Италия
Неаполь
2 июня
Моя нога впервые ступила на заграничную землю, и поймите меня правильно, я знаю, зачем я тут, – я видел в гавани затонувшие эскадренные миноносцы, их выжженные корпуса, испещренные шрапнелью, я вижу здания, уничтоженные артиллерийским огнем, – но, черт побери, это волнительно. В Италии все другое: запахи другие, и море, и нечистоты, и пот – все воняет иначе, и звуки – язык вроде как скользит, словно любой разговор – это танец или схватка на ножах, даже сорняки меж булыжников другие – и я хочу все посмотреть, все послушать, все узнать.
Мой приятель Билл Хайями – единственный гаваец в нашем отряде – говорит, что попробует добыть пропуск на руины Помпеи.
А я говорю: «Что это за хрень такая – Помпеи?», потому что звучит как название сухих цветов или что там за дрянь белые кладут в ванной.
Он смеется и говорит, что я тупой котонк – ну, знаете, такой звук, который получается, когда кокосовый орех ударяется о землю, – но потом он рассказывает мне, как этот древний-предревний римский город оказался похоронен под кучей пепла, когда извергся древний вулкан, и как этот пепел защищал город от эрозии или что-то такое, пока тысячи лет спустя его не откопали архео- логи.
Билл, может, и долбанько гавайское, но он и правда славный парень, потому что всегда готов объяснять всякую фигню дурням вроде меня.
Забавно, как какое-то место может быть одновременно таким старым и таким новым, да? Для меня все новое, но какие-то здания тут старше, чем страна, за которую я сражаюсь. Все эти богатые соборы и дворцы, площади, запруженные джипами, солдаты и гильзы от патронов и мусор.
Анцио
7 июня
Мы впервые приобщаемся к войне, когда немцы решают устроить воздушный налет на склад снабжения в Анцио и мы с приятелем Казом Окудой бежим смотреть. Каз – забавный парень. Он мне немного напоминает Фрэнки, который служит в роте снабжения 3-го батальона, так что я его нечасто вижу, но и его я вижу чаще, чем Маса, который аж во 2-м батальоне, только Каз помельче и ловкий и гибкий, как боевой хорек или что-то такое.
Когда мы только познакомились, он сказал мне: «Без обид, но лучше бы ты служил в другой роте, потому что мне совсем не улыбается, чтобы мою задницу прикрывал парень по имени Шустрик». Оказалось, мы в одном взводе в 11-й роте – роте Королей[18], и, когда нам первый раз дали гранаты, Каз со своей замешкался. К счастью для него, я выхватил эту штуковину у него из рук и отшвырнул подальше, прежде чем взводный сержант сообразил что-то поумнее. После этого Каз меня сильно полюбил.
Теперь в небе ревут немецкие самолеты, темнота расчерчена красными линиями от трассирующих снарядов. Над складом вздымаются языки пламени. На земле – вспышки зенитных пушек, огонь прорывает ночную темноту – тра-та-та-та-та.
– Как на четвертое июля! – кричит Каз. Глаза у него горят, словно у ребенка, впервые увидевшего фейер- верк.
– Только на месяц раньше! – говорю я.
Он смеется. Каз из тех, кто смеется от души, так что все зубы и глотку видно.
– Кто-то же должен поучить этих немцев чертовой американской истории!
Бельведер
26 июня
Про меня много чего можно сказать, но про меня не скажешь, что я не признаю своих ошибок.
И боже ты мой, как же я ошибся.
Я не знал, зачем я тут, а налет в Анцио – это была не война.
Сколько бы ты ни прошагал на марше, сколько бы мишеней ни прострелил, в скольких бы учениях ни участвовал, ты не сможешь по-настоящему представить, что это такое, пока там не окажешься. Пока тебе не прикажут взять какой-то город посреди Тосканы, о котором ты никогда не слышал и твой приятель Билл тоже никогда не слышал, а это о чем-то да говорит, потому что Билл, должно быть, самый башковитый парень во всей 11-й роте, и ты мчишься по дороге, и в ушах звенит от артиллерийского огня, который ты пока не можешь распознать, и оружие выскальзывает из рук, и ты бежишь с остальным отрядом или с ребятами, которые, как ты надеешься, ребята из твоего отряда, ведь толком не поймешь, потому что вокруг гребаный бардак, – и добегаешь до чего-то вроде сарая и оглядываешься на парня, который был рядом с тобой, и вдруг этот парень уже не рядом с тобой, он на земле, на том поле, что вы только что пересекли, и у него дыра в каске, там, куда попал пулемет, и он мертвый, черт, ты никогда раньше не видел мертвых, а вот теперь видишь.
Подбегает Билл – в глазах у него паника, и он кричит: «Там Тед Араки! Его убили, Шустрик!», и ты вопишь: «Знаю! Знаю! Я видел!» Вообще-то ты не можешь перестать это видеть, даже когда не смотришь туда, и твой сержант теперь хватает тебя за куртку, он тянет тебя вперед и орет: «Двигайся! Шевелись!», и ты хочешь подчиниться, потому что ты знаешь, что должен подчиниться, но, черт возьми, Теда Араки убили, а ты не хочешь умереть нахрен, ты хочешь забиться куда-нибудь, где спокойно и безопасно, вот только последний раз спокойно и безопасно тебе было в объятиях девушки в пустыне, а сейчас и она, и пустыня на другом краю света, и в тебя стреляют, эти пули настоящие, эти парни по правде падают, умирают и господи боже, в смысле господа бога душу мать, это оно и есть, это война.
3-й батальон, то есть 11-я, инженерная роты и рота снабжения, проходит полторы тысячи ярдов[19] или около того, а потом останавливается с юга от цели. Еще полдень не наступил, а мы уже застряли. Наш сержант говорит, что те большие взрывы – это немецкие 88-е, и стоит нам высунуться, как из Бельведера по нам открывают огонь пулеметы.
Мы с Биллом сидим бок о бок, укрывшись за дорожной насыпью, и Билл снова и снова снимает очки, протирает их, надевает обратно и тут же снова снимает.
Я откидываюсь назад.
– Черт, Билл, я не за тем в Европу приехал, чтобы в канаве сидеть. Когда мы уже двинемся дальше?
Тут из резерва присылают 100-й батальон. Ага, тот самый 100-й, который сформировали из гавайцев после Перл-Харбора и из пополнения, которое прислали из Шелби. 100-й, который воюет в Италии уже девять месяцев. 100-й, который едва не взял Монте-Кассино с 34-й дивизией. 100-й, который называют батальоном Пурпурного сердца, потому что у них куча раненых и убитых[20].
Эти ребята уже ветераны и чертовы герои, потому что они идут в атаку прямо между 2-м батальоном и нашим 3-м, занимают высоту, Бельведер и еще близлежащую деревушку. Я что хочу сказать – тебе кажется, что ты что-то умеешь, а потом приходят ребята и показывают тебе, что ничего ты не умеешь и лучше бы тебе заткнуться, смотреть и учиться побыстрее.
К пяти часам вечера мы снова наступаем, загоняя немцев прямо в нежные объятия 100-го батальона. В этот раз все совсем по-другому: ты знаешь, что кругом будут пули, знаешь, что после того, как 100-й батальон молниеносно взял Бельведер, нельзя перед ними опозориться, знаешь, что именно за этим ты здесь, это настоящее дело и лажать нельзя.
Монтеверди
30 июня
После трех дней боев при Бельведере нас отсылают обратно в Монтеверди. Это славный маленький городок на холме – красные черепичные крыши, зеленые ставни и камень цвета апельсинового щербета. Но самое чудесное – на второй день мы с Казом шаримся по окрестностям, заглядываем в сараи, ищем яйца и вкусный пармезан вроде того, что миссис К. любит подавать в доме Кацумото на итальянских вечерах, и Каз роется повсюду, хватает то одно, то другое и опрокидывает мешок с зерном. Тот падает на пол – бум! – джутовая ткань расходится, зерна льются маленьким водопадом.
Каз чертыхается, опускается на колени, хочет убрать все обратно, но замирает. Зерно просыпается сквозь половицы, и в тишине мы слышим, как оно падает – ссссссс – с большой высоты.
Мы быстро отодвигаем несколько бочек, открываем люк – как у моего папы в Топазе, где он прячет запас саке, – и заглядываем в эту дыру: лестница ведет в опутанный паутиной мрак.
Каз присвистывает.
– Думаешь, это склеп или что-то такое? – спрашивает он.
Это не склеп.
Это вино. Прорва бочек. По меньшей мере десять тысяч галлонов, спрятанные под полом старого сарая. Есть вино и в бутылках, и Каз спешит его попробовать.
– Надо проверить, не отравлено ли, верно, Шустрик? – Он делает большой глоток, и глаза его прямо загораются. – Черт, да если и отравлено, умру счастливым!
Но насладиться мы не успеваем. Через полчаса приходит приказ двигаться из Монтеверди в Биббону, и богом клянусь, если бы девушка Каза из Минидоки написала ему, что разлюбила, он и тогда не выглядел бы печальней.
– Все это винище! – стонет он, когда мы грузимся в машину.
– Ага, – говорю я, – адски жаль.
– Вот не надо мне тут, – отвечает он. – Ты его даже не попробовал. Ты не знаешь, чего лишился.
– Ничего я не лишился. – Я с усмешкой открываю свой ранец. Там четыре бутылки вина для всего отряда.
Радостный вопль Каза эхом отдается от стен Монтеверди.
– Шустрик Хасимото, хитрый ты сукин сын!
Холм 140
6 июля
Ребята, которых ранили в Бельведере, начинают бегать из госпиталей и санитарных пунктов в самоволку, пытаются вернуться на передовую. Объявляются в роте на командном пункте, ухмыляются, словно ничего с ними не случилось, может, они чутка и прихрамывают, но пока они могут жать на курок, они хотят драться. Вы себе это вообще представляете? Белые парни бегут в самоволку от страха. Нисейские парни бегут в самоволку, потому что хотят драться.
И знаете, в чем смех? Если белый парень покинет свой пост, он трус. Это позор. Но только для одного парня. Но если это сделает нисей? Черта с два это отразится только на нем! Э нет, тогда мы все выйдем трусами.
Думаю, именно поэтому 100-й батальон этой зимой столько раз штурмовал Монте-Кассино, хоть это и было безнадежно. Вот почему ребята так старались в тот первый день в Бельведере и за один вечер сделали работу, на которую у других ушло бы несколько суток.
Думаю, Мас верно говорит: мы должны быть лучше. Мы должны сражаться усерднее. Нужно совершенство в квадрате, чтобы нас точно заметили.
И мы добиваемся этого гребаного совершенства.
Мы на западных склонах Холма 140 – хребет такой длинный, что видно, как он доходит до самого океана, и идти по нему тяжело. Склоны изрыты пещерами, и кажется, что в каждой засели немцы, но мы защищаем левый фланг 2-го батальона, и, если они надеются дойти до вершины, мы дойдем туда вместе.
Мы укрываемся в русле пересохшего ручья, но сверху по нам в любую секунду могут начать стрелять немцы, и наш сержант Тоси Тамура высовывается из-за края. Тра-та-та-та! За ним следят из пулеметного гнезда где-то слева. Он ныряет обратно и хватает свой «Томпсон».
– Прикройте меня! – говорит он и выскакивает из укрытия.
– Какого хрена? – говорит Билл.
Мы ведем огневое прикрытие, пули летят – бэнг-бэнг-бэнг-бэнг. Сержант Тамура бежит по склону, его автомат стрекочет, немцы стреляет по нему со страшной силой, но он обезвреживает пулеметное гнездо. Кровь рекой. Немцы падают. Он оборачивается, стреляет снова, обезвреживает еще одну кучку ребят – мы даже не знали, что они справа от нас.
– Твою мать! – говорю я. – Ты это видел?
У сержанта кончились патроны, поэтому он отбрасывает автомат, хватает «толкушку» – ну, знаете, немецкую гранату – и швыряет ее в одну из этих проклятых пещер. Пулемет стреляет по нему, пока другие немцы пытаются выбросить гранаты из гнезда. Из-под ног сержанта летит земля. Он мчится в пыли.
Я ору:
– Сержант, уходите оттуда!
Потом – бум! Пещера взрывается. Сержант не останавливается. Он бежит обратно и машет нам, чтобы мы вылезали из сухого ручья.
– Двигаемся, мальчики! Нам еще на холм лезть!
И я гляжу на Билла, и Билл глядит на меня, и мы ухмыляемся друг другу, и хватаем наши автоматы, и идем дальше, дальше и вперед, к вершине холма.
Лючана
16–17 июля
В первый день в Лючане уже понимаешь, что здесь воевать надо по-другому.
Лючана – маленькая деревушка, ее даже деревушкой назвать сложно, где-то с дюжину домов, она даже меньше Японского квартала. Но стоит занять Лючану, как ты оказываешься над портовым городом Ливорно – его называют Леггорн, но мне больше нравится, как перекатываются на языке итальянские звуки, Лии-ворррр-но, – и все это знают. И мы, и немцы.
Поэтому они так легко не сдаются.
Сначала нас встречают заградительным огнем. На нас бросают всё. Танки. Артиллерию. Пулеметы. Наш первый командный пункт – в маленьком домике на окраине, и его обстреливают так, что приходится его покинуть. Через несколько секунд после этого здание исчезает с лица земли. Прямое попадание.
В бою мы теряем большую часть офицеров, в том числе и нашего ротного.
Но мы движемся дальше. Наш радист передает по-японски расположение вражеских позиций, и 552-я батарея отвечает – бум! Бум! Бум! Танка нет. Пулеметное гнездо в окне второго этажа уничтожено. Наши гранатометчики бьют сквозь стены и магазинные витрины. Снаряды падают на крыши, на улицы.
Ночью в темноте слышна разведка боем. Быстрые очереди пистолетов-пулеметов, Томми-ган. Парни, стоящие с тобой в карауле, дергаются от каждой тени. Парни, которые спали или пытались спать, вырванные из сновидений, хватаются за винтовки.
Верите или нет, второй день еще хуже. Мы двигаемся из дома в дом, из комнаты в комнату, бьем окна, бросаем гранаты. Высаживаем двери. Несемся вверх по скрипящим лестницам. В окне парень с винтовкой. Бах! Бах! Он получает две пули в грудь, и я продолжаю свой путь по скрипящим ступеням, мимо взорванной гостиной и мертвых тел на полу.
Каждый перекресток таит угрозу, каждый угол – смертельная ловушка. У них снайперы в каждом окне, эмгачи – ну, знаете, пулеметы – на каждом этаже. Отряду надо пересечь перекресток, но мы слишком рассеялись. Пулеметчик держит нескольких наших ребят за грудой камней и обломком решетки от упавшего балкона. Мы с Биллом застряли в дверном проеме. Остальные где-то дальше по улице, пытаются до нас добраться, но, если мы не поторопимся, немцы вычислят нашу позицию, и не хочу быть здесь, когда полетят снаряды.
Мы с Биллом высовываемся из-за дверной рамы. С перекрестка полыхает, и мы ныряем обратно – пуля царапает стену в том месте, где секунду назад была моя голова.
– Видел, откуда прилетело? – я кошусь на Билла.
Он стискивает свой карабин.
– Не делай глупостей, Шустрик.
Я смеюсь:
– Ты ж вроде меня уже хорошо знаешь?
И я выпрыгиваю на улицу. Позади меня по камням щелкают пули. Я почти чувствую их, они такие горячие, и кажется, я могу умереть прямо сейчас, но мне не страшно. Билл прикрывает меня сзади.
Биллов М1 бабахает, и я несусь к стене на другой стороне улицы. Снайперский огонь прекращается. Но я свое движение не прекращаю. Я теперь на линии огня пулемета, и я кидаюсь к ближайшему укрытию, и вот сейчас мне по правде страшно, пальцы вцепляются в булыжник, я пытаюсь бежать быстрее, двигаться быстрее, однако пулю не опередишь.
Но старина Билл за мной приглядывает. Пока немцы стреляют, он выдергивает у гранаты чеку и бежит прямо к пулеметному гнезду. Он швыряет гранату в окно, но немец успевает его достать. Бах! Он падает. Здание взрывается изнутри.
– Билл! – я бегу к нему.
Вокруг – наши ребята. Они стреляют из окон, пока я выволакиваю Билла с линии огня, но руки у меня липкие. Я не понимаю, откуда у него идет кровь. Я кричу: «Санитар! Санитар!» и затаскиваю его за груду булыжника.
Наш отряд проходит вперед, а Билл похлопывает меня и говорит:
– Я в порядке, Шустрик. Я в порядке. Просто руку задело. Я в порядке.
Сержант Тамура ведет отряд через перекресток, к нам бежит санитар, и боже ты мой, я поверить не могу, что мы это сделали, но мы это сделали, и мне всего-то пришлось немного побегать.
Из горла у меня вырывается смешок, я поправляю Биллу очки – когда в него попали, они погнулись.
– Чокнутый ты сукин сын, Билл.
Он ухмыляется:
– Ага, ага. Тупой котонк.
К вечеру у нас заканчиваются боеприпасы, и к окраине города подъезжают джипы, но половину из них расстреливают по пути, и до нас они так и не добираются. Лючана в руинах. Это маленькая деревушка. Крыши обваливаются, камни из стен падают на улицу, шрапнель летит, снаряды взрываются, ребята кричат: «Санитар!»
Тут кто-то вызывает артобстрел. Мы прячемся от сотен пуль, что дождем обрушиваются на Лючану. От грохота глохнешь. От этого звука крошащегося камня, разлетающихся досок, ракетных взрывов, осколков стекла, орошающих изрытую землю.
Я смотрю на это и тру костяшки пальцев, жду, когда артобстрел закончится, жду приказа двигаться дальше и представляю Японский квартал. Отель «Токио» разрушен, все окна на Пост-стрит разбиты, ателье дяди Яса в клочья разнесла граната, манекены и швейные иглы валяются по всему полу, церкви в развалинах, магазин Кацумото разбомбили, трупы на тротуарах, пианино Ям-Ям посреди улицы, разбитое осколками мины, все нутро наружу.
Тут сержант Тамура приказывает мне двигаться, и я снова в Италии, у меня есть винтовка и приказы, и к закату мы выбиваем остатки сил противника из Лючаны, и руки у меня такие черные, что я даже не вспоминаю, что на них есть кровь, кровь немцев, кровь Билла, пока не пытаюсь их отмыть.
Вада
22 июля – 15 августа
Мы добираемся до дороги между Ливорно и Фиренце – так тут называют Флоренцию, – но тут нас отзывают в Ваду – принять горячий душ и немного отдохнуть. Нам с Казом даже удается раздобыть весьма неплохой харч. Проходит несколько торжественных мероприятий. 100-й батальон получает знак отличия за Бельведер. Во 2-м батальоне Мас встречается с королем Англии, который в Италии проводит смотр войск или еще что-то такое.
Через пару дней из роты снабжения ко мне приходит Фрэнки. У него нож-бабочка, как тот старый, что у меня отобрали в Сан-Фране.
– Господи Боже, Фрэнки, – говорю я и раскладываю нож и складываю, раскладываю и складываю, после двух лет вспоминаю этот ритм, знакомое клац-клац-клац-клац сходящихся ручек. Это словно кусочек дома, прямо в моих руках. – Где ты его достал?
Фрэнки пожимает плечами и отхлебывает коньяка, который я освободил из вражеского наблюдательного поста у реки.
– Взял у какого-то мертвого немца.
– Зачем мертвому немцу бабочка?
– Низачем. Потому я и взял.
Клац-клац-клац-клац.
– Ты как тут? – спрашивает Фрэнки.
– Ты ж меня знаешь, – ухмыляюсь я. – Оттягиваюсь по полной.
Он пристально смотрит на меня. На подбородке у него теперь зловещий шрам от осколка гранаты.
– Из дома какие-нибудь весточки есть?
– Я им постоянно пишу.
Фрэнки вытирает рот рукой.
– А я не пишу.
По вечерам мы чертову прорву времени треплемся о том, что мы повидали и натворили. Ребята распространяются о благодарных итальянских женщинах. Каз снова и снова рассказывает про Монтеверди, с каждым разом все сильнее преувеличивая. Сержант Тамура слишком скромен, чтобы рассказывать о своем забеге по Холму 140, поэтому рассказываю об этом я, и рассказываю отлично. Днем мы даже немного тренируемся с новобранцами, чтобы подготовить их к полю боя. Никто из тех, кто там был, не хочет туда возвращаться, но тут мы смеемся и приговариваем: «Ага, давайте нас на передовую. Мы немцев из Италии выдавим. Давайте их мне сюда, я готов. Гитлер сейчас получит. Я готов. Я готов. Я готов».
Река Арно
20 августа – 5 сентября
Разумеется, нас возвращают на передовую, на реку Арно, к западу от Фиренце – мы пытаемся застать врага врасплох. Но мы в этом деле уже ветераны. Мы производим разведку в лесополосах, мы вступаем в бой на виноградниках, наши оперштабы обстреливает артиллерия, наши ребята попадают под огонь, наши ребята отправляются на санитарные пункты, наши ребята возвращаются в строй – разведывать, стрелять, драться. Мы все пытаемся взять пленных, потому что мы хотим знать, что знают немцы, и кое-кому удается захватить нескольких бойцов мотопехоты.
Мы переходим реку. С помощью итальянских партизан пересекаем минное поле. Занимаем Сан-Мауро, где я попадаю в караул с Биллом – он сбежал из госпиталя, чтобы вернуться к нам, – и едим лимбургский сыр, глядя, как солнце садится в реку, окрашивая ее воды красным.
Неаполь
27 сентября
Стоит нам выполнить боевое задание, как начинаются разговоры о нашей отправке во Францию. Какое-то время нас кидают туда-сюда. Кастильончелло, 88-я дивизия, Пиомбио, Седьмая армия, снова Неаполь.
В Неаполе все немного иначе. В порту все тот же затонувший эскадренный миноносец. Из булыжников так же растут сорняки. Но грязнее, люднее, новобранцы треплются, поглаживают свои винтовки, несут чушь вроде «Рождество встретим в Берлине», ребят, которым оторвало ноги, возят по камням на тележках, все разграблено и ободрано, фонтаны забиты опавшими листьями. Не знаю, это я изменился, или город, или мы с городом вместе, но, когда мы наконец садимся в десантные катера, которые отвезут нас к военным кораблям, я смотрю, как исчезают из виду разрушенные здания и соборы, дворцы и площади, и думаю лишь о том, как я рад, что они остаются позади.
Франция
Лион
11 октября
Едва мы приезжаем во Францию, как большая часть 442-го полка отбывает на передовую на старых грузовиках, но мы, неудачники из 3-го батальона, должны ждать еще пару дней, прежде чем нас запихнут в древние вагоны 40 на 8 – сорок парней или восемь лошадей – и отправят по железной дороге, как груз.
Мы трюхаем по долине Роны в этих дряхлых скрипучих вагонах и останавливаемся в Лионе – там мы вылезаем размять ноги. Это сортировочная станция, смотреть особо не на что – лес да дорога, – но я иду проведать другие вагоны, а потом открываю одну дверь и вижу кучу ящиков с пайками С, все эти чудесные консервы, ветчина, индейка, тушенка, сосиски с бобами, порошковый кофе, пшеничные крекеры, и это, может, не бог весть что, но мы плотно сидим на диете из свинины и галет из пайка К, а также всего, что только удается раздобыть, так что банка тушенки для меня сейчас – зрелище восхитительное.
Я присвистываю.
– Эй, Каз, Билл, давайте сюда!
И мы просто начинаем всё таскать. Мы охапками носим консервы в наши вагоны, потом подтягивается сержант Тамура и организовывает операцию по снабжению, и вот уже дают свисток, мы все забираемся в вагон, и у нас двадцать ящиков питательной армейской еды.
Кое-что я никогда не забуду – как ребята из Японского квартала бегали по Бьюкенен-стрит или когда я впервые увидел, как Кейко смеется в снегу, – и я понимаю, что вот это тоже запомню навсегда.
Весь отряд взгромоздился на пайки С, просто весь, Каз, и Билл, и сержант Тамура, и все остальные, и они там отлично смотрятся, смеются и передают друг дружке пачку сигарет.
Я вам говорю, эти ребята, эти крутые сукины сыны, эти нисейские воины… Кто-то из нас вместе еще с Шелби, а это значит, связь между нами дохренища какая крепкая. Мы друг друга узнаем в темноте, по походке, по дыханию. Мы вместе в этом дерьме, когда оно закипает, и мы больше ни с кем не хотим быть в этом дерьме, потому что ни в какой армии нет ребят лучше этих.
Неудивительно, что код нашей роты – Кing, «король». Да мы тут просто чертовы монаршьи особы!
Я как раз карабкаюсь в вагон, когда появляется этот полковник. Волосатый мужик, такой волосатый, что аж из ноздрей торчит, – он смотрит на нас и начинает орать:
– Вы что творите? Положили коробки на место!
Снова дают свисток, и поезд двигается, и мы все машем ему с наших тронов категории С. Кто-то кидает полковнику пакет растворимого кофе, и он приземляется в паре дюймов от его начищенных ботинок.
– Вы все под трибунал за это пойдете! – кричит он. – Я полковник!
Перед тем как мы закрываем дверь, Каз со смехом ему салютует:
– Спасибо за харч, полковник!
Брюйер
18–24 октября
И это жутко весело, но больше веселья пока не предвидится, потому что, едва мы прибываем на место сбора в Шармуа-деван-Брюйер, начинается дождь – и все никак не стихает. Час спустя становится даже неважно, что с неба льет, потому что ты уже насквозь вымок, а потом тебя пробирает холод, ты почти леденеешь, но не совсем, и дико трясешься, ты этого даже не замечаешь, пока не пытаешься взять винтовку – ты эту дрянь в руках удержать не можешь, стрелять не получается. Спасибо 100-му и 2-му батальонам, которые уже дерутся на этих холмах, для зачистки города хватает одного дня и заградительного огня. К вечеру мы уже ходим со 143-м пехотным по домам, собираем пленных, мы с Биллом выводим немца из взорванного дома, и тут один из ребят из 143-го говорит мне:
– Я тебя хочу кое о чем спросить.
Я кошусь на Билла – тот пожимает плечами.
– Ну? – говорю я.
– Как это вы у себя в 442-м вообще не боитесь?
– Ой, да мы боимся, точно так же, как ты, и все вокруг, и этот парень, – я со смехом тыкаю немца, который смотрит на меня через плечо. На вид он не старше Пескарика. Господи.
– Не заливай, – говорит парнишка из 143-го. – В чем ваш секрет? Медитация какая-то восточная?
Мне хочется сказать: «Хай, хай[21]. Это древний техника бусидо[22] называться кусоттаре[23]. Ты хотеть знать как?»
Но потом я думаю о маме с папой и о своих братьях и сестрах в Топазе, и мне хочется ответить, что секрета нет. Нет никакого секрета, просто делаешь свою работу, просто идешь и делаешь то, чему тебя учили, то, на что ты добровольно подписался, потому что в Америке люди рассчитывают на тебя, и они в лагерях, они в гребаных лагерях, их выселили из их домов, их загнали в стойла, как поганых животных, у них отобрали работу, родных, свободу, и ты здесь как свидетельство того, что вся эта хрень была ошибкой, потому что кето не поймут, что облажались, пока нисейские парни не прольют за них кровь.
Я думаю о Сиге и его оригами, и мне хочется ответить: гаман.
Вместо этого я говорю:
– Ага, и чтобы ей овладеть, надо молчать год, так что лучше начинай сейчас. – И мы с Биллом уходим с пленным, который напоминает мне Пескарика.
Ночью меня выдергивает из сна, когда 232-я инженерная взрывает дорожное заграждение и во всем Брюйере дребезжат окна. У меня еще долго звенит в ушах, и я не знаю отчего, но в этом звоне мне слышатся далекие звуки пианино. Какая-то смутная мелодия, вроде как когда идешь мимо квартала Ям-Ям и слышишь, как она упражняется, ноты вылетают на улицу, точно мыльные пузыри.
Утром мы бросаемся в атаку на холм D к востоку от Брюйера, и это как драться во сне, в ночном кошмаре – на склонах лежит холодный туман, вражеский огонь подламывает сосны, и они рушатся вокруг нас. Немцы окопались здесь повсюду, и они так хорошо укрываются, что мы проходим в двух шагах от них и замечаем, только когда они выскакивают у нас за спиной.
Мы залегаем под огнем. Мы пытаемся найти какое-нибудь укрытие. Упавшее дерево. Разбитый пень. Низину, залитую дождевой водой.
Мы с Биллом застряли за бревном с парой веток для прикрытия. Пулеметное гнездо всего в двадцати пяти ярдах от нас, и они поливают нас огнем – от бревна летят щепки, ветки ломаются, в воздухе все сильнее пахнет сосной, и мы с Биллом делаем все возможное, чтобы отстреливаться, и тут у меня заедает винтовка. Оставаться на месте больше нельзя, а неподалеку лежит мертвый немец, и у него есть оружие, которое ему не нужно, поэтому я ползу к нему. Земля взметается вокруг меня фонтаном, когда я забираю его оружие и закатываюсь в маленькую ямку – не ахти какое укрытие, но лучше, чем ничего. И что еще лучше – пулеметное гнездо теперь у меня на виду, и, когда Билл отвлекает их своим «Томпсоном», я стреляю. Немецкая винтовка не сильно отличается от моего М1. Целься и стреляй. Целься и стреляй. Я укладываю четырех немцев их же пулями, и мы с Биллом продолжаем двигаться вперед.
К полудню мы берем холм D и получаем приказ двигаться к железнодорожной насыпи рядом с ля Брокен, поэтому мы окапываемся в сотне ярдов от немецкой линии обороны. Единственная проблема – и мы ее обнаруживаем лишь на месте – заключается в том, что обалдуи из 11-й роты и роты снабжения разбили лагерь посреди сраного минного поля.
Мины у немцев самые разные: противотанковые, противопехотные Прыгучие Бетти, которые взрываются дважды – первый раз, чтобы подскочить в воздух, второй, чтобы ударить тебя шрапнелью, – и пока 232-я инженерная все не расчистит, нам приходится прокладывать тропы самим.
И вот уже темнеет, и дождь все идет, и я должен найти проход к наблюдательному пункту, чтобы мы смогли сменить тамошних наблюдателей, и я ползу на животе по грязи, тыкаю вокруг себя штыком и надеюсь не напороться на растяжку или противопехотную выпрыгивающую мину, потому что они срабатывают, если на них просто наступить, а мое лицо сейчас так близко к земле, что, если меня ударит, дома моему виду не обрадуются.
Когда я что-то нахожу, я обматываю камень туалетной бумагой и кладу его так, чтобы ребята позади видели, куда не ступать, я думаю о том, как оно бывает, когда штука, которой ты задницу подтираешь, может стать единственным спасением твоей жизни, и представляю, как Сиг смеется над этим в какой-нибудь занюханной комнатенке в Чикаго, старина Сиг, который пишет длиннющие письма ни о чем, потому что знает – что угодно, написанное его куриным почерком, здесь будет на вес золота: описание хостела, где он живет, убогие танцевальные вечера «только для нихондзинов», где без Ям-Ям совсем не весело, паршивые подработки, которые он находит и бросает, потому что он всегда был ленивой жопой и уже не изменится, и я думаю, буду ли я еще жив, когда он получит мое письмо, или меня уже не станет, потому что туалетная бумага растворится под этим проклятым дождем, а я сделаю неосторожный шаг.
На следующее утро мы с Биллом и Казом сидим, скрючившись в окопе, и тут приходит сержант Тамура и сообщает, что нас атаковали с тыла.
– Немцы на холме D, – мрачно объявляет он.
– Мы только что заняли холм D, – говорит Каз, ковыряя ледяную корку, что за ночь образовалась на луже на дне окопа.
– Выходит, они его отбили, – говорит Билл.
Каз притапливает пальцем льдинку, но едва отпускает, как она снова выскакивает на поверхность.
– Зачем тогда было его брать, если мы не могли его удержать?
Три роты посылают отбить холм D, а остальные двигаются дальше. На то, чтобы перебраться через насыпь, уходит весь день, но едва мы оказываемся на другой стороне, как начинается еще один долгий бой, чтобы оттеснить немцев к Бельмонтскому лесу.
Кажется, что сражение затихает, но тут мы натыкаемся на немецкий отряд в щелевом окопе. Внезапный огонь. Отчаянные поиски укрытия. Мы прячемся за деревьями и даем ответный огонь, а сержант Тамура достает их винтовочной гранатой. В воздух летят земля и щепки, и мы стреляем по силуэтам в дыму – они падают один за другим, пока ни одного не остается.
Я пытаюсь отдышаться. Прижимаю винтовку к плечу. Смаргиваю капли дождя.
Один парень поднимается, серая униформа под ливнем стала почти черной.
Я простреливаю ему каску.
Он падает.
Мы движемся вперед. Если те немцы живы, мы должны их захватить.
– Черт, Шустрик, – говорит Каз, шагая вперед, – ты, похоже, офицера подстрелил!
Я так близко, что слышу первый взрыв противопехотной мины, этот мягкий бум взлетающей в воздух Прыгучей Бетти, и я бросаюсь лицом в грязь, и тут раздается второй взрыв, и он уже оглушает, он такой громкий, что вытесняет из мира все прочие звуки, и несколько мгновений я лежу на земле, и в ушах снова звенит та пианинная мелодия, которую я толком не помню, но потом звон стихает и кто-то стонет. Кто-то задыхается и всхлипывает.
– Билл? – зову я.
– В порядке, – отвечает он. – Я в порядке.
– Каз?
Ответа нет. Только стон. Только плач. Он в десяти ярдах от меня, и его форма порвана к чертям, и я бегу к нему, хотя тут могут быть и другие мины. Я переворачиваю его, и кровь у него идет из стольких мест, что и не сосчитаешь. Сержант Тамура зовет санитара, а Каз глядит на меня снизу вверх, и вместо половины лица у него – месиво.
– Я здесь, – говорю я. – Я здесь, Каз. Все будет хорошо.
Он сглатывает и смотрит на меня своим единственным оставшимся глазом.
– Мы ведь офицера завалили, да?
Я понятия не имею, но сейчас я скажу что угодно, лишь бы его успокоить, поэтому я говорю:
– Ага, завалили.
Я пытаюсь остановить кровотечение, но рук у меня всего две, а дырок в Казе так много.
Он ухмыляется. Как-то криво. Не знаю, чему он ухмыляется, но эта дурацкая гримаса не сходит с его лица, когда санитары уносят его на носилках.
Оказывается, мы и вправду завалили офицера, и при нем были планы обороны всего сектора. Собирают спецотряд. Ночью его посылают обойти немцев с фланга на холме 505. Интересно, знал ли Каз, что так выйдет? Может, он поэтому ухмылялся, как чертов дурак?
Следующие несколько дней бессмысленны. Нас посылают на холм – вычистить оттуда врага, выбить немцев из укрытия. Мы делаем что приказано, выполняем поставленные задачи, но днем позже зачищенные участки вновь заняты. Займите Биффонтен. Защищайте Биффонтен. Доставьте боеприпасы 100-му в Биффонтене, потому что они теперь отрезаны. Я пишу домой. Я пишу Кейко. Я рассказываю Сигу про туалетную бумагу. Я надеюсь, что в письме все это снова обретет смысл.
Не получается.
Бельмонт
25–26 октября
Когда нас наконец отзывают в Бельмонт для отдыха, оказывается, что Каз будет жить. Его отправляют в госпиталь, а потом домой, и странное дело – я знаю, что он лежит на койке где-то под крышей и медсестры меняют ему повязки и все такое, он ждет, когда поправится настолько, чтобы можно было отослать его обратно в Америку, но для меня он все равно что умер, потому что… домой? Как можно думать о доме? Это все равно что думать о рае. Такое место, куда ты надеешься в конце концов попасть, но удачи тебе, братишка, потому что ты солдат, а не святой.
Я не знаю, как так получилось. Два месяца назад, три месяца назад дом, казалось, был совсем близко. Немного посражаемся – война и закончится. Немного посражаемся – и нас отправят обратно к родным. Немного посражаемся – и все снова будем вместе в Сан-Франциско, где красные башни так красиво поднимаются из тумана. Я, Сиг, Кейко, мои друзья, мои братья и сестры, Пескарик, и Мас, и Фрэнки, и Стэн Кацумото, и Томми, и Ям-Ям, и Бетт Накано, и их младшие братишки и сестренки…
Сейчас я в маленькой деревушке в Вогезах, раздеваюсь в душевой палатке под звуки падающих снарядов, несущиеся с дорожной развязки, и кожа у меня белая и морщинистая от дождя и холодная на ощупь, и вид у меня как у трупа, и дом кажется одним из тех снов, которые совсем как настоящие, пока спишь, а проснешься – толком вспомнить не можешь. Потому что во сне все было осмысленно, во всем была эта сонная логика, только когда просыпаешься, а тут все это – пулемет тарахтит, какой-то парень санитара зовет, новые приказы – возьмите этот холм, возьмите тот холм, двигайтесь вперед, оттесняйте их назад – ничего уже смысла не имеет. Задумываешься: что такое мир? Каково это – идти по улице, от одного здания к другому, и не бросаться искать укрытие при звуке немецкой гаубицы? Каково это – танцевать под радиоприемник? Есть рис из пиалы палочками? Закрывать глаза, проваливаться в сон и не бояться просыпаться?
Скинув с себя все, кроме армейских бирок, я стою под горячей водой и жду, когда оттаю.
Лес Доманьяль-де-Шам
27–29 октября
Мы надеемся на неделю отдыха в Бельмонте, но, разумеется, нам ее не дают. У руководства есть планы, есть новые задачи, их надо выполнять, и кого же послать, как не ребят из 442-го? 2-й батальон отсылают 26-го. Мы с 100-м отправляемся на следующее утро в 4 часа.
Света нет, света нет совсем, только мы и дождь в темноте. Мы идем колоннами, но кругом такая чернота, что я не вижу парня впереди меня, я догадываюсь, что он там, лишь по звуку его шагов и поскрипыванию амуниции. Я словно иду в ничто, нас нет, мы идем в никуда, мы уже умерли.
Тут парень сзади хватает меня за ранец – держит, тянет, словно якорь, и вдруг я чувствую некую связь. Я хватаю парня впереди, зажимаю ремень его ранца в кулаке и чувствую, как он хватает парня впереди себя, и вот мы все – звенья в длинной цепи, и мы идем сквозь тьму, но мы не одиноки.
Не знаю, что вам сказать. Мы много парней потеряли в тех лесах.
Им оторвало ноги снарядами. Их тела разметало пулеметным огнем. Их черепа продырявили снайперы. Танк убил нашего взводного и парней, которые с ним были.
Однако мы движемся. Еще на ярд вперед. Еще на дерево вперед. Мы движемся.
Ребята получают раны, мелкие санитар залатывает, потому что назад пути нет. Можешь идти – остаешься на передовой. Отчасти потому, что это твой долг. А отчасти потому, что наши линии снабжения под угрозой, и половина того, что мы просим – патронов, еды, людей, – до нас не доходит, так что мы не можем покинуть передовую, даже если бы захотели.
Но мы не хотим.
Почему – я не знаю. Это стало какой-то манией. Это не просто наш долг. Это не просто приказ. Мы словно бы выпали из реальности, словно какая-то нить порвалась, и теперь единственное, что нас держит, – наше боевое задание. Двигаться вперед. Еще на ярд вперед. Еще на дерево вперед. Зачем – мы не знаем. Нам не надо знать зачем. Мы просто движемся вперед.
В первую ночь никто не спит, но нам хотя бы прислали какое-то подкрепление и немного кофе, и мы с Биллом удобно устроились в нашем окопе, развели костерок, натянули палатку для светомаскировки – и тут приходит нас проведать наш новый взводный, лейтенант Паркер.
– Как дела, лейтенант? – Билл предлагает ему кофе, но он отмахивается.
– Как вы тут, ребята? – спрашивает он.
– Хорошо, сэр, – отвечает Билл.
– Как у Христа за пазухой, только за пазуху ледяной воды налили, – добавляю я.
Лейтенант Паркер смеется, словно не слышал эту шутку уже сто раз, хотя, может, и не слышал. Думаю, мы с ним поладим.
– Слушайте, – говорит он, доставая из кармана конверт. – У меня тут письмо на имя какого-то Дэвида Хасимото. Я поспрашивал, и никто не знает, кто это. Думаете, на почте ошиблись?
Я в этот момент отхлебываю кофе и едва не заплевываю им нашего нового лейтенанта, но сдерживаюсь.
– Я Дэвид Хасимото, – говорю я.
Лейтенант поднимает бровь.
– Ты?
– Я, сэр.
– Мне сказали, что тебя зовут Шустрик.
Я пожимаю плечами:
– Это просто прозвище, сэр.
Он отдает мне письмо, окинув взглядом с головы до ног.
– Дэвид, значит?
– Так точно, сэр.
Он снова смеется и качает головой:
– Не похож ты на Дэвида.
Я ухмыляюсь.
– Спасибо, сэр.
Он кивает нам.
– Ну ладно, пойду проверю остальных. Вы, ребята, не высовывайтесь из окопа, берегите себя. Нам завтра еще драться.
– Так точно, сэр, – говорю я.
Лейтенант поднимает полог палатки и выбирается в темноту.
– Черт. – Билл берет у меня кружку, и руки у него так трясутся от холода, что кофе проливается на перчатки. – Я забыл, что тебя Дэвид зовут.
Письмо – от Кейко. Она пишет, что Сиг нашел новую работу посудомоем где-то в Чикаго. Пишет, что с моими родными все хорошо. Пишет, что ворует фрукты из холодильника в память обо мне. Пишет, что ходят разговоры об отмене запрета жить на Западном побережье, так что все в любой момент могут вернуться домой. Пишет, что скучает по мне. Я как раз перечитываю письмо по второму разу, когда выясняется, что лейтенант Паркер убит при проверке окопов. Еще одного офицера потеряли. Еще одного парня не стало. Я вздыхаю, складываю письмо Кейко и пытаюсь уснуть.
На следующий день мы натыкаемся на немецкий блокпост, и это вам не шуточки. Целая пехотная рота с преизрядным запасом автоматического оружия, и пока мы от них не избавимся, дальше двигаться не сможем, так что мы с тем, что у нас есть, против вот этих хорошо вооруженных, надежно окопавшихся солдат, и я человек не азартный, но шансы не ахти какие, если только не брать в расчет, что мы с тем, что у нас есть, пять гребаных месяцев выполняли все поставленные боевые задачи и не собираемся останавливаться сейчас.
Ребята приближаются поодиночке, убивают снайперов, выводят из строя пулеметы. Ребята стреляют из гранатометов, из трофейных пистолетов и своих «Томпсонов». Мы с Биллом подрываем пулеметное гнездо толкушкой и запрыгиваем туда, чтобы уложить пулеметчиков. Я достаю одного своим ножом-бабочкой, клац-клац-вжик, и мы двигаемся дальше, мы с Биллом снова двигаемся вперед.
Когда мы с остальным отрядом оказываемся далеко на левом фланге, в подлеске раздается шум. Я даже не успеваю взглянуть в ту сторону, а Билл уже кричит: «Пригнись, Дэвид!» – и сбивает меня с ног, а пулемет строчит над нами. Я падаю на землю, Билл лежит на мне, и он тяжелый, и я сворачиваюсь клубком, а вокруг меня это тра-та-та-та, и я ничего не вижу, кроме веток и перегноя, но потом раздается ба-бах гранаты, и пулемет замолкает.
Пара мгновений уходит на то, чтобы отдышаться.
– Билл? – Я легонько трясу его.
«В порядке». Он это должен ответить. «Я в порядке».
– Билл! – снова зову я.
Я выбираюсь из-под него, и он теперь слишком тяжелый, он не должен быть таким тяжелым.
– Билл!
Но он не отвечает, и когда я его переворачиваю, то вижу, что его везде прострелили насквозь, и кровь идет изо рта, и очков нет, и он уставился в пустоту. Слева от нас дымящиеся остатки спрятанного пулеметного гнезда, впереди остальной отряд продолжает движение, а Билла убили.
– Давай, солдат, – говорит сержант Тамура, ставя меня на ноги. Они словно резиновые. Билла убили. – Нельзя тут оставаться.
Дождь падает на запрокинутое лицо Билла – мы оставляем его на склоне и движемся дальше, вперед, потому что холм надо взять, и сделать это должны мы.
В тот день мы выигрываем пять сотен ярдов. Жизнь Билла за пять сотен ярдов.
Вечером я сижу, пялюсь на лужу, что копится на дне окопа, – капли падают на землю так же, как падали на мертвое лицо Билла, крохотные нескончаемые капли, – и думаю о том, что он назвал меня Дэвидом. Странно, правда? С тех пор как мы познакомились, он, кажется, ни разу не звал меня Дэвидом, только Шустриком или «тупым котонком»; по сути, последним, что он мне сказал, было мое имя. Я чуть ли не слышу его сейчас, как он говорит, что забавно получилось, он даже не подумал об этом, наверное, это все из-за того разговора с лейтенантом и письма прошлым вечером. Забавно.
Между деревьями что-то движется, и представьте себе, это идет аж командир дивизии со своим флигель-адъютантом. Наверное, хотят осмотреть линию фронта. Наверное, хотят пройти те пять сотен ярдов, что купили ценой жизни Билла.
Они такие чистые. Я именно это замечаю – какие они чистые. Интересно, пахнут они чем-нибудь чистым – кремом для бритья, одеколоном, чем-то таким – или грязью, потом и сыростью, как мы все?
Не знаю, сколько я об этом думаю, но попозже, когда слышатся винтовочные выстрелы и я скрючиваюсь в окопе, выглядываю в темноте признаки движения, кто-то зовет санитара, и вскоре мимо торопливо проходит командир дивизии. Адъютанта при нем нет, а на руках и форме – кровь, значит, он теперь уже не такой чистенький, и он смотрит, как я смотрю, как он идет без адъютанта, глаза из-под каски, под глазами мешки, и ничего не говорит.
Наверное, я отключаюсь. Наверное, мне снятся Билл, Каз, Кейко, Сиг, а когда ко мне в окоп прыгает сержант Тамура, я на секунду расстраиваюсь, потому что на секунду я был уверен – это Билл.
– Что с адъютантом? – спрашиваю я.
Вид у сержанта Тамуры усталый.
– Жить будет.
– Хм.
– Говорят, там один из наших батальонов из 141-го, – сержант Тамура кивает в сторону линии фронта, в сторону той части холма, которую нам предстоит взять. – Поэтому мы туда и идем. Там две сотни парней в окружении немцев, и до них уже несколько дней никто не может добраться. Они там погибнут, если мы до них не доберемся.
Я всматриваюсь в лес, словно надеюсь разглядеть силуэты потерянных солдат, каски и М1 или бледные, мокрые от дождя лица между деревьев, словно надеясь увидеть там Билла. И хоть я и знаю, что Билла мы там не найдем, хоть я и знаю, что завтра мы можем потерять куда больше парней, я как-то изображаю ухмылку.
– Ну, тогда лучше нам до них добраться, верно, сержант?
Кряж, ведущий к потерянному батальону, сужается, пока место не остается лишь для 11-й роты и роты снабжения, и мы потихоньку расковыриваем немецкую оборону, отвоевываем ярд здесь, ярд там – и тут наталкиваемся на мины и артиллерийский огонь. Это смерть сверху и смерть снизу, ребята падают повсюду вокруг меня – убит, ранен, ранен, ранен, убит.
Мы пытаемся обойти немцев с левого фланга, но склон такой крутой, а они так хорошо окопались, что в итоге мы теряем половину ребят.
Потом мы пытаемся ударить немцев танками и артиллерией и, кажется, в этот раз проходим дальше, но нас опять останавливают пулеметы и минометы, и господи, мы потеряли две трети людей, и я знаю, я говорил, что мы выполняли все чертовы боевые задачи, которые нам давали, но этот холм, вот этот вот холм, этот гребаный французский холм, этот холм и двести отрезанных ребят из 141-го, двести ребят, которых надо спасти, а мы уже потеряли больше чем двести человек, вдвое больше, уже втрое, убитых, убитых, раненых, убитых и раненых нисейских парней – с этим холмом, похоже, нам все же не совладать.
И вот после двух неудачных попыток мы отступаем, и мы понимаем, что, если мы хотим это сделать, если мы хотим сделать то, что мы всегда делаем, то есть выполнить боевую задачу, если мы хотим пробиться к потерянному батальону, нам надо пробиться сквозь немцев, тех немцев наверху, с пулеметами и щелевыми окопами, немцев с винтовками и минометами, которым приказали держаться до последнего, потому что мы у их границы и они стоят между нами и своей родиной.
И приходит приказ.
Взять холм.
Мы смотрим друг на друга. На остаток нашего взвода. На последних из нашего взвода. Офицеров больше нет. Каза с Биллом больше нет. Лишь мы, стискивающие оружие, и сержант Тамура, который нас поведет, если он захочет нас вести, если мы захотим лезть за ним на этот холм.
Никто не двигается с места.
Вот так. Никто не хочет идти. Никто теперь не хочет двигаться вперед, потому что двигаться вперед означает подставляться под пулеметы, бросаться под артиллерийский огонь, устремиться с винтовкой в руках и сердцем в пятках в объятия смерти.
Сержант Тамура оглядывает нас, вздыхает и поднимает свой пистолет.
– Ну что, ребята, – говорит он, – пошли?
Он первый. Первый вылезает из окопа. Первый выходит на линию огня. Не знаю, как его сразу не убивают, как пули его минуют, как снаряды его минуют на этом узком кряже, но они его минуют. Он идет, он движется вперед.
Мы смотрим, как он штурмует склон, и тоже выходим из укрытия. Мы движемся.
Я вообще парень проворный, но сейчас почему-то еле тащусь. По всему склону взрываются деревья. Летит земля. Ребята бросаются вперед, стреляют от бедра. Под ногами грязь. Земля вся изрыта. Вокруг нас стрельба, и мы знаем, что у нас нет ни единого проклятого шанса, но на какое-то мгновение кажется, что мы неуязвимы, неостановимы, что мы короли этого Богом оставленного холма.
Парень рядом со мной открывает рот. Выглядит он напуганным. Думаю, мы все выглядим напуганными. Напуганными, обреченными и, мать нашу, великолепными. И парень кричит:
– Банзай!
Банзай.
Это слово омывает меня, как стремительная река. Воспоминание о том, как мы выкрикивали его на улицах Японского квартала, играя в войнушку. Память, унаследованная от отцов и дедов, от этого мира, от его истории, от самопожертвования ради нации, ради императора.
Только теперь это не ради императора.
И сейчас мне кажется, это даже не ради нации.
Это ради нас, ради наших братьев здесь, погибших на этом холме и в десятках боев до этого, ради наших семей дома, в зазеркалье из песка и колючей проволоки, ради наших соотечественников, у которых отобрали все и требовали еще больше: послушания, покорности, денег, крови.
И я оглядываюсь вокруг, и мы не неуязвимы, повсюду падают парни, и я снова и снова жму на спуск и кричу:
– Банзай!
Мы не неуязвимы.
Но нас не остановить.
«Банзай!» – эхом звучит вокруг. Как это по-японски и одновременно по-американски – этот крик в этот миг, последний крик, последний миг. «Банзай!»
Мы движемся вперед.
Вверх по холму.
Мы почти добрались до врага. Мы почти добрались до немцев, и мы видим, как они бегут. Все, кто остался из сотни человек, бегут от этих нисейских мальчиков, от этих испуганных, обреченных, великолепных мальчиков, которые выполняют все боевые задачи, что им достаются.
Но бегут не все немцы.
Один попадает в меня. Не знаю откуда. Так громко, так тихо, я даже не слышу выстрела.
Но я его чувствую – бам, – прямо мне в бедро, и я сгибаюсь пополам. Я хватаюсь за землю.
Сначала мне кажется, что все будет хорошо, всего-то попали в ногу, пара стежков, и все будет хорошо, может, кость задета, может, я теперь буду не такой проворный, но все будет хорошо.
Я пытаюсь ползти, я пытаюсь двигаться, но почему-то я не могу пошевелиться, кровь вытекает из меня так быстро, струится из меня по холму, по этой мокрой земле, и я опрокидываюсь и скольжу вниз по холму, назад, назад, пока не натыкаюсь на что-то – на другое тело, на другого парня, кажется, – и я понимаю, что пуля задела что-то важное.
Я хватаюсь за ногу. Я пытаюсь остановить кровь, но она утекает сквозь пальцы, такая быстрая, быстрая, как я, все быстрее и быстрее, и мне холодно, и мне страшно, и я не хочу умирать.
Я не могу пережать артерию. Руки слишком дрожат, пальцы слишком ослабли, и я теперь лежу на спине, привалившись к моему мертвому приятелю на обагренном кровью холме, и я обращаю лицо в небо, как мой друг Билл.
Дождь уже не льет. Дождь стал мягким, легким и холодным.
Это снег.
Снег.
Я думаю о Топазе, о первом снеге, который увидел в своей жизни, о снежинках, что лениво порхали по небу, опускались на бараки, на пыльную дорогу, так тихо.
И ребята бросались снежками. Пальцы немеют, мокрый удар в бок, Сиг, и Томми, и Пескарик, и Стэн Кацумото…
Все бегают и вопят от радости. Мас, Фрэнки, Бетт, Ям-Ям…
Кейко смеется. Самая красивая девчонка из всех, что я видел, снежинки в ее волосах – как звезды.
Я закрываю глаза, и мне кажется, что я слышу нас, всех нас, как мы бегаем. Топазские дороги превращаются в тротуары, бараки превращаются в здания Сан-Франциско, пустынный воздух становится влажным и соленым, и мы бежим, бежим, бежим, пока не достигаем океана, этой ревущей синей громады, и все мы вбегаем в волны.
И смеемся.