расходы и она не имеет ни малейшего намерения возвращаться к их прежней нищей жизни, смехотворная робость нелепа и неуместна, и что ей не следует противиться желаниям барона; в противном случае он грозился немедленно покинуть их. Вместо того чтобы сжалиться над слезами и мольбами несчастной Аврелии, старуха безобразно и бесстыдно расхохоталась, в самых вульгарных красках расписывая подробности положения дел, благодаря которому та навсегда распрощается со всеми радостями жизни, так необузданно и омерзительно, попирая и оскорбляя все нормы пристойности, что слышавшую это Аврелию объял неописуемый ужас и стыд. Собственно, она подумала, что пропала, и единственным средством спасения для нее остается немедленный побег.

Она сумела раздобыть ключ от передней, собрала все самое необходимое и, едва наступила полночь, тихо прокралась в переднюю, в тот час, когда, по ее расчетам, мать уже должна была крепко спать. Она уже собиралась выйти на улицу, когда с грохотом распахнулась дверь и на ступенях послышались тяжкие шаги. Спотыкаясь и шатаясь, в переднюю ввалилась баронесса, упав к ногам Аврелии: на ней не было ничего, кроме какого-то грязного тряпья; ее грудь и плечи были обнажены, седые волосы космами свисали на плечи. Следом за ней вошел чужак, схватил ее за волосы и поволок на середину комнаты, пронзительно гаркнув:

«Стой, старая ведьма, адское отродье! Сейчас я тебе устрою свадебное угощение».

И крепкой толстой палкой, что он сжимал в руке, он принялся охаживать ее самым постыдным образом. Баронесса испустила ужасный, истошный вопль, и Аврелия, едва сознавая, что делает, кинулась к окну, чтобы позвать на помощь.

Случилось так, что мимо проходили вооруженные патрульные. Полицейские немедленно бросились в дом.

«Держите его! – кричала баронесса, содрогаясь от гнева и боли. – Хватайте его, задержите его! Взгляните на его спину. Это…»

Едва сержант полиции услышал, как баронесса назвала имя чужака, он вскричал с восторгом: «Ха! Наконец-то ты попался, дьявол под чужим именем!» И несмотря на то, что чужак отчаянно сопротивлялся, его увели прочь.

Однако даже с учетом всего, что случилось, баронесса прекрасно поняла, что намеревалась сделать Аврелия. Она с готовностью схватила ее за руку, затолкала ее в комнату и заперла, не сказав ни слова. Наутро она ушла рано и не вернулась до позднего вечера. Все это время Аврелия оставалась пленницей в собственной комнате, ничего не видя и не слыша, без пищи и воды. Так продолжалось несколько дней. Баронесса часто бросала на нее гневные взгляды, казалось, силясь принять какое-то решение, пока в один из вечеров не получала несколько писем, содержание которых, по всей видимости, нашла удовлетворительным.

«Глупое создание! Это ты во всем виновата. Но кажется, теперь дела идут на поправку, и нечистая сила, грозившая тебе, до тебя не доберется». Вот что баронесса сказала Аврелии и после стала к ней добрее, и той, избавленной от общества ужасного человека, и оставившей все мысли о побеге, было даровано чуть больше свободы.

Прошло какое-то время; Аврелия, сидя у себя в комнате, услышала громкий шум, доносившийся с улицы. Вбежала горничная, сказав, что в тюрьму везут висельника, носившего на спине клеймо грабителя и убийцы, сбежавшего от суда и снова пойманного.

Аврелия, полная дурных предчувствий, на колеблющихся ногах подошла к окну. Чувства ее не обманули – там в самом деле был чужак (как мы его называли), в повозке для осужденных, скованный по рукам и ногам, в сопровождении множественной охраны. Его везли на казнь. Едва не упав в обморок, Аврелия опустилась в кресло, ведь его ужасный, дикий взгляд пал на нее, и он вскинул кулак, угрожая ей.

После баронесса столь же часто надолго покидала дом, но ни разу не брала с собой Аврелию, и та жила жалкой, горестной жизнью, проводя время в долгих раздумьях о собственной судьбе и о том, чем грозило ей будущее.

От служанки (нанятой после вышеописанного ночного происшествия и лишь недавно узнавшей о сношениях баронессы и преступника) Аврелия узнала, что жители столицы сочувствовали баронессе, обманутой и одураченной этим негодяем. Но Аврелии хорошо было известно, что дело обстоит совершенно иначе; она считала, что в любом случае полицейские, задержавшие его прямо в доме баронессы, не могли знать, что на самом деле те двое были очень близки, поскольку баронесса сама раскрыла его имя и указала на клеймо на его спине, тем самым подтвердив его истинную личность. Более того, эта словоохотливая девица часто туманно намекала на слухи, что ходили в обществе, и его желании узнать обо всех подробностях этого дела, вплоть до того, что велось тщательное расследование, и баронессе грозил арест из-за показаний, данных против нее висельником.

Мысленно Аврелия была вынуждена признать, что подобное положение дел лишь подтверждало беспутство ее матери, несмотря на все случившееся считавшей возможным и дальше оставаться в столице. Но в конце концов та была вынуждена покинуть город, где служила мишенью для вполне обоснованных и постыдных подозрений, и скрыться как можно дальше. На пути она остановилась в замке графа; дальнейшее уже известно.

Аврелия не могла не признать, что ей самым чудесным образом удалось избежать всех этих бед. Но как велик был ее страх, когда в разговоре с матерью она упомянула о благостном вмешательстве милосердного Господа, в ответ на что та, сверкая адским, пламенным взглядом, визгливо завопила:

«Ты, ужасное создание, приносишь мне одни несчастья! Но если я внезапно умру, в пылу твоего воображаемого счастья тебя настигнет ужасная кара! В тех же судорогах, что мучают меня с тех пор, как я родила тебя, ты, коварный, дьявольский плод…»

Вдруг Аврелия осеклась и, бросившись в объятия мужа, умоляла его не заставлять ее повторять слова впавшей в безумие баронессы. Она сказала, что ее сердце и душа разрываются при одной лишь мысли о тех чудовищных проклятиях – те были ужасней всего, что можно себе вообразить, звучавших из уст ее собственной матери, в тот миг одержимой дьявольской силой.

Граф как только мог утешал свою невесту, хоть и чувствовал, как дрожит всем существом, проникаясь губительным, леденящим ужасом. Даже слегка успокоившись, он не мог признаться себе в том, что жуткая баронесса, несмотря на то, что уже была мертва, отбрасывала черную тень на его светлую жизнь.

Вскоре облик Аврелии стал заметно меняться. Мертвенная бледность ее лица, взгляд ее усталых глаз, казалось, указывали на какой-то телесный недуг, но по состоянию ее разума – смятенному, переменчивому, беспокойному, словно она постоянна жила в гнетущем страхе – можно было заключить, что ее терзала некая новая тайна. Она сторонилась мужа. Она закрывалась в своих покоях, бродила по самым уединенным тропинкам парка. Когда же она появлялась, ее глаза, красные от слез, и ее искаженные черты безошибочно намекали, сколь ужасные страдания она претерпевала. Граф тщетно всеми способами пытался отыскать причину ее болезненного состояния, и единственным утешением для него, ввергнутого в отчаяние этими необыкновенными симптомами, стали взвешенные выводы знаменитого врача, объявившего, что странное состояние графини есть не что иное, как следствие счастливого замужества. Доктор этот однажды, обедая с графом и графиней, делал разнообразные намеки на проявления предполагаемого заболевания, называемого немцами «доброй надеждой». Какое-то время графиня слушала его с кажущимся безразличием, но внезапно проявила живой интерес к словам доктора о поразительных страстных желаниях, внезапно овладевающих женщинами в этом состоянии, и о самом пагубном влиянии этих страстей не только на их здоровье, но и на здоровье ребенка. Графиня засыпала врача вопросами, и тот без устали приводил примеры подобных случаев из собственной практики.

«Более того, – сказал он, – имеются официально задокументированные случаи чудовищных преступлений, совершенных женщинами, одержимыми этой странной, ненормальной страстью. Жена одного кузнеца так любила предаваться плотским утехам со своим мужем, что когда однажды ночью тот явился домой навеселе, набросилась на него с ножом, и через несколько часов он скончался от страшных ран».

Стоило доктору произнести эти слова, как графиня бессильно откинулась в кресле, упав в обморок, и стоило немалых трудов успокоить ее после приступа истерики, случившегося, едва она очнулась. Врач осознал, что с его стороны было безрассудно делиться с ней столь жуткими подробностями дела, учитывая ее состояние.

Однако этот случай, по всей видимости, воздействовал на нее положительным образом, поскольку она стала спокойней; хотя вскоре после этого она впала в оцепенение и будто онемела. Темное пламя теперь пылало в ее глазах, а мертвенная бледность так усилилась, что графа снова стал терзаться мыслями о том, что она тяжело больна. Не находилось абсолютно никакого объяснения тому, что она совершенно отказалась от еды, и самый вид ее вызывал у графини стойкое отвращение, в особенности мясо. Чувство это было столь сильным, что она каждый раз вставала из-за обеденного стола и удалялась с видом величайшего омерзения. Все усилия доктора были напрасны, и самые горячие мольбы графа бессильны были заставить ее принять хоть какое-нибудь лекарство. Так проходили недели; нет, месяцы, в течение которых она ничего не ела, и непостижимым оставалось то, что в ней еще теплилась жизнь. Врач заключил, что случай этот лежит за гранью научных познаний человечества. Под каким-то предлогом он покинул замок, но граф ясно видел, что доктору, чьи умения не оставляли сомнений, необходимо было поддерживать свою репутацию, и тот, чувствуя, что болезнь графини слишком загадочна и непонятна, и помочь ей он не в силах, не мог там оставаться.

Легко можно представить себе, какое влияние все это оказало на душевное состояние графа. Но это было еще не всё. По стечению обстоятельств старый, верный слуга, застав графа одного, рассказал ему, что графиня уходит из дома каждую ночь и не возвращается до рассвета.

Кровь застыла в жилах графа. Вдруг он понял, что в течение какого-то времени каждую полночь испытывал загадочную, неестественную сонливость, и теперь приписал это действию какого-то наркотического средства, используемого графиней, чтобы та могла беспрепятственно ускользнуть. Мрачнейшие подозрения и предчувствия закрадывались в душу графа. Он вспоминал ее дьявольскую мать; быть может, ее склонности пробуждались в его супруге? Он думал о возможной измене. Вспоминал жуткого висельника.

Случилось так, что уже следующей ночью он узнал, в чем крылась разгадка ужасной тайны графини, и лишь она одна могла служить ключом к ее необычной болезни.

Каждый вечер она заваривала графу чай, который тот всегда пил перед тем, как лечь спать. В тот вечер он к нему не притронулся и, отправившись в постель, не почувствовал и доли былой сонливости, обычно настигавшей его к полуночи. Однако, откинувшись на подушки, он притворился, что его быстро сморил сон.

Тогда графиня с величайшими предосторожностями поднялась с их ложа, подойдя к нему, обошла постель, поднесла к его лицу лампу и, убедившись в том, что тот крепко спит, тихо вышла из комнаты.

Сердце его забилось в груди. Он встал, надел плащ и последовал за графиней. Стояла ясная лунная ночь, и хотя Аврелия намного опередила его, он отчетливо видел ее белое платье впереди. Она прошла через парк, направляясь к кладбищу, у стены которого исчезла. Граф бросился за ней, найдя кладбищенские ворота открытыми. В ярком свете луны он увидел круг жутких, подобных призракам созданий. Полуголые старухи на корточках сгрудились над лежащим на земле трупом, вгрызаясь в него с волчьим аппетитом.

Среди них была и Аврелия.

Дикий ужас объял графа, и гонимый смертельным страхом он помчался прочь по тропинкам парка, не разбирая дороги, не сознавая, что делает, пока не обнаружил, что наступило утро, и он лежит у дверей своего замка, обливаясь холодным потом. Он безотчетно, бездумно бросился вверх по ступенькам, сквозь галереи, пока не достиг своей спальни. Там лежала графиня и спала глубоким, сладостным сном. Граф охотно убеждал себя в том, что ему приснился какой-то обманчивый сон (хотя плащ его, мокрый от росы, служил доказательством того, что он действительно был на кладбище той ночью), и его ввело в заблуждение некое видение, ставшее причиной его смертельного испуга. Он не стал дожидаться пробуждения Аврелии, вышел из комнаты, переоделся и оседлал коня. Утро выдалось восхитительным, и конная прогулка среди ароматных кущ и деревьев под веселое пение очнувшихся ото сна птиц, приветствовавших его, на время изгнала из его памяти ужасные видения минувшей ночи. Он вернулся в замок, успокоившись и радуясь всем сердцем.

Но когда они с графиней сели за стол, и подали блюда, она поднялась, чтобы уйти, как всегда, с отвращением взглянув на еду, и ужасное осознание, что все увиденное было правдой и произошло в действительности, неотвратимо отпечаталось в его душе. В неистовом гневе он вскочил с кресла, вскричав:

«Проклятое адское отродье! Теперь мне ясно, почему тебе противна человеческая пища. Ты, дьявольская тварь, кормишься на кладбище!»

Едва слова эти сорвались с его губ, графиня бросилась на него, изрыгая нечто меж ревом или воем, и вгрызлась в его грудь с остервенелостью гиены. Он схватил ее, беснующуюся, и швырнул оземь, после чего в чудовищных корчах та испустила дух.

Затем граф лишился рассудка.

«Что ж, – сказал Лотар, после того как среди друзей на несколько минут воцарилось молчание, – вы, мой несравненный Киприан, определенно сдержали слово, самым невероятным и чудесным образом. В сравнении с вашей историей, вампиризм всего лишь детская выдумка – рождественская сказка, над которой можно посмеяться. О, в самом деле, все в ней ужасно увлекательно и так щедро приправлено асафетидой, что неестественно возбужденный вкус, утративший склонность к здоровой, натуральной пище, способен безмерно ей насладиться.

«И все же, – сказал Теодор, – многие вещи наш друг негласно скрыл за вуалью и так быстро пробежался по остальным, что история эта оставила в нас лишь мимолетное чувство суеверного страха и трепета – и за это мы весьма ему благодарны. Хорошо помню, как прочел эту историю в одной старинной книге, где самым дотошным образом перечислялись все ее детали; в особенности, в мельчайших подробностях, воистину с любовью, описывались бесчинства старухи, так что весь рассказ в целом производил и оставлял после себя самое мерзкое впечатление, избавиться от которого получилось не скоро. Я был несказанно рад забыть об этой чудовищной истории, и Киприану не следовало пробуждать во мне воспоминания о ней, хоть я и должен признать, что он действовал, руководствуясь идеями нашего покровителя, святого Серапиона, и в достаточной степени заставил нас содрогнуться от ужаса, особенно ближе к финалу, да так, что все мы побледнели, в особенности же сам рассказчик!»

Перевод В. Чарного

Предыдущая главаГлава 17 из 25Следующая глава