Лодка из-за малой воды не могла близко подойти к берегу. Стали как можно ближе, отдали якорек и пошли по воде.
Как раз там, где кончался песчаный пляж, стоял дом дяди Тьоппенена. Был он выстроен из бревен чудовищной величины, какие редко приходится видеть. Песчаный ветер за сотню лет, что стоял, должно быть, этот дом, отполировал его обращенную к морю сторону до блеска, выбив из ствола лубяную ткань и оставив древесину. Выходило, что на бревнах как будто выступили жилы, как от долгой жизни у стариков.
Поднялись на крыльцо. Дверь из сеней направо вела в большую и темную кузницу, в горне которой горел огонь. Маленький человек, почти карлик, с большой головой на очень худой шее и длинной, чрезвычайно редкой бородой, раздувал его мехом. Он не заметил вошедших.
Другая дверь, налево, вела в жилую комнату с глиняным убогим полом. На высокой, покрытой лоскутовым одеялом постели сидел большой старик с косматыми седыми волосами и длинной спутанной желтоватой бородой. Глаза у старика были тусклые, и под ними большие голубоватые мешки. На лавке, за облитым чаем столом сидела старуха, держа на скамеечке распухшую, как бревно, ногу.
В комнате стоял тяжелый запах никогда не проветриваемого помещения.
Келлер поздоровался со стариками, снял шинель и разостлал ее на полу. Ладони нарывали и горели. Но, несмотря на боль, он заснул, как только лег, и спал долго.
Под вечер он вышел из избы на песчаный берег, чтобы посмотреть на Кронштадт, лежавший как раз напротив, на низком горизонте. Там начинали теплиться мягкие огоньки.
Издали все было как в прежнее мирное время, но Келлер знал, что это ложь. Ложью были и гранитные форты, набережная и молы. Ложью были далекие силуэты бессильных кораблей, без командования и команд.
Ближе всех был форт Александра — Чумный форт! Работал ли кто-нибудь из ученых там?
Келлер повернулся и пошел к дому. К дверному кольцу была привязана лошадь под кавалерийским седлом.
В комнате сидел какой-то красноармеец и беседовал с Тьоппененом. Он посмотрел на Келлера острыми глазками и, быстро повернувшись к Тьоппенену, продолжал разговор.
— Руг, товарищ! — сказал Тьоппенен Келлеру и похлопал красноармейца по плечу.
Утром все трое прибыли на Балтийский вокзал. Было еще рано, но раньше и в это время вся эта местность была полна оживления. Грохот ломовых телег, пролеток, звонки трамваев сливались в непрерывный шум.
Теперь стояла унылая тишина. На бледном небе, чуть тронутом лучами раннего солнца, тучами носились голодные галки. Вдали, как бы оторвавшись от земли, реял огромный купол Исаакия.
К полудню Келлер, справившись со своими делами, чистый, выбритый, с аккуратно наложенными на ладони повязками, в длинной красноармейской шинели, шел по Каменноостровскому к дому эмира Бухарского.
Время, когда они с финнами надрывались на веслах против короткой и злой волны Финского залива, казалось таким далеким…
В квартире Ли он не увидел того, кого хотел. Был лишь один Минька, встретивший его, как пришельца с того света.
Келлер прошелся по комнатам. Было пыльно и пусто.
— Мамочка со всеми в деревне, она приедет через два месяца, — сказал Минька ломающимся голосом подростка. Одет он был бедно. Видно, в перешитый костюм какого-то большого человека.
— Телеграммы нельзя послать, там нет телеграфного отделения, только письмо. А когда еще оно придет!
— Я приеду недели через две. Вам, вероятно, плохо без денег! Передай, дорогой, — и он дал мальчику пачку денег, которых для него самого было слишком много. — Как мамочка выглядит? Все время здорова?
Он рассеянно выслушал ответ Миньки. Все было не то. Ему нужно было видеть и слышать Ли. Это желание все время жило на дне души, и лишь теперь, когда встреча не произошла, он узнал, что она была самым необходимым в его поездке в Петербург.
Он сел в кресло. Кожаная обивка была согрета солнечным лучом, но это не была ее теплота. Пыльный паркет не носил следов ее шагов. На письменном столе, где обыкновенно стояла его фотография, было пусто. Очевидно, она забрала ее с собой.
Он встал, обнял Миньку и вышел.
Он шел, как во сне, по знакомым местам. Ему казалось, что он идет по мертвым улицам, что идущие навстречу — призраки и что если он проснется, то умрет от страданий, перенести которые не будет в силах.
Необходимо было найти уголок прошлого, чтобы забыться в нем и отойти.
И как во сне, он помнил, что еще раньше, до похода, решил, если придется еще побывать в Петербурге, непременно зайти к себе на квартиру на Большой Зелениной улице.
В кармане у него было портмоне, вывезенное из России. Всегда во время укладывания вещей перед отъездом он брал в руки эту уже старенькую вещицу и открывал ее.
Там лежало несколько квитанций почтовых переводов. Глядя на даты штемпелей, он вспоминал, что вот тогда-то и тогда-то он отправлял деньги своей покойной матери и думал при этом о том, что она лежит на кладбище, так далеко, в России, и что хорошо, что она умерла до революции и не пережила всего того, что видел он.
Затем он доставал из портмоне двадцатикопеечную монету. Она была уже совсем зеленая, почти черная, и когда он держал ее в руках, ему казалось, что в его руках монета из гробницы Тутанхамона, такой далекой и невозможной рисовалась эпоха, когда она была вычеканена. Тысячелетия назад!
И еще лежал в этом портмоне ключ от американского замка с надписью «Уа1е». Ключ от его квартиры.
Он знал, что в ней поселились его знакомые и что теперь они находятся на даче в Павловске.
Нужно было незаметно проскользнуть мимо дворника. В этом заключалась единственная трудность. Он благополучно пересек двор и поднялся по лестнице, никого не встретив. Подойдя к двери, остановился и вынул ключ. Он мягко вошел в замочную скважину и легко отстранил пружину. Дверь беззвучно открылась, как тогда, в те времена, когда он мог входить к себе, не крадучись, как вор.
Шаги гулко отдавались в пустой и пыльной квартире. Он зашел в кабинет. Пусто, как в разграбленной могиле.
На письменном столе лежал почему-то голубой парик, на месте тахты стояла узкая железная койка с неубранной постелью. На окне лежала разбитая фигура рысака Холстомера, работы Сверчкова, служившая моделью для «Николая I на Марсовом поле».
На потолке под лампой висел огромный синий бумажный зонтик, вывезенный им из Японии. Пропуская сквозь себя свет лампы, он погружал комнату в лиловые тона.
Это было все, что осталось. Не было картин, не было Прокачиниевской Мадонны, книг, бронзы, фарфора, всего того, что собиралось так тщательно.
Он опустился на незнакомый ему плетеный стул и смотрел вокруг себя, ничего не понимая и не соображая, на эту чужую комнату, в которой он был все же у себя.
Его начинало знобить. Не грусть, а тоска наполняла душу.
Было ли это следствием тяжелого похода и переживаний, с ним связанных, но каждая деталь из прошлой жизни вырастала в его представлении в мучительные образы, как у человека, отравленного наркотиками.
В углу стояло трюмо, запыленное и загаженное мухами.
Он не решался взглянуть в него. Опасался, что с его поверхности в комнату сойдут образы прошлого, глянут глаза Ли. В то же время его неудержимо влекло посмотреть.
Он знал, что непременно посмотрит, если подымется со стула. Поэтому не подымался и сидел, как приросший, очень долго.
Начинало смеркаться, и можно было уже зажечь свет, но это было небезопасно. Для этого, кроме того, пришлось бы подняться со стула, и тогда бы он посмотрел в зеркало…
Под влиянием напряженной позы он стал испытывать странную галлюцинацию. Ему почудилось, что из угла несется шепот.
Он прислушался. Шепот повторился. Кто-то шептал короткое слово из одного слога: «ми».
Так называла его Ли в этой комнате, когда они были вдвоем. Она придумала такое сокращение слова «милый».
Он оставался сидеть так, боясь взглянуть в трюмо и с ужасом прислушиваясь к звукам «ми», тоненьким, как писк мыши… Весь дом как бы замер. С мертвой улицы не доносилось ни одного звука. Голубой парик на столе терял свои очертания и казался лежащей на боку отрубленной головой. Шепот «ми» повторялся все чаще.
Наконец он пересилил себя и встал.