К книге
Банджо. Роман без сюжетаЧасть вторая. XIII. Белочка отыгрывается
52%
Часть вторая. XIII. Белочка отыгрывается
14

Кафе «Каир» на Жольет было полно под завязку. Не первой молодости девица, чье лицо, бледное, изнуренное, казалось особенно нелепым под слоем косметики, колотила по клавишам пианино, трагически выводя песню Ракель Мельер:

Mimosa! Mimosa!

Elle n’a pas regarde chere petite,

Mais elle a vu bien plus vite

Que son coeur palpite,

Et qu’il lui tend les bras,

Mimosa! Mimosa!

Худощавый алжирец бил в барабан и бухал тарелками. Молодые мужчины, вырядившиеся в роскошные одежды (от ботинок до шляп – всё было таких цветов, что аж в глазах рябило), танцевали друг с другом и с окрестными девицами. А на других были рабочие комбинезоны. Египтяне, мальтийцы, тунисцы, сирийцы, арабы, китайцы – все выбрасывали неуклюжие коленца.

Арабы и китайцы в современных танцах не большие мастера. Природного чувства ритма и звериной грации негров у них нет.

«Каир» был баром для цветных, но негры туда почти не захаживали. Негры и арабы друг друга недолюбливают, даже если говорят на одном языке и исповедуют одну религию. Между северными африканцами с их охристой кожей и черными обитателями пустыни – настоящий океан, ну или пропасть, биологическая пропасть. Чувственная негритянская созерцательность прямо противоположна жестко реалистическому мировосприятию арабов.

Проходя мимо «Каира», Белочка заметил внутри Латну – и зашел. Со времени своей стычки с Банджо маленький жилистый забияка ходил в основном сам по себе. И ему это нравилось. По-настоящему счастлив Белочка бывал только в состоянии воинственной обиды на кого-нибудь. Он не знал, ни с кем пришла сюда Латна, ни чем вообще она занята, так что не заговорил с ней, а подошел к бару и заказал стакан мятного лимонада.

Латна обратилась к нему сама. Хоть она и сидела за одним столом с белыми девицами и какими-то мулатами, на самом деле она была сама по себе. Владелец бара, мулат, был ее знакомцем, и она зашла перекинуться с ним парой слов, а потом присела и осталась – может, послушать привычную, понятную речь, которую Банджо насмешливо называл «арабкадаброй».

Латна окликнула Белочку и, не поднимаясь, пересела за небольшой свободный столик в углу – как раз рядом с тем, за которым сидела прежде. Белочка забрал свое питье и подошел к ней.

– Такие люди – и без Банджо! Что это ты тут забыла? – спросил он.

– Банджо! – усмехнулась она. – Я его теперь совсем не видеть. Давным-давно не приходить ночевать. Банджо не мужик – большая свинья. И друг не хороший.

Белочка был доволен, что Латна так уязвлена, а значит, очень даже расположена послушать, как он сам отведет душу насчет Банджо.

– Ты только сейчас поняла, чего он стоит, этот чертов ниггер? – сказал он. – Я это давно уже знаю. Да если бы у Банджо были деньги, он бы в жизни слова не сказал с цветными вроде нас. Я знаю.

– Почему ты взял? – удивилась Латна. – Он же черный.

– Да какая разница. Он просто помешан на белых. Он же алабамский ниггер, ну или родня у него там, так что насчет белой кожи просто дурачок, и всё. Говорю тебе, он скорее даст денег белому бродяге с пляжа, чем своему, цветному. А ты же знаешь, белому выпросить хорошую подачку куда проще, чем нам. Белый может просить у людей своего цвета, а уж когда просит у цветного, говорит с ним вежливо – так вообще, вроде как одолжение ему делает, а вот когда мы у белого просим, тогда сразу начинается: «Пошел прочь, грязный ниггер», и вот такущая красная задница.

– Я знаю, Банджо немножко сумасшедший, но мне не казаться, что он белых любить больше, чем цветных. Он всё без разбору любить, без задней мысли. Он негр, он не любить белых.

– Ты не знаешь этого ниггера так, как я. Он не такой, как я или ты. Он – собачка белого человека. Я слышал, что он несет, потому знаю, что такие, как ты, ему на хрен не сдались. Вот скажи, часто ты его видела в ту пору, когда он куролесил с теми музыкантами с «Сити-Лайн»? Пари держу, что вообще не видела. И теперь не видишь, потому как Талуфа запоролся, выкупил его костюм, дал кучу денег и уехал.

– Талуфа уехать?

– Само собой. Вырвал хвост у этой нищей шлюхи. – «Нищей шлюхой» Белочка время от времени называл сам Марсель. – И теперь всё бабло, что он оставил Банджо, тот спускает в Жопном проулке на ту самую белобрысую, с которой уже прогорел до донышка в первые же дни, как приехал. Та самая, которая и взглянуть на него не хотела, когда он остался без денег, и только в драку его втянула.

– Он с ней опять? – спросила Латна.

– Само собой. Поди сходи в тот бар для свиданий рядом с Жопным – зуб даю, увидишь их там вместе.

При мысли о том, что у Банджо завелись деньги и он тратит их на эту девку, Латна чуть не сошла с ума от гнева – а тут еще Белочкины намеки, что, мол, девка-то как раз в его вкусе, не то что сама Латна.

– Я не очень хорошо понимать, – сказала она. – Я ходить с белым – но только ради денег. Белая раса не любить мою расу. А моя раса не любить белую расу.

– Банджо мы не нравимся. Он собачка белого человека, – мстительно откликнулся Белочка. – Хлебом не корми – дай белому руки полизать.

«Что ж, – думала Латна, – значит, он из другого теста. Он не мужчина. В нем ничего хорошего нет. У него нет расовой гордости. Я пускала его спать. Давала ему есть. Дарила свою любовь. Давала денег, чтобы он мог купить что хочет. И даже взяв мои деньги, он уходил куда-то, со смехом, с этой своей моряцкой раскачечкой, уходил от меня – радоваться какой-то своей, особой, непонятной радостью». Она никогда не ревновала его к случайным подружкам. Она была восточная женщина и всё понимала. Но то, что он просаживает целое состояние в Канаве – и на что? На двуногих белых крыс! Банджо – любитель белых крыс. В ней так и закипало глубинное отвращение, которое испытывают по отношению друг к другу цветные и белые женщины, когда речь заходит о сексе, – отвращение, быть может, даже более древнее и сложное, чем у мужчин: потому, что оно обречено пассивности, лишено возможности выплеска, звериного, бесконтрольного.

Банджо снова был в Канаве на хорошем счету, а его давняя зазноба между тем скатилась по канавным меркам ниже некуда. Свой maison d’amour[45] она покинула ради золотых денечков с Банджо, а потом, когда кошелек толстосума был выпотрошен, устроилась в другой. Но на новом месте продержалась недолго. Лихой размах, присущий Банджо во всех его начинаниях, пробудил, как видно, к жизни отмерший было романтизм и не лучшим образом сказался на ее готовности жить, что называется, без окон без дверей. Впрочем, пускай отныне жизнь ее протекала при более естественном освещении и она куда ближе познакомилась с улицей – выгоды ей от этого не было никакой, ведь теперь она была всего-навсего «кискиской», а стало быть – в самом-самом низу.

Теперь-то она не прятала улыбки, когда Банджо, такой щеголеватый, привлекательный как никогда прежде, проходил мимо. Банджо же, который никогда ни на кого подолгу не таил зла, снова сдал свои бастионы.

Дорогуша Бланш – так ее звали, и кто-то нацарапал это имя мелком на растрескавшейся, облупленной серой двери ее маленькой темной лачуги.

Белочка, конечно, говорил о Банджо неправду. Банджо не был любителем белых. Просто жизнь не являлась ему в примитивной контрастной палитре. В этом отношении он был дальтоником. Цвета всегда представлялись ему смешанными, незаметно переходящими один в другой, изменчивыми, сливающимися настолько, что не всегда различишь. Всё дело в том, какой цвет ляжет на сердце сейчас, сию минуту – вот от него-то Банджо и потеряет голову.

Белочка и в самом деле лгал. Банджо никогда не поставил бы белого выше Мальти – и уж тем более выше Рэя. Если во всей этой цветовой путанице Латна не обрела своего места, затерялась, то только потому что она была женщина, а женщин, в каком бы порядке они ни сменяли друг друга, он воспринимал одинаково – неотчетливо, небрежно, легко.

Банджо и Рэй сидели в баре неподалеку от Жопного проулка. Они играли в американский покер с сутенером-мартиниканцем, а за соседним столом несколько корсиканцев и провансальцев резались во французский. Дорогуша Бланш покинула свою лачугу, где теперь день и ночь выслеживала клиентов, и беседовала с хозяином кафе.

Зашли две девушки, одна из них насвистывала «Кармен». Черты у нее были грубы и кожа темная, как у арабки, но всё-таки она была местная, из Прованса. На ней было розовое платье с раструбами, лицо было вымазано румянами. Сразу видно, бывалая, ко всему притерпевшаяся обитательница Канавы, – а вот ее спутница, чрезвычайно хорошенькая, юная и румяная, лет пятнадцати-шестнадцати, была новенькой в этих краях. Губы ее были только слегка тронуты помадой, платье – черное, как будто она носит по кому-то траур, но всё это только для отвода глаз. Желтой карточки, которая позволила бы ей жить полноценной канавной жизнью, у нее, по молодости, не водилось. А потому старшая девица играла при ней роль дуэньи и потихоньку вводила в курс дела. Она была здесь что-то около двух недель – говорили, сбежала из какой-то глухомани. Ею, ее юной красотой и свежестью, конечно, от души восхищались – среди потрепанных девиц постарше она казалась маленькой принцессой в кругу поломоек. Но тайная искорка интереса не горела в ее глазах. Она была худа, из-под румянца уже проступала лихорадочная бледность, и плоть казалась неприятно дряблой, обвисшей.

Те из канавных парней, кто не числился в сутенерах, только и делали, что сплетничали о ней. Говорили, что если девушку поймают полицейские, то упекут куда-нибудь за решетку, да на подольше, чтоб у нее было время подумать о своем поведении. Но все эти разговоры были не более чем трущобными сантиментами, ибо в Канаве никто ни от кого ничего не скрывал, и полицейские, так же как и сутенеры, с жадностью высматривали то, что хотели видеть сами, и закрывали глаза на то, чего видеть не хотели.

Не далее как месяц назад неожиданно изловили и утащили куда-то весьма примечательную парочку. Юноша семнадцати лет и шестнадцатилетняя девушка, оба из небольшого курортного городка. Они ворвались в канавную жизнь с тем же размахом, что был присущ черной пляжной компании. Она была подстрижена под мальчика и носила платье вишневого цвета, он же, словно романтический разбойник, одевался в черное и повязывал на шею алый платок, лихо сдвигал на пол-лица яркую шляпу и частенько появлялся с цветком в уголке рта. Девушка развлекалась чтением «Le Film Complet» и «Mon Ciné» и киноновеллами. Каждый день они обретались в одном и том же бистро и были влюблены друг в друга на какой-то особый, причудливый манер – точно артисты, позабывшие якобы о публике, – и влюбленность эта отличалась от обезьяньего маскарада, устраиваемого карликами-сутенерами и их девицами, так же разительно, как добрый стакан красного вина отличается от понарошкового канавного абсента, разбавленного водой. Быть может, эта юная пара привнесла в здешний всеобщий спектакль что-то такое, из-за чего старым актерам сделалась как кость в горле. Так или иначе, очень скоро они попались в когти властям.

Та девица, что насвистывала, игриво провела ладонью по курчавому плотному ежику на голове Рэя.

– Купишь мне выпить? – спросила она.

– Без проблем. А мне что за это будет? – поинтересовался он.

– А что бы ты хотел?

– Пропой то, что вот сейчас насвистывала. Слова знаешь?

– Putain! C’est ça?[46] Конечно, я знаю «Кармен». Я каждый сезон ее слушаю. Никогда не пропускаю. «Кармен», «Богему», «Миньон»… Всё обожаю. Но «Кармен» больше всего. Был какой-то год, когда я ходила на нее трижды, – артистка в роли Кармен была просто чудо.

– Давай послушаем, как ты ее споешь. Я тоже люблю «Кармен», – сказал Рэй.

Девушка подошла к стойке, выпила apéritif sec[47] и запела:

– Любовь – строптивая птица…

Голос у нее был хриплый и прокуренный, протянуть ноту подольше или спеть на самых верхах она не умела, – но как неотразимо она вжилась в свою роль: уперла руку в бок и обходила по кругу бистро, позируя, поигрывая зажатой в пальцах сигаретой! Рэй потому и попросил ее спеть, что его привлекла ее манера насвистывать. Она была настоящая Кармен. А как она поигрывала бедрами!

Комическая опера всегда доставляла Рэю огромное удовольствие. Она дарила ему безупречную иллюзию неразрывной сумасбродной связи между всеми искусствами мира. Пение, актерство, оркестр, все эти кричащие цвета. Завораживающая мешанина всего и вся. Ни один элемент не соразмерен другим. Всё как в жизни… и как в любви. Мир, явленный на сцене, нелеп настолько, что оказывается полностью правдоподобным.

Рэй вспомнил, как в первый раз вознесся в эмпиреи – отправился в Нью-Йоркский «Метрополитен» взглянуть на Джеральдину Фаррар в роли Кармен. Джеральдина определенно не выделывала все эти карменские штучки с таким нахальством, как эта девица. Покинуть цветной Гарлем ради оперы было всё равно что потихоньку улизнуть из домашнего, обжитого мира божественного блюза и рэгтайма и отведать какого-то экзотического блюда, привезенного из заморской музыкальной страны. Товарищи со знанием дела постукивали пальцами по виску, когда он отправлялся к белым богам и подобным образом выбрасывал на ветер доллар-другой. В Гарлеме за доллар можно было получить целую гору всяких распрекрасных вещей. Так что он чувствовал себя одиноко – но бывал вознагражден сторицей потом, когда кровь его будоражило осознание необыкновенного сходства между комической оперой и сложносочиненной жизнью Гарлема. С тех пор он много путешествовал, но ни одно место не вызывало в нем, подобно Гарлему, такого же пьянящего возбуждения, которое он испытывал в комической опере.

В Канаве с пристрастием к опере дело обстояло иначе. Здесь ничего не стоило подцепить в каком-нибудь бистро средненького спутника, кое-как годного для путешествия на оперный Олимп. И поэтому у Рэя никогда не возникало того чувства, которое он испытывал в Гарлеме, – словно бы он покинул собственную уютную среду обитания ради мраморно-холодного мира дилетантизма.

Оперный мотивчик – легкий, ради разнообразия – в Канаве не казался диковинкой. Мелодия, порхающая из переулка в переулок, была так же естественна, как плеск дождевой воды в водостоках. Рэя охватывало блаженство, когда неожиданно он различал, как какая-нибудь девица насвистывает или напевает какую-нибудь чудесную вещицу из старого любимого: «Connais-tu le pays où fleurit l’oranger?», или «Oui, on m’appelle Mimi», или пару летучих тактов из «Волшебной флейты». Прелесть таких минут не угасала, даже если мелодия прерывалась грохотом стрельбы, от которой содрогался какой-нибудь темный проулок, а обитатели Канавы в ужасе разбегались кто куда. От этого Канава еще сильнее напоминала театр. Именно это его в ней и очаровывало. В ней не было ничего искусственного. Она была так же поразительно естественна, как аляповатые башмаки на высоких каблуках или броские платья из popeline de soie и crêpe Marocain[48] и все эти мягкие соблазнительные женские созданьица, вышагивающие среди грязи, слизи и мусора. Бедненькие ощипанные курочки, любившие джаз, американский рэгтайм и мюзик-холльные хиты Мистангет, имели вкус и к музыке другого толка – почти как Рэй.

Любовь – цыганское дитя,

Не знала никогда она законов;

Коль ты меня не любишь, так я люблю тебя;

А если я люблю тебя, поберегись!

Девушка махнула юбкой у Рэя перед лицом и, рассмеявшись, кончила петь. В эту минуту в бистро зашла Латна. С Белочкой она наскоро распрощалась и отправилась сюда, в Канаву. Дорогуша Бланш по-свойски свернулась у Банджо под боком. Латна бросилась к ней и выпалила по-французски: «Мало он видел от тебя зла, когда ты обирала его и втравливала в неприятности. Теперь ты снова за ним бегаешь! Дурная девка, проклятая подлая шлюха. Вот тебе!»

Она влепила девушке пощечину. Та завизжала и кинулась на нее, но Латна схватила ее за ворот хлипкого платья и одним яростным рывком разодрала его в клочья – и платье упало к ногам Дорогуши Бланш. А больше одежды на ней никакой не было. Она кое-как подобрала лохмотья, прикрылась и выбежала из бара.

Банджо схватил Латну за запястье.

– Какого черта ты притащилась и набросилась на эту шлюху?

– Дурак! – крикнула она. – Шлюхи не любить. Она бегать за тобой только потому, что сейчас на тебе хорошая одежда, а в карманах деньги, а саму ее вышвырнуть из maison fermé, и у нее нет друзей, даже самый грязный maquereau ее не хотеть!

– Давай-ка я сам разберусь, что к чему, не смей совать свой нос в мои дела! Я не желаю, чтобы какая-то черная баба мне мозги крутила!

– Я не черная.

– А что, белая что ли?

– Я не негритянка, как ты. Значит, Белочка не соврать, а? Ты скорее белому помогать, чем цветным ребятам? Ты дурной. Не приходи больше в мой дом, не говори со мной. Конец.

– Мне плевать. Знаешь, почему я с тобой связался? На удачу загадал.

– Я не понимать.

– Не понимать ты? – Банджо стал объяснять: – Я тогда как влип в это во всё, и белая эта еще меня прокатила – я подумал: вот найду бабу другого цвета, удача-то мне опять и улыбнется.

Теперь Латна поняла. Она была унижена. Насмешки Банджо ее раздавили. Говорил он шутливо, но в словах его была жестокость; слова эти жалили ее.

– Пока-пока, мамочка, – Банджо игриво похлопал ее по плечу. – И больше никогда не лезь ко мне со своим идиотским кудахтаньем.

– Тронь меня еще – проткну насквозь! – Она выхватила из-за пазухи свой крохотный кинжал.

Банджо увидел серебряное лезвие и отпрянул резко, точно перед ним вдруг изготовилась к прыжку гремучая змея. Глаза и рот его широко раскрылись, а лицо исказила гримаса ужаса, так что оно стало похоже на африканскую маску.

Предыдущая главаГлава 14 из 27Следующая глава