Понедельник, 10 января, 1944, 21:45
Шелби, Миссисипи
Дорогой папа, я пытаюсь быть таким человеком, к которому другие идут за помощью. Скалой, опорой, стеной. В Японском квартале я вытаскивал Фрэнки из драк. Я научил Сига водить машину. Я починил велосипед Шустрика, когда он разбил его, перепрыгивая через мусорные баки. Я сидел с Пескариком за кухонным столом, решал задачи по математике всю ночь, пока весь дом спал, – лишь шорох карандаша и упрямая реальность алгебры. Непоколебимый, надежный. Таким человеком ты учил меня быть.
Но я не смог помочь Стэну.
Ноябрь: я пошел к сержанту, как только Томми рассказал мне, что происходит в Туллейке. Я знал, что это рискованное предприятие. В армии не любят, когда ты таким занимаешься. В армии ты должен быть сосредоточен, солдат! Ты должен выкладываться по полной! Знаешь, что будет, если ты отвлечешься? Ты и парень рядом с тобой – погибнете. Забудь о том, что происходит на другом конце страны.
Но понимаешь, все, за что мы сражаемся, – на другом конце страны. Сиг, Пескарик, мама… за колючей проволокой. И это же Стэн, папа. Я должен был сделать что-то.
Я тебе рассказывал про нашего сержанта, белого парня – низенького, как нисей, но с таким наполеоновским комплексом, что с трудом верится. В казарме мы зовем его Маленьким императором, и, если он об этом прознает, нам конец. Он сказал: «Вынь башку из жопы, солдат. Тебе на войне сражаться предстоит, и здесь не гребаный Туллейк».
Вторник, 11 января, 1944, 6:30
Шелби, Миссисипи
4 × 4 × 4, наказание, ямы. Движения: копать и кидать. Комья земли сыплются с лопаты. Воспоминание: ты приходишь домой, в линии на твоих ладонях въелась земля. Ты и запах суглинка. Я вспоминаю, как ты брал нас с Сигом на работу, как мы выдирали сорняки из живых изгородей. Сырые пласты земли, корни, дождевые черви. Ты знал, что я однажды подговорил Сига съесть одного? Он втянул его в себя, словно последний глоток молочного коктейля. И смеялся, пока мы не сели в машину.
Затем я попробовал действовать через голову Маленького императора (ты понял шутку?). Господи, как я за это огреб. Две недели дополнительных нарядов, две недели запрета на письма. Мое имя и мое лицо теперь запомнили. Я уже был не просто япошка. Я был Мас Ито, и каждый раз, когда требовалось послать кого-то работать на кухне, чистить уборные, выполнять любые гадкие обязанности, которые в армии поручают недовольным, посылали меня. Мои пальцы провоняли чистящим средством. Ладони – в волдырях от лопаты. В такое время я стараюсь вспоминать, чему ты учил меня. Подбородок вверх. Спину прямо. Подставь другую щеку. Однажды они поймут, что были неправы.
Воскресенье, 23 января, 1944, 10:00
Шелби, Миссисипи
Дорогой папа, воскресный наряд по кухне – это не так уж плохо. Это значит два приема пищи вместо трех и перерыв, если управишься с уборкой после завтрака достаточно быстро – мы, конечно, управляемся. Я уже получил столько кухонных нарядов, что могу отскрести сковороду начисто за две секунды. Господи, только вспомнить, сколько раз мама заставляла нас с Сигом перемывать посуду, потому что мы оставляли на кастрюлях жирные пятна. Видела бы меня мама сейчас.
Учения начинаются в пятницу. Вся группа будет на позиции, все четыре тысячи человек. Раньше у нас были менее масштабные учебные задачи: отряд из пяти-шести человек, взвод из трех-четырех отрядов, боевые единицы с каждым разом становятся все крупнее – рота из всех взводов и наконец, батальон из восьми сотен солдат. Но сейчас впервые весь 442-й усиленный пехотный полк (три пехотных дивизиона, дивизион полевой артиллерии и все сопутствующие группы) будет сражаться одновременно. Должен сказать тебе, папа, я не могу дождаться, когда покажу всем, на что способна кучка нисейских парней.
Четверг, 27 января, 1944, 21:00
Шелби, Миссисипи
Письмо от Томми: военные стали призывать на службу японо-американцев. Это значит, призвать могут Сига. Можешь себе представить? Сиг в армии? Или Стэн, или Томми, или любой «нет – нет» в Туллейке? Парни, которые заявили, что не хотят воевать? Парни, которых избивали? Сажали под стражу? Я пошел добровольцем. Я хотел служить. Они не хотели – и не хотят.
Я много думаю о нашем флаге, который ты поднимал каждое утро, прежде чем идти на работу. О том, как белые и красные полоски колыхались над нашим крыльцом. Когда я думаю о доме, я вспоминаю флаг так же, как его стены, как нашу улицу, город. Вспоминаю, как ты складывал его каждый вечер перед закатом, звездный треугольник в твоих руках. Я думаю о тебе, когда несу флаг, когда надеваю форму. На ней ни пылинки.
Я слышал, что это наши успехи в Шелби убедили военных начать призывать нисеев. В прошлом году в нашем дивизионе было шестьдесят мастеров по стрельбе и девяносто стрелков первого разряда. Это был рекорд Шелби. Но нам этого было недостаточно. Мы хотели добиться совершенства. Мы должны были добиться совершенства. Нет, мы должны были добиться совершенства в квадрате, чтобы нас признали хотя бы вполовину годными. Похоже, единственное, что мы доказали, – это то, что японо-американцы, до сих пор находящиеся в лагерях, могут пригодиться на войне.
Учения начнутся завтра, и, если все пройдет успешно, вскоре нас отправят на фронт. Может быть, если мы будем хорошо драться, то закончим эту войну прежде, чем хоть один призывник попадет на поле боя.
Воскресенье, 6 февраля, 1944, 19:30
Национальный заповедник Де Сото, Миссисипи
Дорогой папа, сегодня мы выполнили последнюю из первых трех учебных задач. Помощники арбитра бегают с флагами, изображая огонь. Минометная мина, красная лента. «Ты, ты и ты – убиты». Но помощников не хватает, а те, что есть, уже с ног валятся, поэтому ребята постоянно спорят, кто в каком столкновении победил. Фрэнки сказал, что его дивизион (отвечающий за снабжение 3-го батальона) сегодня затеял кулачный бой, потому что противник не признавал потерю позиции. Можешь себе представить? Старый добрый Фрэнки, отбрасывающий винтовку, чтобы залепить кому-то в морду. Вот бы все наши проблемы решались так легко.
Иногда я вспоминаю, как мы играли в войну. Происходило это на Бьюкенен-стрит – там была ничейная земля. Помнишь, как Фрэнки проводил отчаянные атаки по тротуару? Помнишь, как Томми прятался за крыльцом мистера Хидекавы? Сиг и Шустрик заряжали пушки, надували щеки, показывая воображаемые взрывы. Ба-бах! Стэн руководил боевыми действиями с пожарной лестницы. А ты ждал на нашем крыльце с абрикосами из магазина Кацумото и американским флагом, реющим над головой. Сейчас все как тогда – и все по-другому. Мы были солдатами, и мы были детьми. Да и сейчас мы ими остаемся.
Среда, 9 февраля, 1944, 23:45
Национальный заповедник Де Сото, Миссисипи
Сегодня на учениях погиб один парень. Мы ползли под пулеметным огнем, пули грохотали над нами, грохотали, как буря в пустыне: гремит гром, град падает на песок, колючая проволока крутится и извивается на ветру. Только тут ты не высматриваешь молнии. Тут стреляют боевыми. Надо пригнуть голову, и двигаться вперед, и, что бы ни случилось, голову не поднимать.
Он был в моем взводе. Джонни Цудзимура из Сиэтла. Славный парнишка. Его детройтская девушка постоянно присылала ему шоколадные конфеты. Он всегда делился ими с любым, кто оказывался рядом. После войны хотел учиться на радиоинженера. Думаю, он бы тебе понравился. Славный парнишка, но с приветом. Вот что мне хотелось бы знать: где он себя возомнил? Не посреди миссисипских дебрей, а дома? В округе Минидока? Может, он услышал, как кто-то его зовет, и поднял голову посмотреть, кто там – мать, брат или девушка, – а над головой бушевала буря?
Иногда мне кажется, что я тебя слышу. Я знаю, что тебя там нет, но иногда, когда я сижу в клубе или иду по плацу, мне кажется, я слышу, как ты зовешь меня по имени. С твоей смерти прошло четыре года, и мне уже трудно вспомнить твой голос, но если я его услышу, то узнаю. Узнаю тебя. И на мгновение мне кажется, что если я подниму голову, то увижу, как ты стоишь на крыльце в Японском квартале с миской абрикосов, сияющих в твоих руках точно солнце. Но нет. Я не поднимаю голову.
Я плохо помню твои похороны, но это я помню. Запахи: цветы, благовония, что-то странное, химическое. Уравнение не сходится: твое тело в сосновом ящике, а потом оно исчезает. Я знаю, тебя кремировали, но как ты мог уместиться в урне, в смысле – ты весь? Твои мечты, твоя верность, будущее, которое ты должен был разделить с нами? Или ты оказался где-то еще – в океанском течении или в невидимом ветре, вздувающем ткань американского флага?
Четверг, 10 февраля, 1944, 12:45
Национальный заповедник Де Сото, Миссисипи
Дорогой папа, учения закончатся меньше чем через неделю, но становится холоднее, мокрее и все считают дни до возвращения в Шелби. Прошлой ночью, когда я засыпал под шум дождя в соснах, мне привиделась та поездка в Биг Сур, когда Пескарику было шесть. Запах секвой. Соль в воздухе. Я подбил Сига лизнуть бананового слизня, и у него онемел язык. Мама меня ругала, а ты смеялся во все горло. Когда мы шли обратно к машине, ты остановился посмотреть на что-то – на гриб, на лист или на то, как дождь капает сквозь кроны деревьев, точно люди аплодируют в соборе. Мы не знали. Мы шли дальше. А когда оглянулись, то не увидели тебя. Папа? Папа! На минуту, на пять минут ты пропал. Приступ глубочайшей паники, словно падение с огромной высоты. Мир, где ты исчез, где тебя нет с нами? Сверкающие пятки Сига, когда он мчался назад по тропинке, его вопль радости, облегчения, гнева, когда он тебя нашел. Не пугай нас так!
С Джонни сняли каску при мне. Мозги повсюду. Думаю, единственное, что в этом хорошего, – не было страха, не было боли, не было времени, чтобы мозг успел дать сигнал остальному телу: «Ты умираешь», – перед тем как пуля все отключила, точно молния, ударившая в линию электропередачи.
Я начал писать тебе на следующий день после твоих похорон. Мне хотелось верить, что если я буду тебе писать, то не потеряю тебя. Ты не пропал. Ты был со мной, читал, от уголков глаз разбегались морщины, на губах появлялась и исчезала улыбка, словно ты сидел за столом на кухне и просматривал мой табель. «Отлично» по математике. «Отлично» по граждановедению. «Отлично» по английскому. Кол с минусом по гражданству. Проснувшись этим утром, я выглядывал тебя в дожде, в струях, льющихся с ветвей, словно ты снисходил с неба, чтобы посмотреть на отпечаток ноги в земле, на прогнувшуюся ветку, на утонувшего жука, и стоит мне только свернуть вот здесь и выбраться из вот этой низины, как я тебя найду.
Вторник, 15 февраля, 1944, 20:15
Шелби, Миссисипи
Я помню день, когда мы узнали, что меня приняли в Беркли. Я получил письмо после обеда, но не открывал – ждал тебя. Помню тебя в дверном проеме, с флагом за спиной. Помню, как от тебя пахло скошенной травой. Помню, как ты сказал мне, первый и единственный раз, что гордишься мной. Ты сказал, что я – твоя американская мечта.
Мечта: сын садовника, выпускник колледжа, инженер, доктор, мальчик, мужчина, который что-то строит или что-то чинит. Обещание: в пять раз больше того, что ты имел бы в Японии. Возможности, равенство, свобода, процветание. Ты знаешь, что тебя будут ущемлять. Ты знаешь, что тебя не примут как равного. Твое имя слишком иностранное. Твоя кожа слишком желтая. Твой язык слишком легко скачет по их словам. Ты все равно отправляешься в путь. У тебя не будет гражданства. У тебя не будет собственности. Возможно, у тебя не будет даже защиты. Но ты все равно надеешься. Вот что такое мечта. Лучшая жизнь для твоих детей, и детей их детей, и детей их детей. Для Сига, Пескарика и меня.
На этой неделе закончились учения. Сейчас мы отдыхаем. Чистим винтовки. Скоро будет смотр, и, если мы хорошо себя проявим, если мы докажем, что чего-то стоим, нас отправят воевать.
Суббота, 19 февраля, 1944, 22:00
Шелби, Миссисипи
Каким-то чудом я продержался до выходных и сегодня пошел в город, где в кинотеатре показывали «Кровь на солнце» с Джеймсом Кэгни. Не знаю, чего я ждал. Я знал, что это пропагандистский фильм, но, думаю, после всего, что было, я питал какие-то надежды.
«Кровь на солнце»: американский журналист в Токио разоблачает японский заговор по установлению мирового господства. Мальчики бы обплевались, папа. Я обплевался. Как обычно, все исполнители основных ролей белые, даже те, кто должны быть японцами. (Откуда им взять японских актеров. Мы все в лагерях.) Мне пришлось смотреть, как они расхаживают по экрану с накладными веками и уродуют оба моих языка всякий раз, когда открывают рот. Звуки в кинотеатре: тяжеловесная речь актеров, восторженное молчание зрителей, впитывающих каждую полную ненависти сцену, парень позади меня снова, снова и снова бормочет: «Поганые япошки».
Я оглядывал зал, лица зрителей были почти прозрачными в свете прожектора, ненависть бурлила в них, как кипяток.
Наутро после твоей смерти мама не встала с постели, и мы не стали ее просить. Я приготовил Сигу и Пескарику завтрак. Звуки на кухне: далекие сирены, в квартале от нас Ям-Ям разучивает Бетховена, хлопья падают в прозрачные стеклянные миски, у Сига молоко капает с ложки. «Папин флаг», – сказал он, и мы все посмотрели в прихожую, где на столике у двери лежал звездный треугольник.
Я поднимал флаг, когда тебя не стало. Мне пришлось научиться складывать его, когда тебя не стало. Пополам в длину и снова пополам. Завернуть с угла, снова, и снова, и снова, пока не останется лишь сине-белый клин. Я следовал оставленным тобой складкам – по крайней мере, старался. Я хотел оставить твой флаг, когда мы уезжали из Сан-Франциско, но места не хватило.
Воскресенье, 20 февраля, 1944, 19:45
Шелби, Миссисипи
Сегодня я немного побродил по городу. Ты знал, что здесь отдельные питьевые фонтанчики «для белых» и «для цветных», отдельные входы, отдельные сиденья, никакого равенства? Когда в Японии ты мечтал об Америке, знал ли ты, что тут нигде нет равенства? Понимал ли ты это? Понимал ли это я?
Я встретил еще одного солдата, Леонарда Томаса, черного парня из Лос-Анджелеса. Мир тесен: он знает Кими, сестру Ёса, друга Стэна. Он делился с ней обедом в начальной школе. Она любила вишню, сказал он со смехом. «Косточками мы кидались в наших братишек». Мы с Леонардом стояли на тротуаре и разговаривали, и тут к нам подошли трое белых парней, они шли шеренгой, словно по улице ползла огромная белая борона. Я абсолютно машинально посторонился, и Леонард посторонился, и тут я задумался, как это мы так приучились отступать, сжиматься, чтобы белым досталось больше места. Когда они проходили мимо нас, один из парней задел руку Леонарда с нашивкой в виде американского флага.
Белый оскалился: «А ну, с дороги, малой!»
Я до сих пор об этом думаю. Леонард – взрослый человек, человек в форме, солдат, американский солдат, а для них он все равно «малой». Он напрягся, но лишь на миг – если не смотреть пристально, то и не заметишь, – лишь на миг он вскипел, заискрился гневом. Секунду спустя он отвел глаза, словно так он мог заставить белых уйти, не требовать, чтобы он извинился, не приставать к нему дальше.
Я видел, как люди делают такое раньше. Я делал так раньше, много раз. Месяц спустя после твоей смерти я подрезал сливовые деревья Элдерманов, так же как ты делал это два года. Они несколько часов смотрели, как я работаю, а когда я закончил, заявили, что не будут мне платить, потому что я не тот япошка, которого они нанимали. В январе 1942-го, когда я шел к машине, к твоему «шевроле», за мной увязались четверо белых, которые твердили, что косоглазым не место в этом районе. Я видел, как половина Японского квартала толпилась на тротуаре со своими вещами, со всем, что у них было в этом мире, а вооруженные солдаты загоняли их в автобусы, чтобы увезти из единственного дома, который эти люди знали в своей жизни.
Мы с Леонардом не говорили об этом, пока не пришло время возвращаться в Шелби, и ему пришлось сесть в задней части автобуса, а я, как всегда, застыл в раздумьях на границе «цветной» секции, а потом сел на место, помеченное «для белых». Хотя я не белый и никогда им не был – только не в Америке. Я подумал о Стэне и его друге Ёсе, противостоящих армии в Туллейке, той же самой армии, форму которой я ношу, форму которой носит Леонард. «Это неправильно» – сказал я ему, сидящему позади меня. Мы были окружены: белые лица, белые леди, белые перчатки, белые мужчины. Мы были солдатами – и врагами, и воевать приходилось на многих фронтах. Леонард покачал головой и пробормотал: «Ты только сейчас это понял?»
Я почувствовал, как воздух выходит из меня, словно ветер покинул флаг – теперь это уже не гордо реющий в вышине символ, а просто кусок ткани, потрепанной и обвисшей. Я знал, я давно знал, я просто не хотел признавать, как ты с твоими мечтами никогда не хотел признавать, какова эта страна и какой она была всегда.
Понедельник, 21 февраля, 1944, 21:30
Шелби, Миссисипи
Дорогой папа, я стараюсь помнить, чему ты меня учил. Подбородок вверх. Спину прямо. Подставь другую щеку. Но если мы так и будем молчать, поймут ли они когда-нибудь, что неправы?
У нас пополнение – сорок офицеров, лейтенанты и выше, все белые. Все наши офицеры белые. (В 100-м батальоне до того, как их послали на фронт, был офицер корейского происхождения, но они сейчас воюют в Монте-Кассино, в Италии.) Как долго белые говорили нам, что мы можем, а чего не можем делать, где нам можно, а где нельзя жить, кого мы можем, а кого не можем любить, кем мы можем, кем не можем быть? Ты хотел, чтобы у меня была возможность выбирать: сын садовника, выпускник колледжа, инженер, доктор, мальчик, мужчина, которой что-то строит или что-то чинит.
Пескарик работает в Топазе в школьной газете. Можешь в это поверить? Он уже в одиннадцатом классе. Он посылает мне газету вместе с каждым письмом и указывает, какой комикс он нарисовал и какие статьи написал, и я вспоминаю, как мы с тобой сидели за столом на кухне, проверяли домашнюю работу, решали кроссворды, рассматривали мой табель. Думаю, ты бы им гордился, папа. Он говорит, что собирается стать журналистом, рассказывать все как есть людям, которым нужно это услышать.
Я за это сражаюсь, папа? За право Пескарика решать, кем он станет? За его право говорить правду, говорить что-то, не боясь за свою безопасность? Я думал, что знаю, зачем я здесь, почему я записался добровольцем: чтобы доказать, что мы заслуживаем свободы и справедливости, как все остальные. Но лишь немногие – немногие белые – обладают этим.
Все говорят, что прибытие новых офицеров означает нашу скорую отправку на фронт. Вопрос: Атлантика или Тихий океан? Европа или Япония? Люди, которые похожи на наших офицеров, или люди, которые похожи на нас?
Суббота, 4 марта, 1944, 21:00
Шелби, Миссисипи
Сегодня был смотр. Нас выстроили на плацу перед начальником штаба. Видел бы ты нас, папа. Мы выглядели как солдаты: неподвижные, сосредоточенные, все как на подбор. На пятерку с плюсом. Начальник штаба был немногословен – прошел вдоль шеренг, задавая вопросы то одному, то другому. Звуки: приглушенный голос, «Так точно, сэр!», американский флаг хлопает на ветру – хлоп! хлоп! хлоп!
Позже, в клубе, я сказал Леонарду, что начальник штаба был доволен. Леонард вздохнул и поднял стакан: «Тогда можешь сказать своей заднице “прости-прощай”».
Подбежал Шустрик, чокнулся с Леонардом. Счастливчик, ему дали отпуск. Он поедет в Юту. Он попрощается со своей семьей, с Сигом, с Кейко, чью фотокарточку он носит в кармане.
Говорят, уже скоро. До приказа осталось, наверное, меньше месяца. Мы с Леонардом снова подняли стаканы. «За наших мам». За его маму, которая не хотела, чтобы он шел в армию, которая говорила, что эта страна не стоит того, чтобы отдавать за нее жизнь, и за мою маму, которая знала – ты бы хотел этого. «И за яблочный пирог»[16], – добавил я тихо.
Мы не сказали: «За доброе имя, за деньги на житье, за понимание, что больше не надо о них беспокоиться». Мы не сказали: «За оскорбления, которые нам пришлось проглотить, за те времена, когда нам приходилось отводить взгляд, за все те способы сделать нам больно, которые они придумали, за комендантский час и конфискации, за тысячи переселенных, за лагеря, за суды Линча, за сегрегацию, за бабушек и дедушек, что жили в рабстве, за матерей, которые молятся о лучшей жизни, за отцов, что мечтали о свободе, за отцов, чьи мечты не осуществились, за то, как оно есть и всегда было, за будущее и за наши надежды на него». Нам это было не нужно. Мы сражаемся за все это, хотим мы того или нет.
А рядом парни-нисеи пели «Великий старый флаг».
Воскресенье, 12 марта, 1944, 11:15
Шелби, Миссисипи
Сиг подает на переселение в Чикаго. Он трепался об этом с прошлого года, но я не думал, что он и вправду решится. Тут ведь работа и все прочее. Этот дурачок даже не позаботился о работе и жилье. Ты знаешь Сигео: он сначала прыгает, потом думает. Я говорил ему написать в чикагский офис Управления, чтобы устроиться, но он заявляет, что поселится в хостеле для японо-американцев и немного прощупает почву. Этого парня ну ничем не прошибить.
Я волнуюсь за него, папа. Я волнуюсь из-за «сезона охоты на япошек», из-за нисеев, на которых нападают в поездах, из-за разбитых окон японских домов, из-за пожаров на нихондзинских фермах на западе. Я волнуюсь – как он будет там, в Америке?
Я хочу верить в добро и зло. Вот так – правильно. Вот так – нет. Вот граница. Вот вопрос: если я пойду воевать за Америку, если я пойду убивать за Америку, если я поддержу Америку, которая не поддерживает меня, буду ли я поддерживать моих угнетателей? Буду ли я убивать их врагов, чтобы потом они убили меня? Я пошел добровольцем. Я хотел служить. Но кому я служу, папа? Что я здесь делаю?
Среда, 15 марта, 1944, 16:30
Шелби, Миссисипи
Дорогой папа, прошлым вечером мы получили приказ готовиться к передислокации на морские территории. Мы почистим оборудование, получим новую форму, упакуем оружие, джипы, минометы. Мы запрем бараки и заколотим двери уборных. Мы хорошенько отскребем котелки, чтобы не захворать на поле боя. В Шелби нам осталось быть совсем недолго, а потом… твой сын пойдет воевать.
Сейчас весь барак потрескивает от нервного возбуждения, словно от статического электричества. Кто-то пробегает мимо тебя – и тебя шарахает током. Это напоминает мне переселение. Тебе велят ехать, и ты едешь. Никто не знает куда. Никто не знает, что тебя там ждет. Из знакомых вещей – лишь те, что можно нести на себе: письмо, фотокарточка, кусочек дома. Остальное приходится оставить. Остального себя приходится оставить.
Думаю, я оставил лучшее, что было во мне, с Сигом и Пескариком, со Стэном и Томми, с Фрэнки и Шустриком. Кусочки меня словно рассыпаны по всему континенту: Топаз, Туллейк, Шелби, Чикаго. Я пытался быть скалой, опорой, стеной. Но без них я рассыпаюсь, папа. Я говорил, что начал тебе писать на следующий день после твоих похорон, веря, что если буду тебе писать, то не потеряю тебя, но кажется, я тебя потерял. Кажется, я потерял себя.
Узнаю ли я твой голос, если услышу его?
Хотел бы я получить отпуск, как Шустрик, который уезжает на неделю. Думаю, он попросит у Пескарика что-нибудь подписать. Наверное, рисунок. Пескарик – чудесный художник, папа, действительно чудесный. Как жалко, что я поздно это понял. Если бы я только мог попросить у него прощения за то, что был так строг с ним. Если бы я мог не думать о том, чего я для него хочу, потому что мои желания не так важны, как его собственные. Если бы я мог сказать маме, что люблю ее… и чтобы она не волновалась, хотя я сам волнуюсь. Я боюсь, папа, боюсь не умереть, но умереть за неправое дело.
Ты знал, что однажды Сиг подбивал меня завалить контрольную по математике? Я на это не пошел, я не смог бы не стараться изо всех сил, не смог бы смотреть, как ты видишь двойку в моем табеле и улыбка исчезает с твоего лица. Я пошел добровольцем. Я сказал, что буду драться. И я буду драться.
Если бы я только мог сказать Сигу, как горжусь им, потому что он храбрее меня.
Дорогой папа, если я там умру, маме пришлют американский флаг, совсем как твой. Мой собственный звездный треугольник. Но не знаю, захочется ли мне этого, когда придет время.