Модель хулиганского социализма или коммунизма, я не разбирался в них, поскольку это было так давно, как когда я смотрел «Пятеро с улицы Барской».
1. Стоит мне закрыть глаза, и я сразу вижу Налимова, незабвенного Володю Налимова, вернее, вижу жёлтый костистый череп с пустыми глазницами, ведь лицо Володи очень даже смахивало на череп, на мёртвую голову.
А может, я вижу вовсе не налимовское череповидное лицо, а собственный череп, на который всё больше становлюсь похож?
Тоже вполне может быть.
Недавно я смотрел аргентинский фильм, в котором ошалевшая от злой жизни мать идёт на сельское кладбище, разрывает старую, заброшенную могилу и находит там череп сына, умершего в младенчестве, и нежно гладит его, а затем посыпает этот череп свежим прахом своего только что кремированного мужа, и шепчет: «Это тебе, сынок, чтобы не было одиноко».
У Налимова тоже была мать, страшно о нём заботившаяся, пока у неё оставались силы заботиться, а потом… потом я не знаю, что случилось, кто из них умер первым: мать или сын.
К тому времени я уже уехал из Алма-Аты и перестал думать о Налимове, а вскоре и вовсе забыл о нём.
Почему же вспоминаю сейчас?
Да потому что мне уже трудно поверить в существование Налимова, в реальность того, что было тогда в Алма-Ате, и хочется выдумывать Володю, как какого-нибудь Аполлона Аполлоновича Аблеухова или Ивана Бездомного.
Но я плохо умею выдумывать, могу только чуть-чуть приврать.
Как сказал мой любимый писатель: «Когда понимаешь, что уже и не остаётся ничего понять – ложишься спать».
2. Итак, лицо Налимова напоминало череп, тело у него было худое, бледное и костлявое, а движения как у развинченной, расшатанной, разболтанной марионетки.
Чем-то он походил на американского актёра Гарри Дина Стэнтона, только без его фотогеничности.
Фотогеничностью тут и не пахло, скорее уж Налимов напоминал замороженного мёртвого петуха, наголо ощипанного.
Но после разморозки этот петух неожиданно ожил и смог жестоко клюнуть – в отместку за то, что с ним сделали.
Налимов полжизни провёл в сумасшедшем доме, и его от этого корёжило.
Давясь смехом, он говорил:
– Здравствуйте, милые. Знаете, что я вам скажу? Нет, не знаете: я хочу пожить в своё удовольствие, а вы мне мешаете.
Прохожие на улице сторонились Налимова: вдруг он случайно хлестнёт их своей пятернёй или локтем толкнёт?
А были и такие, которые не сторонились, а наоборот, задирали его: пацанчики из Малой Станицы или хулиганы из микрорайона, например.
Он бывал бит, и довольно жестоко, и не однажды, и не только кулаками, но и ботинками.
Он мне однажды сказал: «Поживи до сорока, и увидишь, какое это говно».
Ему тогда и было под сорок, а мне и двадцати не было.
А в каком году его не стало, не скажу: в Википедии о нём статьи нет.
В Википедии пишут о людях, которые к чему-то относятся.
А Володя Налимов был ничей.
Есть же ничьи собаки – вот и люди есть.
3. В юности Володя учился в художественном училище, но бросил учёбу и художником себя не считал.
И всё же он неравнодушно относился к искусству, а вот так:
– Выебало оно меня.
Или:
– Еби их всех в рот.
Сам Володя ничего не рисовал, но иногда показывал старый, полустёртый набросок, сделанный простым карандашом: пара присосавшихся друг к другу фигурок в эротической позе 69, лежащая на большом железном топчане.
Всегда один и тот же рисунок – и больше ничего.
Фигурки были изображены условно и без всякой сексапильности.
Налимов извлекал обрывок бумаги с этим наброском из кармана своего пиджака и показывал всем, кто был рядом и хотел посмотреть.
Люди глядели на рисунок, а Володя заливался хохотом – хриплым, глумливым, деланным.
От этого смеха становилось противно, как при виде вылезшего из молока таракана с поникшими усиками.
Если кто-то спрашивал, что этот рисунок означает, Володя отвечал:
– Означает! Означает! О! О!
Совсем как в стихотворении «Попугай» Саши Чёрного:
– У кого ты заказывал, попочка, фрак?
– Дур-рак!
– А кто тебе красил колпак?
– Дур-рак!
– Фу, какой ты чудак!
– Дур-рак!
Скучно попочке в клетке, круглой беседке,
Высунул толстенький чёрный язык,
Словно клык…
Щёлкнул,
Зацепился когтями за прутья,
Изорвал бумажку в лоскутья
И повис – вниз головой.
Вот он какой!
4. Ещё Налимов мастерил «игрушки» – так он эти вещицы называл.
Это были прутики, скреплённые разноцветными нитками.
Иногда они образовывали лесенку.
Иногда напоминали свастику.
Иногда смахивали на кособокую звезду.
Мне эти игрушки нравились.
Но Налимов их не ценил, а говорил:
– Гы-гы-гы!
У меня было несколько его игрушек, я их держал на книжной полке и любил рассматривать.
Но однажды Налимов пришёл и их сломал – просто схватил, скомкал и растоптал.
У него в тот день было плохое настроение, он лежал на полу и повторял:
– Отпусти ты меня в монастырь. Отпусти ты меня в монастырь. Отпусти.
С ним такое бывало.
5. Налимов жил на маленькую пенсию по инвалидности.
Два раза в год он лежал в психбольнице на улице Каблукова, где главврачом был профессор Гонопольский, хорошо известный в нашем городе.
Этот Гонопольский имел в своей клинике собрание художественных работ душевнобольных.
То есть он был продвинутым психиатром, осведомлённым о существовании коллекций art brut на Западе.
У Гонопольского висели шедевры мирового значения.
Например, у него находились произведения Сергея Калмыкова – крупнейшего русского модерниста и алмаатинского чудика.
Однако налимовские игрушки Гонопольский не собирал и, скорее всего, не считал Володю художником.
Люди видели в нём алкоголика, злыдня, бездельника и дурака покалеченного.
6. Конечно, советская власть предпочла бы, чтобы Налимов не сибаритствовал в Алма-Ате, а работал на какой-нибудь степной железнодорожной станции, разгружая вагоны с углём, и чтобы его уездили там до смерти, и чтобы он поскорее исчез с лица земли, в том числе и из анналов моей памяти.
Но Налимов был живуч, как репей из повести «Хаджи-Мурат», только он не поднимался колючим стеблем из сухой земли, а шлялся по зелёным алма-атинским улицам и мастерил игрушки из прутиков, а потом их ломал.
Ко мне он приходил, чтобы съесть бутерброд с сыром и чай с лимоном попить.
Мой отец открывал входную дверь и вот: Володя не стоял на пороге, как положено, а лежал, прикидываясь покойником.
Отцу это не очень нравилось.
Думаю, он считал, что Володя оказывает на меня дурное влияние и может посеять в моей душе хаос, которого и так там предостаточно.
Моя мама относилась к Налимову приветливо, но как-то уж очень сострадательно.
А вот мне просто нравилось с ним быть.
Это было всё равно что быть с каким-то литературным олухом.
Понимаете?
Реальные люди всегда чего-то выспрашивают или выпрашивают, чем-то недовольны или подозрительны…
А Налимов ничем таким не страдал.
Он хохотал, бормотал, ругался – и всё.
Мы с ним гуляли по терренкуру или сидели в парке Горького и ничего не делали.
В эти часы я становился беззаботным и пустым, как какое-нибудь чучело огородное.
И мне это ужасно нравилось.
Я как будто был с Мартовским зайцем, Труляля или Санта-Клаусом.
Дело в том, что в Налимове ощущался смутный намёк на грядущее избавление человечества от тягот земного существования: денег, секса, плохой погоды, постылой людской речи, одиночества, отечества, политического убожества…
Однажды он мне сказал:
– Ты кем хочешь быть – рисунком или фотографией?
Я задумался.
А он вдруг загоготал по своему обыкновению, разевая пасть и пуская слюнки, как дебил.
И лёг на асфальт.
7. Володя дружил с одним необычным юношей – Мишей Куприяновым.
Они познакомились в психушке Гонопольского, где Миша лежал с диагнозом «шизофрения».
Миша был наполовину еврей, наполовину китаец, – довольно редкое сочетание.
Отец Миши покончил с собой, а мать-китаянка имела другую семью.
Миша напоминал очень красивого гамадрила: два странных глазных яблока, поразительный нос, дикая грива, тело необычайной ловкости.
У него был лик царя гамадрилов, их князя, их лучшего танцовщика, их герцога Конде.
Миша рисовал картины с экзотическими зарослями и тенями, выглядывающими из зарослей.
Миша был одновременно как дух и как животное.
Гонопольский приобрёл несколько его гуашей в свою коллекцию.
А потом Миша убил себя: лёг в горячую ванну и перерезал вены на руках.
8. О чём же я тут рассказываю?
Попытаюсь подвести итог.
Речь идёт не о самоубийцах-художниках и не о неудачниках-скульпторах, не об искусстве, которого пруд пруди, девать некуда, видимо-невидимо и конца-краю нет.
Речь не о врачах-психиатрах, не об их коллекциях, не о старой Алма-Ате, не о моей юности, не об этом и не о том…
А о чём же тогда?
Речь о человеке, который потерял себя.
Речь о том, что уже при жизни лицо Володи Налимова стало похоже на череп, на мёртвую голову.
И при этом он был неимоверно грациозен, очарователен, изыскан, красив.
Череп, судари мои, никогда не лжёт – вот его главное достоинство.
А все вокруг только и делают, что врут и притворяются.
Но череп чужд этой омерзительной болтливости, слезливым мольбам, лживым восхвалениям, жалким взглядам, убогим заверениям, хозяйским приказам, просьбам о прощении, наглым окрикам, судейским выводам и хамским понуканиям.
Череп знает: сейчас не время стенать и вспоминать об искусстве, не время рассказывать о своей боли и обсуждать прошлые оргазмы и разочарования.
Череп учит: нужно просто расти, тянуться к солнцу и быть как можно спокойнее и достойнее, как чертополох, татарник или волчец.
Череп помнит: лежать в земле так же хорошо, как тянуться вверх.
Череп ведает: все слова уже написаны и зачёркнуты, все города построены и разрушены, все пути пройдены и заброшены, все моря изборождены и загажены, все туннели пробуравлены и замурованы, все крепости возведены и взорваны, все слёзы пролиты и высушены, все окна в домах распахнуты и выбиты, все истины обнаружены и похерены, все тела обнажены и захоронены, все времена стали одним непереносимым временем, все люди – одним существом без сущности, все их бесконечные лица – одним раздробленным на кусочки черепом.
Этот несуществующий череп, превращённый в черепки, несёт добрую весть: после жизни существует другая жизнь, в которой жизнь чертополоха и щучьей косточки важнее жизни искусства, как сказал бы Роберт Филлиу, окажись он в лагере для перемещённых лиц в Сирии.