К книге
Банджо. Роман без сюжетаЧасть вторая. XI. Так поступают все
44%
Часть вторая. XI. Так поступают все
12

Рэй надел пиджак для особых случаев, о котором неусыпно заботился, – он направлялся в агентство на улице Каннебьер, главной улице Марселя. Тротуары вдоль широкой и короткой Каннебьер прямо-таки полыхали парадными нарядами – пестрыми и необычными настолько, насколько это вообще возможно.

«Доллар Лайн», британский корабль с Дальнего Востока, утром зашел в порт, и его пассажиры щедро влились в людской поток, взбухавший на переполненной Каннебьер. На тротуаре перед туристическим агентством, пользующимся международной известностью, стоял весьма приметный, заплывший жиром, синюшный египтянин, зазывавший проходивших мимо туристов-мужчин.

– Гид, сэр! Не желаете ли гида? – вкрадчиво предлагал он, и голос его был будто бы цвета горчицы, с камамберным душком. – Все достопримечательности Марселя. Горячие штучки. Живые картины, варьете.

Толпу окучивали и другие гиды: испанские, французские, итальянские, греческие – настоящая международная шайка, но не было среди них таких мастеров своего дела, как эта елейная египетская туша с набрякшим, как у евнуха, лицом, с заплывшими рыбьими глазками, которые, казалось, в принципе не способны смотреть на что бы то ни было прямо.

Повсюду обзорные авто, набитые экскурсантами. Повсюду кокотки, жиголо, сутенеры, моряки, солдаты. Куртизанки расхаживали парами и поодиночке, приковывали к себе взгляды сногсшибательными нарядами и фасонистой обувкой. Чернокожая арабка выступала рука об руку с белой девицей, одетой в розовое. Рэй стоял на углу, и она ему улыбнулась.

Жиголо беззастенчиво сигнализировали туристам – к их удовольствию. Такие жесты делают обезьяны в зоопарке; женщины глядели на них как зачарованные. Двое джентльменов, одетые как для гольфа, чрезвычайно английского вида, с сигаретами, уже битый час стояли перед витриной, поглощенные, судя по всему, созерцанием гипсовой фигурки – собачка принюхивается к граммофонному раструбу. Фигурка воспроизводила популярную американскую картинку, от которой в торговых центрах по всему миру деваться некуда; внизу красовалась табличка: La Voix de son maître[35]. Джентльмены явно положили на нее глаз. Невдалеке от них, глубоко погрузив руки в карманы тончайших синих плащей, стояли двое матросов, чьи лихо заломленные береты венчали большие малиновые нашлепки. Украдкой взглянув на джентльменов, которые как-то чудно2, великосветски облизывали губы, один из моряков подошел – как раз с дымящимся окурком. Пока мужчины прикуривали друг у друга, две проститутки нарочно на них наскочили – и двинулись себе дальше, покачивая бедрами, оглядываясь на них с ухмылочками… Но дальше дело не пошло.

Мимо Рэя прошло несколько англичан, его слегка толкнули в плечо, и он посторонился к стене; англичане оживленно переговаривались с тем самым утрированным акцентом, который называют оксфордским. Рэй в который раз заметил, до чего похоже на южных негров они произносят некоторые слова.

Рядом стоял полицейский, и когда англичане прошли мимо, он плюнул и сказал: «Les sale Anglais»[36]. Рэй вздрогнул – и усмехнулся, переводя взгляд с пересекающих улицу англичан на полицейского, который столь недвусмысленно объяснился им в ненависти, изрыгнув ругательство вместе со слюной. Он читал в утренней газете: не далее как прошлым вечером в театре толпа чуть не линчевала одну англичанку и ее спутника. Спасло их только вмешательство полиции. Женщина пыталась проложить себе путь сквозь толпу – чересчур торопливо и говоря при этом по-английски. Газета прокомментировала: возможно, таких инцидентов можно было бы избежать, если бы после войны англосаксонские политики не вели себя так, будто Франция – это их колония.

И в Париже, и повсюду время в этом отношении царило опасное. Франк рухнул – и, если верить французским газетам, во многом ответственность за это несли именно англосаксы. Носившаяся в воздухе паника добралась и до Марселя – самого многонационального города страны. Еще вчера те же самые журналы пичкали обученную грамоте бездумную толпу целыми разворотами миролюбивых разглагольствований. Сегодня тем же самым ордам скармливали они войну. И судя по восторженности, пронизывающей всё и вся, толпа весьма охотно ее заглатывала – вот как эти белые образины, двое полицейских на углу.

Рэй усмехнулся снова, обнажив зубы, и девушка на другой стороне улицы, подумав, что он это ей, улыбнулась в ответ. Но Рэй смеялся над цивилизованным миром – миром, в котором народы прячут под тончайшим покровом показного дружелюбия свои острые, сильные тигриные когти и только ждут повода их выпустить. Путешествия по Европе дали ему весьма поучительный опыт – он смог узнать не понаслышке, как устроено сознание среднестатистического белого человека. Довольно пары слов – и вот он уже в самых сокровенных недрах древней, тщательно оберегаемой сокровищницы, имя которой – национальная ненависть.

В разговоре он в зависимости от обстоятельств представлялся то британцем, то американцем. Перед французами, как правило, притворяться не было нужды – он не сомневался, что под французским началом чернокожему так и так живется лучше, чем под каким бы то ни было другим. Порой, встретив чернокожего из Вест-Индии, Рэй говорил, что сам американец, и собеседник, точно белый, не мог удержаться от искушения попытаться взять его «под крыло».

– Тут мы будем обходиться с тобой по-человечески! Это тебе не Америка!

А когда ему случалось оказаться в обществе чернокожих из «высшего класса», умевших хоть сколько-нибудь изъясниться по-английски, его неизменно просили говорить именно на этом языке, а не по-французски. Когда он спрашивал почему, ответ был один и тот же:

– Так к нам лучше будут относиться, чем если б мы были сенегальцы.

С тех пор как Рэй покинул Америку, в нем произошла решительная перемена. Роль черного странника, не обремененного ни патриотическими, ни семейными узами, была ему по душе. По натуре своей никем определенным не являясь, Рэй любил прятаться под той или иной маской. Это было забавно. Иногда попасть к кому-нибудь «под крыло» означало обогатиться пищей для размышлений. А иногда такое положение раздражало и лишало значимости самое переживание.

Как бы то ни было, он хорошо понимал, что его положение – чернокожего парня, взирающего на сцену цивилизованного мира, – уникально. Вот уж кому было над чем посмеяться. Итальянцы против французов, французы против англосаксов, англичане против немцев; великая «Дэйли Мэйл» визжит, как очумевшая мегера, что, покуда достойным английским джентльменам не на что пополнять содержимое своих винных погребов, не повывелись еще немцы, которые опиваются в Италии шампанским, точно свиньи.

О, поистине это была великая цивилизация – до того занимательная, что дикарю до конца своих дней не придется скучать. Накануне вечером один знакомый американец сказал Рэю, что, уезжая в Европу, он сжег все мосты, связывавшие его с домом, – хотел полюбить Старый Свет. Но Старый Свет научил его патриотизму; Европа заставила его почувствовать себя американцем.

Это был милейший, живой парень, француз по матери, и после двух лет европейских увеселений он вернулся в Америку, чтобы посвятить себя делу женитьбы. Рэй понимал, что он имеет в виду, но не чувствовал того же. Прежде всего потому, что никогда не питал иллюзий относительно превосходства того или иного подвида цивилизованных млекопитающих, а кроме того, он был не из тех, чью страстную любовь к плодам жизни может разрушить пара червивых яблок.

Чувство любви к родине Рэю присуще не было – потому, наверное, что предков его лишили корней. Ему такая любовь представлялась отравленным семенем, которое было, конечно же, посеяно на почве его детского сознания, но, по счастью, сгинуло – обделенное грунтом традиций, который мог бы его питать, задушенное сорняками образования, обожженное светом зрелой мысли.

Ему казалось, что нет ничего более противоестественного для человека, чем любовь к той или иной нации – копошащемуся сонмищу существ, которые торгуются, соперничают, лгут, жульничают, дерутся, угнетают, душат и убивают друг друга; обладая притом способностью преобразовывать свою гнусную грызню в чудовищное орудие разбоя над более слабыми народами.

Человек любит других людей. Человек любит вещи. Человек любит места. А странствующий жизнелюб во многих местах, среди любых народов находит, к чему устремить свое чувство. Человек любит места, но ни одно место на земле не может, подобно прекрасной распутнице, облачиться в новое платье, чтобы очаровывать его всюду, куда бы он ни направился. Патриот любит не свой народ, но убожество собственной духовной жизни, которую сам превратил в пограничное укрепление, призванное скрыть от него прелесть неведомых горизонтов.

Что ж… На углу Рэя, оказавшегося наедине со своими мыслями и бурлящим потоком жизни, настиг очередной приступ обычной его созерцательности – и тут вдруг его похлопал по плечу и окликнул маленький британец, которого он помнил по той самой ночи, когда случилось происшествие с Талуфой.

Со времени того забавного случая Рэй узнал двоих друзей получше. Парень с колониальным акцентом был беспечный сорвиголова, открытый ко всему хоть сколько-нибудь новому, что предлагала ему жизнь. При этом он, казалось, лишен был способности к подлинному наслаждению или глубокому отвращению. Он, судя по всему, был рожден для того, чтобы вот так неприкаянно, невзрачно трепыхаться на жизненном ветру, – человек без цели, никак не окрашенный, перекати-поле.

Лидерство в их паре принадлежало его другу, уроженцу Англии. Оба они были на войне. Лицо у британца было с кулачок, вечно напряженное. Губы, удивительно тонкие, крепко сжатые, постоянно подергивались – но едва уловимо, так что невнимательный человек и не заметил бы. Ранен он не был, но провел некоторое время в плену, и переживание это сделало его немного нервозным – и, пожалуй, еще более занимательным. Ему нравился джаз и нравилось, как джаз играют негры.

Друзья признались Рэю, что они просто бродяги. Он им не поверил – решил, что они просто позеры, вполне состоятельные, которые балуются нищебродской богемной жизнью. Но вскоре они его убедили. Их призвали на фронт совсем молодыми, в последний год войны, и теперь, когда с войной было покончено, они были не в состоянии ни заинтересоваться хоть чем-нибудь в жизни как следует, ни утихомириться и заняться повседневными делами. Как ни крути, а были они самые что ни на есть джентльмены-бродяги. Побирались они по всей континентальной Европе: в Неаполе, Генуе, Барселоне, Бордо, Антверпене, Гамбурге, Берлине и Париже.

С того вечера, когда Банджо играл для них, они успели смотаться в Тулон к приходу австралийского корабля и там разжиться двадцатью фунтами – попрошайничали, да еще показывали пассажирам, где в этом любопытном матросском городе обитают проститутки.

Как ни удивительно, крупные торговые порты и города они предпочитали популярным курортам. Темные делишки их не интересовали. Как и вся пляжная компания, они были честными бродягами.

Рэй восхищался костюмом британца – тот сидел как влитой.

– Вот вам верный способ раздобыть деньжат, – говорил британец. – Одевайтесь хорошо и говорите как джентльмен. Вам или отвалят порядочный куш, или не дадут вовсе ничего – но обращаться как с нищим не станут. Американцы – хорошие ребята. А вот англичанина, если подход найдешь правильный, сможешь подцепить только за границей, дома – ни за какие коврижки.

Мимо как раз проходил здоровенный англичанин – и приятель Рэя сказал:

– Минутку, пойду его перехвачу.

Он догнал его на углу. Турист, очевидно, был смущен, что на улице у него выпрашивает деньги соотечественник, и, явственно избегая смотреть тому в лицо, протянул пять франков. Купюра повисла в воздухе, а джентльмен-бродяга, не удостоив ее взглядом, холодно требовал более существенную сумму. Что-то из сказанного заставило здоровяка густо покраснеть; торопливо оглядев юнца с головы до ног, он вытащил из бумажника фунт и вручил попрошайке. Юноша принял деньги и поблагодарил его в выдержанной, учтивой манере.

Вернувшись к Рэю, британец процедил с презрением:

– Жирный ублюдок. Пытался мне всучить пять франков, – неугомонная линия сжатых губ нервно дернулась. – Пойдемте выпьем.

Они свернули на Каннебьер. И в голове у Рэя вдруг зазвенела старинная мелодия:

Так поступают все…

В первый его год в Америке этот танцевальный мотив так и играл у него в крови. Только и разговору, что про чарльстон да про блэкботтом! Для разминки они и вправду ничего, но для настоящей джазовой джиги, когда черный парень и девчонка готовы как следует поплясать и пошуметь, – что такое чарльстон и блэкботтом по сравнению с тарки-трот!

Просторная танцевальная площадка над продуктовой лавкой в одном армейском городишке. Поденщики, носильщики, чернокожие студенты и солдаты, шлюхи-мулатки – все качаются из стороны в сторону, танцуют «Эту штуку» так близко друг к другу: тарки-трот, банни-хаг, беар-энд-дог, – а черные музыканты в исступлении играют и поют:

Так поступают все…

Поступают прямо сейчас…

Рэй и британец устроились за столиком на террасе кафе, что на углу улицы Республики и Портовой набережной. Ниже по Каннебьер, словно разлившаяся река, несся поток уличного движения, чтобы налететь на изгиб гигантской гавани-подковы – весь город опирался на нее своим весом – и помчаться дальше, по другую ее сторону.

Всё кругом было исполнено веселой сумятицы: торговцы с аляповатыми безделушками, греки и армяне – разносчики арахиса и булочек, рыбаки, громко предлагающие моллюсков, бездельники в синих робах, дополненных яркими кашне и кепками, длиннорукие сенегальские солдаты в хаки, кое-кто – в красных фесках, зуавы в экстравагантной арабской форме, изувеченный силач в цирковом трико, экскурсионные лодки, увешанные ярко раскрашенными знаками и флажками, впритирку покачивающиеся у причалов, – всё соединилось, смешалось в этом великолепном тигеле.

Официант принес им два полных до краев стакана с прохладным оранжадом. Пока они его смаковали, одна из многочисленных окрестных девиц притормозила возле их столика и сказала британцу пару слов.

– Fiche-moi la paix![37] – резко оборвал он ее.

Девушка пожала плечами и пошла дальше, усердно работая бедрами.

– Чертова девка! Решила, раз я провел с ней прошлую ночь, можно теперь ко мне вязаться. Пускай бы в Лондоне попробовала!

– Да не говорите, – откликнулся Рэй. – То-то мы, как вернемся в Америку, начинаем шляпу перед всеми подряд снимать.

– Не люблю демократии в том числе поэтому.

– Вот, значит, как вы к ней относитесь? – фыркнул Рэй.

– Да, в этом я с вами не могу согласиться. Вот хотел бы я разговаривать с этими девицами так же, как со всеми прочими, – так они же сами и не позволяют. Классовая сознательность у них, понимаешь ли.

На смену кокотке явился Банджо.

– Здорово! – сказал Рэй. – Как клюет?

– Чудненько, приятель, просто шик. У меня всё в ажуре. Ты на меня глянь только!

– Так держать, малыш.

Банджо потрясающе выглядел в костюме цвета какао, темно-серой фетровой австралийской шляпе, которую купил в Сиднее, желтом шарфе, завязанном на груди. Снова Банджо надел его к месту.

Неразлучная с блюзом хандра крепко разбила Талуфу после его маленького подвига во славу расы – заслуживающего, казалось бы, всяческих похвал, но обернувшегося столь катастрофическими последствиями, – и вскоре он отбыл в Англию. Но до отъезда Банджо уговорил Талуфу выкупить у Mont de Piété[38] свой костюм и «занял» у него немножко деньжат до следующей встречи – в жизни пляжных парней и моряков подобные неожиданные виражи судьбы воспринимались как нечто само собой разумеющееся.

– Садитесь, выпейте с нами, – предложил белый.

– Время не ждет, шеф, – ответил Банджо. – Мне надо на пирс «Доллар лайн». Там корабль. А ты, друг? Идешь? Я тебя искал. Ребята меня заждались в Жольет.

– Конечно, иду, – сказал Рэй. – Хотите с нами? – обратился он к своему белому приятелю.

– Нет уж. Далековато. Да этот причал вообще у черта на куличках. Выпейте с нами, Банджо, прежде чем идти. Пойдемте вон в это небольшое кафе на другой стороне улицы. Там в баре нас быстрее обслужат.

Все трое поспешно двинулись к кафе, продолжая беседовать. Они взяли три бокала белого вина. Британец расплатился пятифранковой купюрой. Получив сдачу, он сказал барменше, что его рассчитали неверно.

– Comment?[39] – переспросила она.

– Comment? Я сказал, что позавчера платил за бокал белого на пять су меньше. И я знаю, что цена с тех пор не менялась.

– У вас ведь еще целый фунт, да доллар впридачу, – усмехнулся Рэй.

– Может быть и так, но не собираюсь я за то, чтоб меня грабили в приличных местах, еще и приплачивать.

– Обычно мы за такое и платим больше всех, – сказал Рэй.

– Кто это «мы»?

– Мы – бедные, бродяги, попрошайки по жизни. Вы говорили, что и к вам это относится, поэтому я и сказал «мы».

Женщина пересчитала сдачу как следует, сказала, что ошиблась, и приятели вышли из бара.

– Что за народ, за грош удавятся, – сказал Банджо.

– Дешевый трюк, – откликнулся британец. – Черт с ними, с несколькими су, но тут дело принципа.

– Любите вы, англичане, это словечко – «принцип», и в хвост и в гриву погоняете.

Уши у британца покраснели, и он натянуто рассмеялся.

– Они как слышат, что ты по-английски говоришь, тут же и платить заставляют à l’Anglaise[[40]. Не хочу я всё время за это расплачиваться. Это очень злит. А я в отместку злю их: заставляю почувствовать себя обманщиками. Может, дело тут еще и в том, что все эти маленькие заведения вечно кочуют из рук в руки. Где-то год назад был я в небольшом баре за Лондонской биржей. Полгода спустя встретил хозяина в Тулоне – он там прикупил трактирчик, проходит еще время – и вот мы уже здороваемся в Ницце, у него там уже третий кабак – купил его, продав тулонский. Мне больше по душе честные городские пивные. И даже там – если официант решит, что ты на новенького, – держи с ним ухо востро. Буквально вчера – мой друг дал сто франков, а они несут сдачу с пятидесяти. Друг по-французски не говорит, а когда я сказал, что это надувательство, у официанта ответ уже наготове, прямо как у той тетки из бистро: ох, извините, я ошибся!

Забавно, песня всё не шла у Рэя из головы:

Так поступают все…

Поступают прямо сейчас…

– У меня с бистро всё путем, – сказал Рэй. – Меня там принимают за сенегальца и обходятся хорошо. Но стоит мне прийти с ребятами, которые говорят по-английски, и всё, им выкатывают счет точь-в-точь как вам. Когда другие платят, я не вмешиваюсь, особенно если это американцы. Им же невдомек, цены эти им кажутся просто смешными, ведь у них-то там сухой закон. Но если платить должен я – тут уж я упрусь как черт. Будь я проклят, если эти сволочи petits commerçants[41] превратят меня в свою дойную корову! Я понимаю, что их к этому толкает беда с долларами, но я-то не долларовое дерево! У меня и франков-то кот наплакал, а доллары я вообще в глаза не вижу. А если поймаешь их за руку – мать моя, какой хай подымается! Вот, например, прознал я, что женщина, которая стирала мне одежду, завышает цену Банджо и ребятам, когда они вдруг разживаются на стирку. И в следующий раз, когда они собрались отнести к ней вещи, я пошел с ними – пугнуть ее слегка. До чего она взбеленилась! Всё орала: «Доллар! Доллар!» – и наотрез отказывалась брать у нас работу. Так что, черт возьми, что бы мы с вами, ребята, понимали в этих долларах!

– Когда они принимаются за оскорбления – тут-то им и труба, – сказал белый. – Из-за своей мелочности они теряют больше, чем получают. Подцепили мы тут пару богатеньких месяц-другой назад, взяли они нас с собой кутить на побережье. На какое-то время останавливались мы в Антибе. Однажды мой друг позвонил мне из какого-то кафе на площади. Хозяин самолично велел официанту взять с него за звонок два франка. Он об этом упомянул между делом, а я знаю, что взять с него должны были полфранка. На следующее утро иду туда и спрашиваю у старого жирдяя, с какой стати он обсчитывает моего друга. Он что-то начал было плести про то, что проговорил друг вдвое дольше положенного; это, конечно, была чушь, да даже если и так – тогда с него франк, никак не два. Я махнул рукой. Мне довольно было поглядеть, в какую лужу сел хозяин. Мне прямо-таки дьявольская потеха над ними и этими их су. Потому никогда не стесняюсь подправить, что они там наскладывали и намножили. Но в том антибском кафе, само собой, ноги нашей больше не было.

– Не чихвостили бы они нас, несчастных черных парней, за то, что говорим по-английски, – сказал Рэй. – Вот в чем беда – вы, европейцы, не больно-то разбираете цвета – деньги у вас все на один цвет.

– Это вы про французов, – возразил юноша, – в нем вдруг взыграла англосаксонская гордость. – В Англии не найдешь никого, кто проделывал бы такие грошовые фокусы.

– Ну ладно, ладно, у вас просто другие методы, – сказал Рэй. – У меня есть на этот счет кое-какие соображения. В Англии я всегда чувствовал себя погруженным в атмосферу угрюмой, эдакой дальновидной честности – потому что в долгосрочной перспективе честность лучшая политика. На английской душе она лежит тяжким грузом. Холодом от нее пробирает почище, чем от лондонского тумана, и ты понимаешь, что всякий, у кого ни кола ни двора, обречен промерзнуть до костей. Не хотел бы я оказаться там на мели и прожить попрошайкой хоть день, – да и вы, думаю, тоже.

– Сами знаете, – засмеялся юноша. – Видите же, куда меня занесло.

– В Америке всё по-другому, – продолжал Рэй. – Никакой губительной для души честности там нет и в помине. А что есть – так это оголтелая производительность, которая буквально проникает во все твои поры. Ты понимаешь, что бешеная гонка бизнеса не оставляет времени задуматься о честности, а если мысль о ней и приходит тебе в голову, то это что-нибудь исключительно техническое – например, как использовать честность в рекламе, чтобы повысить производительность. Вот если бы вы поехали в Нью-Йорк и закупились в самых оживленных кварталах, а потом отправились на Деланси-стрит или в Бауэри, то поняли бы, о чем я толкую. Как они там торгуют, на этих улицах, ну просто кота за хвост тянут – чувство такое, будто ты снова в Европе, на берегу Средиземного моря; с великим паровым катком американской производительности это не идет ни в какое сравнение.

А вот в Германии я столкнулся с чем-то особенным – ничего общего с тем, что поразило меня в других белых странах. Это – честность поистине ужасающая, можно сказать – действительно этическая, религиозная, общенациональная даже. Она казалась чем-то искусно сконструированным, патриотически обусловленным, привитым к душе, как к почве – а не простым, естественным и инстинктивным. И вместе с тем я чувствовал в людях убежденную, слепую, тупую прямоту, прочную и материальную, как каменная стена. Я был там, когда марка взорвалась, точно бомба, и можно было подбирать на улицах купюры – их просто побросали на тротуар за ненадобностью. По всему Берлину работали обменники – некоторые на скорую руку соорудили прямо на улицах. Я видел американцев, беззаботных, как негритянский оркестр, – перед лицом нищеты, глядящей на них из каждого угла, они выстраивались в длиннющие очереди к этим обменникам, хотели обменять свои доллары. И всё равно явной враждебности к иностранцам, как в других местах, в Германии я не видел.

Когда я туда собрался, французские черные войска как раз стояли на Руре. Против них развернули целую пропагандистскую кампанию, и ее поддержали и американцы немецкого происхождения, и южане, которые на негров зуб наточили, и ваши английские либералы, и социалисты. И самая главная глупость с этой пропагандой была вот в чем: никто ни слова не говорил про то, что негров-призывников, этих невежественных полудикарей, используют как мясо – чтобы выполняли всю грязную работу в борьбе одной победоносной державы с другой; нет, все разливались соловьями про негритянскую сексуальность – эта необъяснимая навязчивая идея у белых засела в мозгу, как огромный жужжащий шмель. Друзья-белые пытались отговорить меня соваться в Германию, но я всё равно решил ехать.

И скажу вам откровенно, таких обходительных белых людей я в жизни не встречал. Я проехал всю Пруссию от Гамбурга до Берлина, Потсдам, Штеттен, Дрезден, Лейпциг и ни разу не столкнулся с нелюбезностью, не говоря уж о враждебности. Может быть, где-то в подтексте она пряталась – но я ее не чувствовал. Я заходил в кафе и в кабаре на Фридрихштрассе, на Потсдаммер-плац, в Шарлоттенбурге и просто чудесно проводил время. Я свободно ходил повсюду. Никогда в жизни, ни в одном городе не чувствовал я себя в бедных кварталах так спокойно, как в Берлине и Гамбурге. Однажды я зашел купить рубашек – заметил, какие многообещающие ценники в витрине. Когда продавец выписал мне чек, я увидел, что цену он прописал больше указанной там, и возмутился. Он позвал управляющего, и тот так извинялся, что мне даже неловко стало. «Это не наша вина, – говорил он. – Таков закон. Иностранцы платят на десять процентов больше». И залился краской – как будто ему стыдно было за такой закон. И всё-таки Германия мне никогда не нравилась. Для моего темперамента это страна чересчур уж высокоорганизованная. Мне в этом чудится что-то американское – но при этом без американской живости.

Они уже дошли до Жольет, и британец заявил, что ему пора поворачивать обратно.

– Да ладно вам, пойдем посмотрим на корабль «Доллар Лайн», – сказал Рэй.

– Нет. Нас с другом ждет одно важное дело.

Предыдущая главаГлава 12 из 27Следующая глава