К книге
Заговор головоногих. Мессианские рассказыКак умер Николай Васильевич Плагиар
93%
Как умер Николай Васильевич Плагиар
27

Я сегодня подумал, что диалог мог бы состоять и из совершенно несравнимых по объёму частей, например: один говорит одно слово, другой ему в ответ две тысячи слов.

1. С Николаем Васильевичем Плагиаром я познакомился в Париже примерно в 1996 году.

Случилось это при следующих обстоятельствах.

Я собирался зайти в один из книжных магазинов на Левом берегу: хотел полистать альбом фотографий Роберта Франка, который лежал в витрине.

И тут какой-то человек ростом с десятилетнего ребёнка преградил мне путь.

Он смахивал на бродягу и так же пах, а тёмное лицо его лоснилось от застарелого жира.

Лет ему было под семьдесят; одет неряшливо и замызганно, а на ухе – синий баскский берет.

Глядя мне в глаза, он по-русски сказал:

– Покажите пропуск.

– Какой пропуск? – насупился я (не люблю, когда меня просят предъявить документы).

– Пропуск в книжный магазин.

– Для входа туда нужен пропуск?

– Вам нужен, – буркнул он и нагло усмехнулся нечистым ртом.

Я понял, что это шутка, и тоже осклабился.

Через пять минут мы зашли в маленький кинотеатр, где показывали старые фильмы, и сели за столик в уютном кафе-фойе.

– Закажите мне анисовую, – бесцеремонно бросил мой спутник.

Денег у меня было в обрез, но я сразу подчинился и взял ему и себе Ricard.

– Зови меня Николаем Васильевичем, – милостиво улыбнулся мой новый друг, переходя на «ты». – А фамилия у меня французская: Плагиар. Это красивая и осмысленная фамилия. Да?

Я не знал, что ответить, и только лыбился.

Он налил себе анисовую, разбавил её водой из графинчика: жидкость в стакане стала мутно-белой, как кумыс.

Выпив всё залпом, Николай Васильевич выдохнул:

– Итальянцы едят на завтрак сладкое. Это правильно: жизнь людская горька…Ты любишь итальянцев, мой юный друг?

Я промямлил, что итальянская еда – моя любимая, потому что детская.

А он:

– Итальянцы имеют склонность восхищаться только итальянскими художниками, а меня это злит. Михаил Кузмин говаривал, что в Италии искусство пускает ростки из каждого булыжника. А Габриеле д’Аннунцио выдвинул лозунг: «Ни дня без совокупления!» Думаешь, два эти соображения как-то связаны?

У меня опять не нашлось что ответить, но Николай Васильевич, сидевший на стуле косо, как берет на его голове, уже перескочил на другой предмет:

– Однажды в ботаническом саду Цюриха я вырвал из грядки капустную голову. Хотел извлечь из неё кочерыжку и полакомиться. Тут ко мне подбежал какой-то гражданин и стал ругать. Он кричал, что я оторвал голову их президенту. Или я просто не понял его швейцарский язык?

Я рассмеялся, а он вдруг:

– Может, ты сегодня переночуешь у меня? Если, разумеется, купишь пару бутылок красного…

Мне не хотелось возвращаться в квартиру, где я провёл предыдущую ночь, и я обрадовался:

– Спасибо, Николай Васильевич.

2. Мы отправились к бульвару Ришар-Ленуар, где у Плагиара, по его словам, было жильё.

По дороге он беспрестанно болтал:

– Париж, если приглядеться, – самый серый из городов. Говорят, это белый город, но на деле он сер, как половая тряпка после мытья полов. Здесь женщины рожают только рыжих девочек. Менструации начинаются у них в пять лет. Первый аборт они делают в одиннадцать. А седеют к своему совершеннолетию и потом всю жизнь красят волосы. Поэтому тут ежегодно вспыхивают детские бунты.

Я уже привык к его словоизвержениям и радовался, что самому не нужно болтать.

Николай Васильевич продолжал нести галиматью:

– Идёшь по улице и вот: десятилетняя пигалица пишет «Песни Мальдорора» своей задницей. Я просто не знаю, куда смотреть. Тут всё откровенно до неприличия. Матери обожают, когда на них плюют дочери. Я недавно встретил семилетнюю девочку, у которой тринадцать родимых пятен на теле располагались точно по вертикальной линии. И при этом она имела груди, ягодицы и бёдра зрелой женщины.

Я посмотрел на него сбоку: а не псих ли он?

Но психи мне всегда нравились.

Он молол языком:

– Один мой знакомый однажды изрёк: «Делай всё ночью, но читай днём». А Малларме добавил: «Поэзию должна окружать тишина». Правильно?

Тут мы зашли в винный магазин.

Николай Васильевич выхватил деньги у меня из рук и купил три бутылки дешёвого бордо.

3. Наконец мы добрались до его дома и взобрались по щербатой лестнице на чердак.

Квартира Николая Васильевича представляла собой узкую конурку, заваленную бумагами: горы бумаг, бумажонок, бумажечек.

Повернуться здесь было негде: в одном углу высились двухэтажные нары, в другом стоял стол с грязными тарелками, окурками и опять же бумажками.

Пространство между столом и нарами утопало в кипах бумаг.

В углу валялись пустые бутылки, от которых исходил кисловатый дух.

– Скоро уж ночь, ночь глубокая, – проворчал Плагиар, хотя за окном только спускались сумерки.

– Садитесь, милостивый государь, – сказал он, извлекая из кармана штопор и откупоривая бутыль. – Сволочи, они теперь используют пластмассу вместо подлинного пробкового дерева. Всё теперь ненастоящее – знания, люди, вещи, дома…

Пил он прямо из горлышка, а мне не предложил.

– Это не вино, а надругательство! Вот раньше было вино! Фалерно или напареули, например! Вы пробовали фалерно, милостивый государь?

Я сказал:

– Про фалерно у Пушкина есть стихи…

Николай Васильевич уставился на меня иронически:

– Что? Пушкин? А вы, я вижу, эрудит!

Он опять присосался к горлышку.

Тут я наконец рассмотрел бумаги, захламлявшие комнату.

Это были репродукции разных художников – листы, вырванные из альбомов, монографий, каталогов: Давид, Курбе, Делакруа, Энгр, Пуссен…

Некоторые страницы были изъяты из книг аккуратно, другие – варварски, так что уцелели только обрывки картин.

– Да, да, ночь, сынок, ночь глубокая, – опять забубнил Плагиар, утираясь рукой. – И в этой ночи глохнет великая весть. Великая, могучая…

– Какая же это весть? – спросил я.

– Какая? – вскричал он. – А вот какая! По земле пронеслось: ДЕТИ НЕ ХОТЯТ ССУЧИТЬСЯ!

Он посмотрел мне в глаза и насупился:

– Ты, сынок, меня не проведёшь. Думаешь, купил старику говняное винцо, пришёл к нему в хатку и будешь теперь хозяйничать? Шиш тебе!

Он сложил пальцы в фигу и показал мне с достоинством.

А потом, делая ударение на каждом слове, изрёк:

– ДЕТИ НЕ ХОТЯТ ПРОЗЯБАТЬ В ЖЛОБСТВЕ И НИЧТОЖЕСТВЕ. Вот какая весть пронеслась… и забылась, заглохла в ночи… Мужчины и женщины делают вид, что никакой вести не было… Но я это так не оставлю… Я буду на этой вести настаивать… Я хочу, чтобы на свете были не только слова, которые я слышу каждый день, но и другие ещё… Понимаешь ты?!

Он выхватил листок из бесформенной груды и протянул мне.

Это была репродукция «Большой одалиски» Энгра.

– Видишь? – сказал Николай Васильевич. – Видишь, что он изобразил?

Я кивнул, хотя не понимал, что он имеет в виду.

Плагиар хмыкнул:

– Он свою одалиску со спины изобразил – эту красоту, это чудище, этот хребет небес. Неспроста со спины. Посмотри, какая спина! По этой спине можно определить всё, даже как динозавры ходили в своих лесах. Как они поднимали головы к небесам и ревели: «И-и-и!» По этой спине можно определить, как взревели реки времён…

Он вскочил с бутылкой в руке и продекламировал:

Два сонных яблока у века-властелина

И глиняный прекрасный рот,

Но к млеющей руке стареющего сына

Он, умирая, припадёт.

Я знаю, с каждым днём слабеет жизни выдох,

Ещё немного – оборвут

Простую песенку о глиняных обидах

И губы оловом зальют.

О, глиняная жизнь! О, умиранье века!

Боюсь, лишь тот поймёт тебя,

В ком беспомощная улыбка человека,

Который потерял себя.

Какая боль – искать потерянное слово,

Больные веки поднимать

И с известью в крови для племени чужого

Ночные травы собирать.

Век. Известковый слой в крови больного сына

Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь,

И некуда бежать от века-властелина…

Снег пахнет яблоком, как встарь.

Мне хочется бежать от моего порога.

Куда? На улице темно…

Он оборвал чтение и воззрился: понимаю я или нет?

Кое-что я понимал, но далеко не всё.

А его снова несло:

– Гарольд Розенберг однажды заметил, что модернизм производит тревожные объекты, которые сами не знают, произведения искусства они или хлам. Это правильно… Но при чём тут я? И при чём тут Жан Огюст Доминик Энгр? Лучше скажи, что тревога является центральным принципом твоего существования! Но при чём тут великий Энгр? У него не тревога, а нега, Онега, покой! В качестве живописца он не превзойдён и не принадлежит ни к какому ограниченному течению – ни к академизму, ни к классицизму, ни к романтизму, ни к реализму – ни к чему… Так и надо, это и хорошо! Как вестник он на высоте… Как вестник он неподражаем и незаменим… Впрочем, его весть до сих пор не разгадана, как и весть Фёдора Михайловича… «Красота спасёт мир» – это, что ли, их весть?.. Но как эти слова понимать?.. Или, может, их не нужно понимать?.. Тертуллиан сказал: за вестью нужно следовать – и всё…

Он прикончил вино, так и не предложив мне глотнуть.

За окном сгущалась тьма.

– А ты был когда-нибудь в Катманду? – вдруг спросил Николай Васильевич.

– Нет.

– Кат-манду, Кат-манду! – пропел он. – Я всегда смакую название места прежде, чем его посетить. В голове пусто и только название: динь-динь-динь! А потом уже, вслед за названием, приходят пейзажи, сценки, какие-то идейки, если повезёт. А само место можно и не посещать. КАТМАНДУ – вот название, которое мне по душе. Я о нём думал давно, но место так и не посетил. Как ты думаешь: о чём это слово КАТМАНДУ, про что оно?

Я задумался, но он опять говорил:

– Так ведь очевидно: про КАТМАНДУ. Это слово ласкает слух, вот и всё. Поэтому лучше Катманду не посещать, а просто повторять: Катманду, Катманду, Катманду… Метла существует не для того, чтобы подметать. Метла существует, чтобы на ней летать…

И он залепетал:

– Катманду… Катманду… Катманду… Это место, где макаки разбрасывают какашки по всей стране… И никто им не мешает, никто на них не орёт… Никакая метла их не хочет мести… Катманду… Катманду… Катманду…

Баскский берет свалился с уха Плагиара, тяжёлые веки сомкнулись, голова упала на плечо, и он засопел.

А я вдруг почувствовал себя таким голодным и заброшенным, что чуть рубашку на себе не разорвал.

– Эй! – вдруг вскинулся старик. – Ты чего?.. Ты кто?..

И, не дождавшись моего ответа:

– Уходи прочь! Уже ночь! Сам видишь – я устал…

Глаза его были безумны, на губах закипала пена…

Он заорал:

– Ах, где те острова, где растёт трын-трава!

И вновь:

– Уходи! УХОДИ!

Я понял: с таким не поспоришь.

И ушёл – с некоторым облегчением даже, но и с позором.

Впрочем, ушёл я недалеко: решил переночевать в ближайшем сквере на скамейке.

Сквер – с укромной скамьёй под сиреневым кустом – оказался рядом.

4. Спал я скверно, а на рассвете проснулся в ужасе: кто-то тряс меня за плечо.

– Вставай! Вставай! У меня на сегодня план!

Это был Николай Васильевич Плагиар, и от него дурно пахло.

Он шевелил запёкшимися губами:

– Хемингуэй однажды дал совет молодым авторам: когда заканчиваешь писанину сегодня, обязательно знай, с чего начнёшь завтра. Это хороший совет. Но следовать ему я не могу. Всё вчерашнее – чушь. Идей в голове никаких. Но главное – не останавливайся никогда. Книги состоят не из идей, а из слов. Какой бы ни была исходная точка, финал будет хорош. Любое действие постыдно, лишь когда оно не закончено. Сегодня мы пойдём в Лувр, чтобы окончательно вглядеться в Энгра.

Лучше было бы мне ещё полежать, но Николай Васильевич торопил, и я последовал за ним в Лувр.

До такой свободы, чтобы ни за кем не следовать, я ещё не дошёл и, вероятно, никогда не дойду.

И вот что забавно: даже если я следовал за кем-то очень глупым и дурным, мне всё равно было хорошо.

Из прожитого я помню только лучшее, а плохое – нет.

Это свойство моей памяти изгонять дрянь – везение дурака.

5. Прежде, чем направиться в Лувр, мы уселись на террасе только что открывшегося кафе.

Николай Васильевич заказал сэндвич с салями и бутылку красного вина.

Когда сэндвич принесли, он извлёк колбасу из багета и с видимым удовольствием съел.

– А это тебе, – улыбнулся он, передавая мне оставшийся хлеб.

Платил опять я.

Потом мы гуляли по саду Тюильри.

Плагиара что-то беспокоило, и из прогулки вышла дребедень.

Он присел на скамейку, но через минуту вскочил и сказал:

– Ох-хо-хо! Ты, наверное, знаешь три самых главных слова в русской литературе?

Я посмотрел на него недоуменно.

– Не знаешь? Три слова: ЧЕЛОВЕКА УБИТЬ ЛЕГКО.

Когда он это произнёс, я тут же вспомнил, сколько раз хотел убить кого-нибудь: свою мать, своего отца, свою первую любовь Ларису Кузнецову, издателя Кудрявцева, художника Осмоловского и многих, многих других.

Я подумал, что Плагиар, возможно, бес.

Он, кажется, понял мою мысль, придвинулся вплотную и вызывающе дыхнул.

Запах ада, исходивший из его рта, чуть не сбил меня с ног.

Мы смотрели друг на друга во все глаза.

Его детски-старческое лицо было помято; мягкий безволосый подбородок выдавался вперёд бесформенным бугром; глаза без ресниц и бровей подслеповато мигали; мягкий вздёрнутый носик, усеянный чёрными порами, сально лоснился; бесцветные волосики, насквозь пропитанные жиром, жидкими прядями выбивались из-под нахлобученного берета; уши походили на две блямбы; рот, полуоткрытый и скошенный, придавал физиономии издевательский вид.

Затасканный костюм, облекавший фигурку Николая Васильевича, был порван в нескольких местах, но кем-то тщательно заштопан, а согнутые в коленях ноги всунуты в чёрные уродливые туфли с острыми длинными носками, надломленными и загнувшимися вверх.

Он смотрел на меня, а я на него, и мне вдруг подумалось: у нас одна физиономия.

– А ты, я вижу, предпочитаешь красивенькое, – душно и мокро прошептал Плагиар. – Поэтому я тебе не пара.

– Почему вы так решили? – смутился я.

И тут он забормотал, как сомнамбула:

– В иудейской пустыне проживали ессеи, которые своим замечательным образом жизни отличались от всех людей. Пустыня была ими выбрана из-за заботы о своей благости. Жили эти люди в пещерах, образовавшихся естественным образом. У них совсем не было женщин, от половых связей они отказались раз и навсегда. Денег не знали. Питались одними финиками. На поясе они носили маленькие лопатки для закапывания своих испражнений после отправления естественной надобности. Испражнялись же, уходя в пустыню по ночам. Место их обитания благоприятствовало целомудрию, и, сколько бы людей со всего света ни стекалось к ним, никто не мог в общину войти, пока не были установлены его невинность и чистота. И пусть даже этот человек изо всех сил стремился быть допущенным, по божественному определению он всё равно уходил, если оказывался запятнанным в чём-то отвратительном. Так на протяжении неизвестного времени и существовало это племя, в котором царили безмятежность и согласие.

Я ловил каждое его слово, как будто это было предсказание оракула.

И уже думал: «Он не бес, а святой».

Потом мы отправились в Лувр, но Плагиар свернул за угол:

– Тут есть бар неподалёку, сначала туда.

В этом баре мы провели часа три, а в Лувр так и не попали.

6. Я запомнил людей в том баре на всю жизнь: в углу перешёптывались две загорелые бабы, снявшие с себя верхнюю одежду и оставшиеся в одних майках, из которых выпирали их прелести, сформованные в какой-то косметической клинике.

Посреди же бара за несколькими сдвинутыми столиками сидела компания брутальных мужиков в белых рубахах и цветных жилетах; они пили какао, хотя в центре стола торчала бутылка Rémy Martin.

Бармен за стойкой медленно перетирал бокалы и смотрел так, словно ожидал ограбления.

К моему удивлению, на стенах этого заведения висели обложки советского журнала «Огонёк».

Плагиар, кажется, ничего этого не замечал, а был погружён в себя.

Мы опять пили анисовую.

Наконец мой спутник заговорил:

– Всю свою жизнь я попадал в одну и ту же дурацкую ситуацию: тянулся к какому-нибудь человеку, а он мне по морде – хвать! Вот последний пример: недавно мне понравилась одна старушонка в кафе на бульваре Монпарнас. Она сидела одна и печалилась. Я присел к ней, попросив разрешения. Мне понравились седые завитки на её голове и тихая печаль в глазах. Я хотел выразить мою симпатию и прикоснулся к ней под столом – дотянулся ногой. Я старался притронуться как можно деликатнее. А она вдруг как закричит: «MERDE!» На меня все вокруг тут же уставились. А я, знаешь, терпеть не могу, когда пустое любопытство людей обращается на меня. А она всё своё: «MERDE! MERDE!» Как же тут не испугаться людей? Раньше я в таких случаях вскипал и атаковал обидчика. Но в этом случае решил не нападать, а попытался думать о чём-нибудь смешном. Но ведь чтобы думать, нужно какой-то образ в голове иметь. И у меня возник почему-то образ леса – тёмного, сырого, древнего. В таком лесу человек меняется – становится святым или в волка превращается. Лучше, конечно, совсем не якшаться с людьми, а просто сидеть в таком лесу и дрочить…

Сказав это, Николай Васильевич издевательски высунул язык и не произнёс больше ни слова.

7. Мы вышли из бара и побрели в сторону бульвара Ришар-Ленуар.

Небо внезапно потемнело; начал накрапывать дождь.

Плагиар молвил:

– Холодно. Нужно выпить коньяка.

Но я больше не хотел платить.

– Как это? – возмутился он. – Денег нет? Я положительно не в состоянии переносить этот отказ! Да ты хоть понимаешь, с кем разговариваешь?! Я – последний из великих собеседников, я – осколок могучей традиции, давшей Гоголя, Лескова, Ремизова, Одарченко и Гингера… Я – всё, что осталось от русской словесности… Понимаешь ты это, залупа обрезанная?.. Денег нет?.. Укради, если денег нет!

И я действительно зашёл в винную лавку и украл бордо.

Мы спрятались под какой-то козырёк и опорожнили бутылку за пару минут.

А потом я зашёл в другой магазин и опять стащил.

Мы были уже на бульваре Ришар-Ленуар, рядом с домом Николая Васильевича, но он вдруг лишился сил.

Пришлось сесть на лавочку.

– Давай пить, – сказал он.

Выпил и вдруг спросил:

– А ты знаешь, кто такой Якоб Франк?

Я порылся в памяти:

– Да нет.

А он:

– В той витрине, когда я тебя встретил, ты рассматривал альбом Роберта Франка, да? Но куда важнее знать, кто такой Якоб Франк. Советую тебе сейчас же пойти в национальную библиотеку и посмотреть.

Он сказал это совсем слабым голосом, а затем лёг на скамейку и закрыл глаза.

К счастью, дождик перестал.

Обессиленный и больной, я прилёг на соседней лавочке и вскоре задремал.

8. Проснулся я от головной боли.

Стояла ночь.

Я вспомнил вчерашний день и застонал.

Потом нашёл глазами Николая Васильевича: он лежал на скамейке, вытянувшись на спине; изломанные носки его грязных туфель торчали вверх.

В тот момент он был мне ненавистен – захотелось его побить.

Но ненависть улетучилась, намерение отпало само собой.

Я подошёл к нему и посмотрел.

Он как-то переменился: лицо, днём хмурое и сморщенное, прояснилось; спина, сгорбившаяся от вечной ходьбы, выпрямилась; одна рука упала на землю, а другая лежала на груди.

Глаза его были открыты и смотрели ввысь.

Я испугался и потряс его за плечо.

Он был мёртв и уже успел окоченеть.

Похолодел и я.

А потом тихо и быстро унёс ноги с бульвара Ришар-Ленуар.

Полиция мне была не нужна.

Чёрт!

Я проспал его последний вздох, как проспал смерть всех людей, которые были мне близки.

Но благодаря Плагиару я узнал, кто такой Якоб Франк… и кое-что ещё.

Предыдущая главаГлава 27 из 29Следующая глава