Пляжная компания сидела в сенегальском кафе. Было за полдень, дождило. Рэй пытался раскачать кого-нибудь из сенегальцев на истории – вроде сказок о Братце Кролике или вест-индских – об африканских зверях. Но сенегальцы не желали ничего рассказывать. Банджо прямо объявил своим, что Рэй – чернокожий писатель; сам он очень гордился таким другом. А сенегальцы узнали об этом от Денгеля и с тех пор относились к Рэю немного подозрительно: наверное, опасались, что он выставит их на посмешище, будет ехидничать над их жизнью – мол, по сравнению с американскими неграми они сущие дикари, карикатура.
У самого же Рэя не было привычки походя бряцать собственными литературными наклонностями, выставляя их напоказ в повседневной жизни – жизни, которую любил вбирать каждой клеточкой; опыт научил его, что в большинстве своем обычные люди, как и необычные, страшась или, напротив, надеясь превратиться в литературных героев, в присутствии писателя начинают вести себя неестественно, пытаются предстать в той или иной роли. Дело было не только в скромности – просто, отказавшись от писательской «таблички», он сам куда свободнее наслаждался жизнью. В мире красующихся друг перед другом павлинов – там «табличка» вполне могла сослужить хорошую службу, это ему давали понять не раз. Но здесь совсем другое дело. Когда он оставался один и садился за работу, то погружался в какое-то безотчетно-счастливое состояние – и таким же невыразимым счастьем наполнялась его жизнь, когда он был просто одним из этих парней, играючи справляющихся и с работой в доках, и с обильными возлияниями. Банджо был уверен, что остальные отнесутся к писательству Рэя так же легко, как он сам относился и к этому, и ко всему остальному. Но вот насчет Лопуха, например, он ошибся.
– То есть ты хочешь сказать, что напишешь про то, как парни нашей расы живут вот этой всей здешней канавной жизнью, а потом опубликуешь? – говоря о неграх, Лопух старался не использовать слова «негр» или «черный», а говорил «мужчины нашей расы», «женщины нашей расы» или просто «наша раса».
– Ну да, – отвечал Рэй. – В Канаве самое интересное – это как раз жизнь черных ребят.
– Но белые уроды твою писанину используют против нашей расы!
– Пусть белые уроды идут на хрен, и ты с ними. Я пекусь о нашей расе не меньше тебя. Мне ненавистно то, как белые помыкают ею, плюют на нее, потому что это прекрасная раса, полная любви к земле. И если надо за нее драться, я буду драться, но если я пишу историю – она будет такая, какие мы сами – черные, коричневые, белые, и я буду рассказывать ее ради нее самой. Вы можете слушать, а можете не слушать – если я настоящий рассказчик, то мне вообще до лампочки, какого цвета лица у тех, кто слушает, и у тех, кто не слушает: я просто нащупаю связь с первыми и буду рассказывать им. Пойми, Лопух, хорошая история – неважно, кто ее рассказывает и кто внимает рассказу, – она, как драгоценная руда, может найтись в любой земле – в Европе, в Азии, в Африке или в Америке. Миру нужна руда – и он посылает тысячи мужчин завоевывать месторождение, драться, копать, умирать за него. И точно так же, кровью и потом, миру достается его собственная история.
– Всё так. Но в Канаве-то что такого драгоценного, чтоб об этом писать?
– Много чего. Я-то здесь – и хочу применить на практике присловье белых людей: «Надо возделывать свой сад»[33].
– Только грязь разведешь. – Лопух с комическим отвращением, как от чесотки, наморщил нос.
– Из грязи много чего хорошего получается: сталь и золото, жемчуг и редкие камни, которые так необходимы для счастья вашим милым подружкам.
– Почему бы тебе не писать про тех мужчин и женщин нашей расы, которые в Париже занимаются настоящим делом?
– Я же не репортер «Негритянской прессы». И потом, где парижские негры, а где я – мне за ними угнаться не по карману. Они народ светский и наверняка предпочли бы обзавестись светским жизнеописателем, вроде месье Поля Морана.
– Нечего насмехаться над светскими людьми нашей расы, коли сам не принадлежишь к их числу. Они молодцы. Они всем людям нашей расы показывают, как можно жить по-человечески.
– Не могу с тобой согласиться. Говорят, лучшее негритянское «общество» – в Вашингтоне. Я там бывал и видел государственных служащих, учителей, их жен – сбились в кучку и называли себя «высшим классом». По роду они все были что-то среднее между тобой и белыми. Женщины носили дорогие платья, и я так и не понял, с чего вдруг все эти негры должны считаться «высшим классом» – то ли из-за этих самых платьев, то ли из-за светлого цвета кожи, то ли благодаря своим учительским или административным талантам. У меня на родине тоже были негры «высшего класса»» – но так у тех были большие деньги, недвижимость, могущество. Не как в кинематографе, всё без обмана. А учителя и клерки к таким даже не совались – вот уж посмешище бы вышло… Если бы я писал о тех «светских неграх», которых ты имеешь в виду, у меня получился бы фарс.
Бог ты мой! Отлично помню, как еще в Америке, в колледже, эти негры, явившиеся за образованием, становились мне поперек горла со всеми этими разговорами о классе, разговорами без конца. И смех и грех. Да едва ли хоть у одного из них, этих дурачков с занозой «высшего класса» в башке, не нашлось бы ближайшей родни – брата или сестры, – совершенно темных, невежественных шоферов, дворецких, горничных; а то и матери, которая расплачивается за этот самый колледж, горбясь над лоханью.
Может, тебе кажется, что для негритянского сообщества полезно это дуракаваляние, участие в худшем из всех дешевых маскарадов, – а мне вот нет, не кажется. Я сыт классом по горло. От белого мира несет тухлятиной, он катится ко всем чертям.
– Но ведь ты негр – так не лучше ли для расы, чтобы твои писания могли оценить лучшие из негров?
– Лучшие из негров – это не негритянское сообщество. Я не для них пишу, и не для негров-мальчиков на побегушках, и не для пуритан – друзей цветных, не для негрофобов и не для негрофилов. Я пишу для людей, которые в состоянии переварить настоящую историю – и плевать хотели на то, из-под чьего пера она вышла.
– Мне всё равно, брат, – сказал Лопух. – Я от имени расы говорю, а не от своего собственного, сам-то я никогда в эти Соединенные Гады не вернусь.
– Как ты сказал? – Банджо аж взревел от хохота, и бар содрогнулся.
– Ты слышал, – Лопух ухмылялся и весь трепетал, довольный собственным остроумием.
– Да ладно, Лопух, с ума сойти! – вскричал Рэй. – Ты где такое услышал? Неужто сам придумал?
– Конечно, сам, – гордо отвечал Лопух.
Соединенные Гады. Этот образ поразил воображение Рэя; перед ним возникло ужасающее видение: полосы на американском флаге превращаются в извивающихся змей, а звезды – в смертоносные, полные яда головки, которые вот-вот рванутся и ужалят несчастного черного человека, корчащегося в этом клубке.
– Да уж, такое географическое открытие будут помнить, – заметил Имбирёк.
– А как всё-таки насчет историй? – поинтересовался Банджо. – Что, эти каннибалы не рассказывают ничего?
Рэй пнул его по ноге и зашептал:
– Гляди, как бы хозяин тебя не услышал. Напросишься на скандал – и весь вечер будет испорчен: сам же знаешь, времени у него на тебя – вагон и тележка.
Банджо презрительно хрюкнул.
– Слушай, приятель, мне эти придурки, которым лишь бы отмолчаться, – до одного места. Мне самому есть что рассказать про себя, без прикрас, и мне плевать – хоть издавай это в Книге Жизни[34] и вручи ее Большому Массе, чтобы было о чем помолиться.
– Стыда у тебя нет, чего говорить о расовой гордости – ты и не понимаешь, что это такое, – сказал Лопух.
Разжалованный сенегальский сержант поведал совершенно несусветную историю о том, как в Сирии обстрелял казармы, убил белого солдата и сбежал в Турцию на коне какого-то офицера. Оттуда он вел переговоры со своим капитаном, который в конце концов позволил ему вернуться, пообещав, что дело обойдется без суда и наказания. На лицах слушателей, всех до одного, сияли улыбки, исполненные вежливого скепсиса. Сержант весело огляделся и воскликнул: «Не верите мне, а? Не верите!» И расхохотался.
– А я расскажу вам одну африканскую сказку, у меня на родине все ее знают, – сказал Рэй.
Однажды давным-давно в хорошеньком домике среди цветущего сада жила-была женщина. Во всём краю не было домика краше и сада лучше. Женщина была очень старая, незамужняя, но крепкая, свежая. А с нею в помощницах жила хиленькая такая девушка. Люди говорили – внучатая племянница. И еще они говорили – мол, околдовала ее бабка и забрала себе молодость и силу.
Сиротой девушка осталась еще в детстве – мать умерла и оставила ее на воспитание бабке. У девушки на горле было красное пятнышко, махонькое-премахонькое, – это мать сделала ей такую татуировку: на счастье. Вместо краски она использовала кровь крокодильего сердца, и покуда пятнышко остается на шее – значит, не изменят девушке ни красота, ни молодость, ни удача, а сама она даже и хотеть ничего не будет. Когда же мать девушки умерла, бабка нашептала наговор и переманила пятнышко на шею к себе.
Перед смертью мать обещала девочке, что та выйдет замуж за сына вождя из другой страны. И когда сын вождя вошел в возраст, умершая мать явилась ему во сне и рассказала, что сделала бабка с ее дочерью.
Великий Бог-Колдун вернул духу умершей матери ту силу, которой она обладала, когда была среди живых. И она превратила юного вождя в прекрасную птицу с разноцветными перьями, и полетел он к хорошенькому домику в цветущем саду. Он трижды облетел вокруг дома, постучал клювом в дверь и, когда хилая девушка открыла, влетел в комнату к спящей бабке, выклевал у нее с горла красное пятнышко и был таков.
То-то перепугалась бабка, когда проснулась и увидала, как сморщилась, скукожилась, поседела! Она глянула себе на шею – пятнышка как не бывало. Она обвинила девушку в воровстве. А девушка сказала, что не прикасалась к пятнышку.
Бабка сказала: что ж, тогда я испытаю тебя водой. И отвела девушку к Сухой реке. Она вытолкнула ее на середину русла, а сама осталась на берегу и принялась колдовать.
А девушка тем временем жалобно пела:
Бабушка, бабушка, я не виновата,
Бабушка, бабушка, я не виновата,
Бабушка, бабушка, я не виновата,
Вода, не тронь меня!
А бабка отвечала ей:
Внучка, кто ж тебя винит,
Внучка, кто ж тебя винит,
Внучка, кто ж тебя винит,
Вода, хватай ее!
Вода поднялась до самых девушкиных лодыжек. И снова она пела, а бабка ей вторила. Вода поднялась до колен. Они пели. Вода поднялась до пояса. Девушкина песня слышалась всё слабее. А бабкина – всё громче. Вода дошла девушке до груди. Она пела дрожащим голосом:
Бабушка, бабушка, я не виновата,
Вода, не тронь меня!
А бабка отвечала:
Вода, хватай ее!
Вода добралась до горла девушки, и бабка громко завизжала, извиваясь всем своим сморщенным телом, точно черная змея:
Вода, хватай ее!
И река заревела, накрыла девушку с головой и потащила вниз по течению. Бабка увидела, как там, вдали, с берега в воду скользнул крокодил – и мигом сожрал девушку. Так и застукали бабкины косточки, когда зашлась она от радости своим тоненьким колдуньиным смехом.
– Лишился крови крокодил – и воровку проглотил!
Но когда вернулась бабка домой, оказалось, что и дом, и сад как сквозь землю провалились; соседи теперь звали ее проклятой ведьмой и прогнали из селения. И вот однажды чудесным ясным днем добралось это иссохшее дряхлое создание до новой страны и вдруг видит: а старый сад ее и хорошенький домик – вот они! А у ворот стоит ее внучатая племянница, теперь – прекрасная темнокожая принцесса, и рядом с нею – молодой вождь, ее муж.
Никак не хотела признать бабка в стоящей перед нею женщине свою хилую внучку. Но принцесса сказала: «Бабушка, ты думала, я погибла, но крокодил-то был – мой муж».
Тогда упала старуха на колени и вскричала: «Отдай меня на съедение леопардам, дитя, ибо плохой я была тебе сродницей».
Но принцесса ответила: «Нет, бабушка, мы с тобой одна плоть и кровь, так что заходи и живи в этом доме и этом саду до конца своих дней».
Когда Рэй закончил, рассказывать народные предания захотели все сенегальцы без исключения.
– И у нас рассказывают похожую сказку, – сказал сержант. – Про испытание водой и огнем. А теперь послушайте мою историю…
И сержант заговорил:
Леопард наводил ужас на всю округу. Он устраивал ловушки для других зверей и заполучал лучших из них. Звери до того его боялись, что не могли свободно передвигаться по родным джунглям. Они созывали тайные сборища, на которых судили и рядили, как избавиться от леопарда, но так и не могли его приструнить.
Однажды леопард с надменным видом семенил по своим владениям, как вдруг, проходя под деревом, услыхал где-то над головой чарующий мелодичный звук. Леопард остановился и задрал голову. Вскарабкавшись на дерево, он обнаружил в стволе дупло – оттуда-то и шел этот звук. Он запустил в дупло лапу – и кто-то схватил ее.
– Кто меня держит? – закричал леопард.
– Я, крученица-верченица, – откликнулись из дупла.
– Что ж, дай я погляжу, как ты крутишь-вертишь.
И тут леопард почувствовал, как его закрутило и завертело, закрутило и завертело, так что он чуть не задохнулся, а потом отшвырнуло; тогда он с грохотом полетел вниз и упал в нескольких ярдах от дерева в какие-то кусты.
После этого он пошел к кузнецу и заказал себе шесть стальных крючьев, крепких и острых-преострых.
Леопард вернулся к кустам, в которые давеча рухнул, и спрятал среди веток стальные крючья. Затем устроился под деревом и стал поджидать зверей, которые ходили туда-сюда поодиночке. Первым появился медведь. Леопард сказал ему, что там, на дереве, спрятано кое-что вкусное, и послал медведя это добыть. Когда медвежья лапа угодила в ловушку, леопард велел ему произнести те самые слова, что он сам произнес в прошлый раз. И тогда медведя закрутило и завертело, а потом отшвырнуло вниз – и медведь упал брюхом на стальные крючья и мгновенно умер. Леопард подбежал, схватил тушу и спрятал в кустах.
Проходила корова – и также повстречала свою погибель. Собака, свинья, коза, кролик, осел, кошка, газель – целая толпа зверей – последовали за коровой и медведем.
А потом мимо с важным видом прошествовала обезьяна. Она сидела в своем укрытии на верхушке дерева и оттуда видела всё, что делается внизу, – а всякий знал, что если уж кто и может перехитрить леопарда, так только она.
Она походя кивнула леопарду в знак приветствия и двинулась дальше. Но он окликнул ее:
– Эй, обезьяна, а наверху есть кое-что вкусненькое!
– Где наверху? – спросила обезьяна.
– На дереве. Слышишь музыку? Полезай и глянь. Там полное дупло вкуснятины. Я пробовал.
Обезьяна, прыгая с ветки на ветку, проворно забралась на дерево и заявила, что не видит никакого дупла.
– Да вон же оно!
Обезьяна повернулась к дуплу спиной и обвила ствол хвостом.
– Я не вижу.
Леопард перепрыгнул через обезьяну, оттолкнул ее и указал на дупло:
– Вот оно, вот!
Обезьяна резко толкнула леопарда. Его лапа глубоко-глубоко ушла в дупло, и кто-то схватил ее. Обезьяна, заклекотав, помчалась вниз по стволу, и хвост ее так и плясал над головой.
– Ах, милая обезьянка, – заскулил леопард. – Кто-то меня схватил.
– Кто?
– Ах, я не знаю. Кто-то ужасный. Кто-то дьявольский.
– Да как звать-то его?
– Не знаю.
Разговор оборвался, и обезьяна принялась весело прыгать вокруг дерева, шлепать себя по щекам и корчить рожи – такое у нее было настроение. Леопард заговорил опять:
– Ах, милая обезьянка, там подальше, в кустах, кое-какие крючки. Сходи туда да повыдергивай их, а?
Обезьяна отправилась куда сказано и закрепила крючья понадежнее. Леопард видел, как остро сверкают они на солнце, и заохал. Наконец обезьяна взлетела на дерево и как заголосит:
– Кто это держит меня?
Леопард завыл.
– Я, крученица-верченица, – ответили из дупла.
– Дай погляжу, как ты крутишь-вертишь! – крикнула обезьяна.
И леопарда закрутило-завертело, закрутило-завертело – и наконец полетел он с дерева на стальные крючья. А обезьяна отыскала груду мертвых тел и созвала всех зверей на большой пир. С леопарда они содрали шкуру и сохранили ее как трофей. Животные избрали обезьяну своей королевой, и в их краю снова настало благополучие.
– А теперь я расскажу вам историю, – сказал Белочка.
Жил когда-то в старые, довоенные времена в Алабаме один ниггер по имени Сэм – слуга белого человека. Он был домашним слугой, и для хозяина и миссус лучше, чем он, было не сыскать. Но Сэму мало было считаться лучшим-разлучшим из всей домашней прислуги. Он хотел быть величайшим ниггером из всех хозяйских ниггеров. И вот решил Сэм заделаться пророком и принялся всех уверять, будто может предсказывать грядущее.
От давних, еще дорабских времен досталось Сэму кой-какое соображение насчет грома и молнии, а еще он понимал, когда должен начаться дождь. Но даже с таким умением не удавалось ему, как ни крути, вознестись над ниггерами с плантации, потому как был у них свой собственный парень, который замечательно преуспевал в волшебных делах. Этот другой колдун прямо-таки с ума сводил нашего Сэма.
Наконец, чтобы произвести по-настоящему сногсшибательное впечатление на домашних слуг и на работников с плантации, начал Сэм прятать повсюду вещи – а потом бросил вызов другому колдуну: пусть найдет! А когда не справится, тут-то Сэм и напророчит, где искать пропавшее.
Он отыскал морскую свинку в детской колыбели. Кролика вычислил в кладовой, когда тот подъедал тамошний сыр. Петуха, пропавшего из курятника, обнаружил в сарае – тот был поглощен жестокой схваткой с кошкой. Старая мамушка Джоан потеряла свой цветной платок – и Сэм нашел его в двуколке, у кучера под сиденьем. А еще она не могла спать по ночам – и он выяснил, что в ее камышовом матрасе свила гнездо крыса.
Прозорливость Сэма возвысила его над всеми домашними слугами и над неграми с плантации, и слава о нем прошла по всему округу. И однажды с визитом к хозяину Сэма заявился владелец соседней плантации. И хозяин поспорил с ним на тюк хлопка, что его ниггер Сэм сумеет отыскать любой предмет, который тот спрячет.
Сосед принял пари, велел завязать Сэму глаза и запереть его в одной из хозяйственных построек, а другим неграм велел вынести старую, здоровенную корзину для хлопка. А сам поймал лиса и накрыл корзиной. Потом Сэма выпустили, и сосед спросил его, что спрятано под корзиной.
– Есть у меня такое прозловестие, что сегодня предсказывать не стоит, хозяин, – сказал Сэм.
– Назвался груздем – полезай в кузов, – возразил хозяин. – Я на тебя поставил, и я же знаю, что ты всё что хошь угадать можешь.
Сэм затряс головой и, уставившись на корзину, сказал:
– Поймали-таки хитрого лиса.
– Ура! – закричал хозяин. – Я же сказал, что мой ниггер может угадать что хошь! – и выпустил лиса из-под корзины.
Сэм было струхнул и сник. Но стоило ему увидеть лиса, как он высоко задрал подбородок, расправил плечи и стал вышагивать важно-преважно, аж раздуваясь от гордости.
С той поры американский негр как лисица – для белого льстеца, а тот ему за это денежки.
– А вест-индским неграм кто платит, за то чтоб обезьянничали?
– Эй, ниггер, ты чего цепляешься? Ты, по-моему, вообще говорил, что сам француз!
– Эту историю рассказывают белые люди, – сказал Лопух.
– Да черт побери, наплевать, кто ее рассказывает, – воскликнул Рэй. – История отличная.
– Я тебе расскажу настоящую историю, друг, про людей, – сказал Банджо. – Не про обезьян и не про лис.
– Валяй, – откликнулся Рэй.
– Речь пойдет об одном белом парне, с которым я познакомился, когда служил в канадской армии и приехал в отпуск в Париж. Мы столкнулись с ним в кафе на Гран-Бульвар. Он оглядел мою форму и, хоть видит всё собственными глазами, всё равно спрашивает – мол, кто я такой. Я говорю – канадский солдат.
Он вскочил и поинтересовался, не хочу ли я выпить. А я не прочь. И тогда он говорит – мол, если у меня нет никаких особенных возражений, не соглашусь ли я составить ему компанию в прогулке по городу любви Парижу. Я говорю белому – мол, я всегда за всё хорошее. Ребята, этот белый был набит деньгами под завязку – так же верно говорю, как то, что черным золото не идет, и он был не какой-нибудь вам прогрессивный янки, а самый что ни на есть южный джентльмен. Этот малыш водил меня в самые шикарные парижские кафе и заказывал только и исключительно самую дорогую выпивку. И когда мы наконец напились, и напились как следует, в стельку, и превратились в эдакую парочку окосевших придурков, он и говорит: «Приятель, мы с тобой будем вместе весь день и всю ночь, а если хоть в одном заведении этого гребаного лягушачьего города откажутся тебя обслужить, мы там камня на камне не оставим, и я полностью возмещу ущерб, а тебе дам тысячу франков.
– Старый педрила! Так и сказал? – вскричал Лопух.
– Ни слова от себя не прибавил, уж поверь мне, – откликнулся Банджо. – Я говорю, этот белый юнец от денег просто лопался. Когда он собрался платить за первые напитки, он вывалил на меня пачку долларов толщиной с колоду карт. Потом как будто сообразил, что уж больно широко шагает, запихал ее обратно в карман, а из другого кармана вытаскивает вот такенный ворох французских купюр. И все крупные – полтинники, сотки, пятисотки, тысячные. Да уж, ребята, а потом мы пошли ужинать в самый отпадный район Парижа, на Елисейские, блин, поля. Приходим в ресторан – из таких, где жрут одни герцоги с лордами, всякие там чуваки из высшего общества. Впустил нас мужик в таком наряде – ну ни дать ни взять принц Уэльский парад принимает.
– Ты принца Уэльского отродясь в глаза не видал, ниггер, – вмешался Белочка.
– Видал-видал. Он два раза смотр нашему полку проводил. Солдатики от него прям кипятком писали.
– Ну и какой он?
– Какой? Ну, принц Уэльский, самый-пресамый. Как огурчик.
– Я м’тался не ‘ньше твоего, Б’нджо, но я т’кие р’скошества только н’ к’ртинках в’дал, – с восхищением выговорил Мальти.
Банджо продолжал:
– Нам прислуживало шесть парней, все как один разодеты, точно белые джентльмены на балу. Народ! Я в жизни не видал, чтоб так на стол накрывали, один раз только – когда работал на яхте у миллионера. А когда поужинали – прыг в авто и поехали на Монмартр. И вот это был всем Монмартрам Монмартр: и тебе «Парадиз», и «Табарен», и «Ша Нуар», и «Мулен Руж». И повсюду – белые с ниггерами. Но мой белый был вообще без тормозов. Ни один чернокожий без выпивки не остался, ни в едином баре – угощал всех, кто соглашался за него выпить.
Рассвет мы встретили в одном из самых шикарных питейных заведений Парижа, чистый блеск. И всё вокруг было для меня одного. И в остальных местах было то же самое. Они все существовали для одного меня. Белый юнец не упустил ни единой мелочи – заплатил за всё.
– Невероятно, – у Белочки глаза вылезли из орбит.
– За всё, говорю тебе.
Банджо продолжал:
– Этот малыш был просто мистер совершенство, и при этом такой миляга, такой искренний, вы даже не представляете. Честное слово, если бы не линия Мейсона-Диксона, да эта светлая кожа – лучшего товарища для путешествий мне не сыскать. Еще раз говорю – заплатил за всё, за что только можно было, ни от чего не отбрехался, и не было там больше никого, кто бы вот так же за всё платил. И да, спать мы хлопнулись вместе, и хотите верьте, хотите нет, а я не вру: ничего не было, только дрыхли на одной койке, и всё. И наутро, прежде чем исчезнуть, вручает мне тысячу франков и спрашивает, кто, по-моему мнению, величайший народ на земле. Я отвечаю, мол, как по мне, так французы. Нет, говорит, не они. Ниггеры – величайший народ на земле.
– Он так и сказал – ниггеры? – вскричал Лопух.
– Ну, не совсем. Он сказал – цветные.
– Что ж, вам всем тоже не помешало бы научиться говорить «негры» и «цветные» вместо «ниггеры» и «черножопые», – заметил Лопух. – Если мы сами себя не уважаем как расу – чего же ждать от белых.
– У нас у самих всё путем, – сказал Банджо.
– А вот и не путем. Мы должны прекратить называть друг друга этими рабскими кличками.
Банджо принялся насвистывать «Встряхни эту штуку». Потом вдруг прекратил и повернулся к Рэю.
– Ну что скажешь про мою историю, годится для большого полотна?
– Первый сорт.
– Что ж, хорошо. Давай теперь используй что глянулось.
– У меня самого тоже был кое-какой опыт, – сказал Рэй. – Не такой, конечно, сногсшибательный, как у тебя, но, если ребята не прочь послушать, я расскажу.
Никто не возражал. Рэй заговорил:
– Сам я в Париже был года, пожалуй, через три-четыре после Банджо. И вот эта нищебродская здешняя жизнь – там было всё точь-в-точь то же самое. Я в основном ошивался в богемном квартале, где было полным-полно американцев и англичан – эдаких птичек Божиих, а еще высоколобых интеллектуалов, которые без умолку рассуждали о книгах и живописи.
Мне самому больше были по душе менее космополитические кварталы. Но я остался без гроша. А американцы, как пьянствовать начнут – да ни у кого в мире шире нет души. Да вы сами, ребята, знаете – и знаете, что за границей они частенько на такое для нас расщедриваются, на что дома в жизни бы не посмели.
– Это правда, – сказал Банджо. – Из какого-нибудь пирсона плантации ниггер завсегда деньгу вышибет – потому как тому стыдно: мол, как это ниггер будет думать, что у меня карманы пустые.
– Словом, – продолжал Рэй. – Я перехватывал кое-что у американцев, и время от времени меня приглашали на какие-нибудь роскошные харчи. Но случалось это всё-таки не каждый день. Иногда на меня что-то находило, и в раздражении я отказывался от приглашений – мне претило есть в окружении людей, которые платили за мой обед. Помню, как-то раз я подавил в себе эти чувства и меня чуть не вырвало в какой-то изысканной едальне. А иной раз я по полдня пьянствовал с какой-нибудь развеселой компанией, душевными такими ребятами, и всё ждал, когда же они предложат чего-нибудь перекусить. Но они под конец выдыхались и думать обо мне забывали. Богема – они, знаете ли, многие такие. Да конечно, знаете. Они целое состояние с вами пропьют, а вот поесть купить – ни за что в жизни, и если попросишь – дудки, скажут: попрошайка, не чета им, не годишься для их богемной компании.
Зная всё это и зная собственный нрав, я понимал, что пока не найду работу – Париж мне заказан. Был у меня друг из числа латиноамериканских художников, и он предложил мне работу – позировать. В Париже не так-то просто найти чернокожего натурщика. Мне следовало позировать в одном училище, где было множество английских и американских студентов, в основном девушек. И картина, для которой я позировал, была презанятная – мне полагалось в обнаженном виде стоять на небольшом возвышении с толстым длинным посохом в руке, а у моих ног подобострастно ютилась хорошенькая голая парижанка.
Хозяйка студии была северянка, из Скандинавии. Мой друг-художник сказал, что она беспокоится, приглашая на работу меня, – дело в том, что в классе много американцев. Никто не платит за обучение так исправно, как американцы, а раса у меня дикая, необузданная – смогу ли я вести себя как подобает?
Мой художник за меня поручился. И вот я иду на работу, держу себя строго в рамках подобающего поведения. Всё идет как по маслу. И если меня спросить – никто и не пытается выбить меня из роли самого благовоспитанного человека в студии. Студенты – лица у всех спокойные, серьезные – подходят, мерят меня во всех местах, чтобы правильно выстроить перспективу, безо всякого смущения прикасаются ко мне, если им нужно переместить меня как-то иначе к свету или слегка изменить позу.
Дело шло как нельзя лучше. Скоро студенты начали вежливо заговаривать со мной. Они все были такие ярые приверженцы прогрессивных взглядов. Кто-то спросил меня, видел ли я африканские скульптуры. Да, сказал я, мне они нравятся. Им хотелось знать, что именно мне нравится. Я отвечал, что в африканских статуэтках более остального меня трогает аура безупречного самообладания, какой-то спокойной веры в себя, исходящей от них. Их, видимо, заинтересовали мои слова, и они принялись рассуждать о примитивизме, о цвете, о «значимости формы» у Пикассо и Сезанна… Голого дикаря начали без обиняков приобщать к тайнам цивилизации… Мне стали назначать частные сеансы позирования – и платили за это куда лучше…
И в один прекрасный день я позабыл и студентов, и искусство, и вообще всё на свете – прямо во время позирования – и снова словно бы вернулся в Гарлем, прямо в кабаре «Дворец царицы Савской», с линиями и формами такой теплоты, такого цвета, каких не видывали ни в одной парижской студии… Но тут – бац! – посох мой с грохотом рухнул на пол. Это меня и спасло.
– Так что случилось-то? – резко спросил Банджо.
– Да ничего. Но после этого я решил, что позировать в обнаженном виде следует только перед представителями одного с тобой пола.
Пока Рэй рассказывал, в кафе зашли двое белых парней с пляжа.
– Здорово! – крикнул Имбирёк. – От какой старухи удираем на этот раз, ребята?
– На этот раз ни от какой, чувак, – отвечал тот, что поменьше ростом, он подошел пожать Имбирьку руку. Он был молодой, со шкодливым, мальчишечьим выражением лица и копной черных взъерошенных волос. На нем была старая, вконец затрепанная фуфайка цвета водорослей и некогда черные брюки, теперь уже побуревшие от солнца, со стертыми штанинами, помявшимися обо все мыслимые и немыслимые поверхности. Он был из того замеса белых бродяг, которые предпочитают общество чернокожих и так и норовят прижиться в какой-нибудь тропической стране. Держался он непринужденно, прямодушно и благодаря этому у черных парней без оговорок сходил за своего. Всё прошлое лето они с Имбирьком были не разлей вода, а на зиму он куда-то исчезал.
– Куда ты провалился? В тюрьму загремел? – спросил Имбирёк.
– Не в бровь, а в глаз, – отвечал белый. – Только не тут, не в этой чертовой лягушачьей дыре. А там. – Он ткнул пальцем в сторону своего спутника. – В Африке, в Алжире.
– У арабов? – удивился Имбирёк. – И как тебе они?
– Мне они никак, – сказал ирландец и развел руками в знак неодобрения. – Они совсем не такие, как вы. Господь свидетель, у них вообще никакой религии нет – и не будет, пока они верят, что Магомет есть закон, Христос еще не рождался на свет, а если когда и родится – то уж непременно от белого человека. Боже ты мой! Да разве я не в аду оказался, когда занесло меня в эту страну! Я пробрался туда нелегально, думал, встречу там ребят навроде вас, а нашел каких-то желторожих, в которых вообще не было ничего человеческого. А потом я угодил за решетку – и белые оказались еще хуже. Они мне даже пить не давали. У меня всё нутро горело, мне казалось, вот-вот вспыхну – и привет, горстка пепла, – так меня мучила жажда. Два дня у меня во рту не было и росинки. Я кричал, умолял позвать главного надзирателя, а когда тот наконец явился и я со слезами попросил воды, он плюнул мне в лицо.
– Господи Иисусе! – воскликнул Рэй.
– Да уж, будь только Иисус на его месте! – сказал ирландец. – И ведь это был не араб. Это был белый. Ноги моей больше не будет на других лягушатничьих пляжах.
– Да что французы, что англичане – кто пашет на систему, все из одного теста, – сказал другой белый. Он был англичанин. Одет хорошо. Путь держал из Пирея – там закрыл контракт на греческом корабле и теперь возвращался домой. И мысли в преддверии встречи с родиной у него были не из приятных. Прежде чем наняться на иностранный корабль, он числился безработным, и по возвращении ему, судя по всему, предстояло вновь встать в сей многолюдный строй. Он придерживался левых взглядов в политике и сидел за экстремистскую агитацию.
– Мне, знаете как, морду расписали в Пентонвиле, – сказал он. – В системе всё как под копирку.
– Лучше мне англичанин морду набьет, чем француз в нее плюнет, – заявил ирландец. – Тогда хоть чувствуешь на губах собственную кровь, а не чужую слюну.