Надо было короче сказать, что в момент, когда она сидит со мной, она как бы переживает землетрясение.
1. Есть вещи, которые можно рассказать, а есть такие, о которых рассказать нельзя, но ты всё равно пробуешь.
Я хочу рассказать о своих попытках сохранить чистоту, невинность, девственность.
Но зачем мне эта девственность понадобилась?
Дело в том, что я чуял: взрослость – ложь.
Это ведь и правда так.
Когда я был подростком, взрослость казалась мне мороком.
Потом я понял, что эта катастрофа мне не грозит, потому что я недоделанный от рождения.
Я избегал взросления – нелепо, но настойчиво.
Пережив бурный роман с Ларисой К., я понял, что не хочу больше никаких сексуальных отношений, ибо они кончаются хламидиозом, гонореей, мандавошками и страшными душевными муками.
Тем не менее я тянулся к девушкам и любил их компанию гораздо больше любой мужской.
Я знакомился с барышнями прямо на улице: следовал за какой-нибудь красавицей, любуясь её затылком и икрами, а потом набирался смелости, подходил и знакомился.
Так я привёл в дом своих родителей юницу с египетскими чреслами и чёрной чёлкой над глазами-махаонами.
Ей нравилась моя болтовня о поэзии, а ещё ей нравилась моя комната.
Она приходила ежедневно, мы запирались и изнемогали от ласк.
Она раздевалась догола и садилась на меня одетого.
Ей хотелось соитий, но я их не допускал.
Она чувствовала, что мой член ищет её: трётся, бьётся, как кошачий хвост.
Но я не разрешал ему углубиться в неё.
Вместо этого я теребил её соски, сосал рот, лизал щель.
Я искал её клитор и находил.
Я доводил её до оргазма, от которого она содрогалась, как получивший пулю олень.
Но я не дрючил её, и она перестала ходить.
Взамен появилась другая – буйная Таис.
Это была блондинка с чёрными корнями волос и грудями-спринцовками.
Она загорала на искусственном водохранилище на краю города, а я к ней подкрался, как к Сусанне – похотливый старик.
В глаза бросился белый шрам на её тёмном от солнца животе.
– Ты меня напугал, – сказала она. – Ты пидор или кто?
Она пахла как узбекская дыня, вспоротая ножом.
Мы не расставались несколько дней.
Она была пролетарской вакханкой, предназначенной для оргий среди фабричных руин.
Она жила в бараке, где на маргарине жарился лук.
Там, в своей комнате, она обнажалась и бегала от меня, вырывалась, давала себя схватить.
Я валил её на пол, она брыкалась, подставляя подмышки, лобок.
Я сжимал её, тискал, она лопотала, как возбуждённый примат.
Ей бы жить в сельве, в обезьяньей ватаге, среди попугаев и скользких лиан.
И чтобы её оприходовал дикий кабан.
А я эту деву не брал, не имел, не вставлял, не порол, а просто по бёдрам её своим бесполезным удом стучал.
– Ты очень большой дурак, – сказала она.
И я снова остался один.
Какое блаженство: покой, тишина, ни вопля, ни вздоха, мир на земле.
Я думал: «Хорошо бы так и со всем остальным: ничего не иметь, не владеть, не толкаться, не впихивать, не познавать».
Я думал: «Не надо быть важным, не надо бухтеть в унисон, гнать пургу и жрать их харчи, не надо глаза отводить, не надо юлить и пудрить мозги…»
А что же тогда, если всего этого больше нет?
Да просто лежать, обниматься, в парке гулять…
И глядеть, и молчать.
Вот так я чувствовал, но на деле не осуществлял.
У меня не получалось: я по-прежнему нянчился с собой, пробовал быть то любовником, то писакой, то вором, то молодчагой.
А вот Леон Богданов сумел всего этого избежать.
Поэтому он самый невинный, нетронутый, чистый, ни в чём не замешанный, праведный, лучший писатель русской земли.
2. Я думаю, что Богданов был счастливым человеком, хотя у него часто болела голова и он злоупотреблял курением, плохим вином и чифиром.
Однако стоит прочитать несколько его строк и становится ясно: в наивысшем смысле с ним всё в порядке.
Вот что он, например, пишет:
«Нравится прибирать перемытую после гостей посуду. Много вилок, ложек, рюмок, чашек. В субботу, когда все допоздна занимаются своими делами, каждый своим и в своём помещении, я остаюсь предоставленным себе в прихожей. Она ничем не занята. Эта маленькая комнатка, с выходящими в неё четырьмя дверями, представляется мне идеальным местом. Как бы приспособиться в ней пить? Я сижу на корточках над банкой с мусором и курю. Свет только здесь мягкий. Из комнаты слышен телевизор, на кухне Вера печатает. Мне остаётся только готовить чай, когда ей захочется, или пить самому. На ночь в моём распоряжении, конечно, ещё и кухня, где я работаю, но на кухне свет слишком яркий, поэтому иногда я его выключаю совсем и шагаю или сижу в темноте, при слабых уличных отсветах».
Что сказать об этом отрывке?
Кто-то может подумать, что он написан затравленным и одиноким человеком, влачащим мизерное существование.
А по-моему, это про счастье, ради которого и жил этот человек, хорошо понимавший, что для счастья нужно только счастье, а не холодильник, не путешествие в Таиланд, не дача в Кунцево.
Счастье Богданова состоит из «мягкого света» и особого тревожного покоя, прерываемого признанием: «Иссушили страхи за свою свободу, поглотили элементарные отношения».
Но уже в следующем предложении опять: «И это называется покоем».
Сидя на корточках в прихожей, он спокойно и радостно ждал очередного землетрясения в каком-нибудь уголке земного шара или, лучше сказать, ждал очередного явления Мессии.
И оказывалось, что ждать-то нечего: землетрясения происходят перманентно.
Что же касается Мессии, то он всегда уже здесь – в кастрюльке с чаем, в мягком электрическом свете, в Леоне, везде и всюду.
3. «Заметки о чаепитии и землетрясениях» Леона Богданова представляют собой не дневник, а, как он сам сказал, ночник – даже когда в записях отмечается дневное, при свете солнца увиденное.
Ночь своей могучей тенью заслоняет и отменяет ложную прояснённость дня: остаётся только ясность потаённых видений.
Про это писал Вальтер Беньямин: именно в ночном зрении проступают главные образы-прозрения, возникающие не перед глазами, а где-то в подкожном зраке.
Человек оказывается стоящим перед своим происхождением, которое он позабыл.
Человеческая жизнь, пробегающая перед глазами умирающего (или в момент смертельной опасности), состоит из таких ночных вспышек-образов.
Беньямин сравнил их с детскими книжками-картинками, на страничках которых запечатлён боксёр, теннисист или балерина: при стремительном перелистывании – пшик-пшик-пшик! – эти фигурки оживают в мультипликационном движении.
Подобные образы совпадают с памятью о чём-то невиданном и незапамятном.
Это то самое за-ретинальное зрение, о котором думал Дюшан, которое стало искусством Клее, которое осваивал Вольс.
И вот из этого-то или из чего-то подобного и состоит словесное творчество Богданова.
4. Говоря кондовым языком, он был маргиналом, отбросом общества.
Его знали только близкие люди и врач в психо-неврологическом диспансере.
Но врача звали не Парацельс, поэтому он смотрел и ничего не понимал.
Близкие и домашние лучше угадывали Богданова, а то бы он совсем пропал.
Ещё его узнавали люди в очереди: иногда за пивом, иногда за чаем, иногда за сардельками.
Но он с ними не ел и не пил – предпочитал одиночество.
Ещё он появлялся в книжных магазинах, потому что любил Хлебникова и Лескова, и Анненского, и Державина, и старинных китайских писателей, и книги по искусству, и научные издания, и Фолкнера, и Тютчева, и Аполлона Григорьева…
Но, конечно, он как-то иначе книги любил – не как библиофилы и книжники.
Книги для него были не ковригами и не веригами, а сдвигами.
Именно сдвигам он учился, читая других писателей, и сам стал мастером сдвигов, смещений, уклонов и выпадений из всего.
Сдвиг – это когда всё вокруг остаётся как было, но меняется.
Ты смотришь на что-то – и вот оно преображается.
Про это опять-таки говорил мессианский мыслитель Беньямин.
Для того, чтобы научиться сдвигам, Богданову не пришлось ехать в Тибет или в Танжер.
Он научился всему дома – читая, рисуя, записывая слова в ночник и просто глядя вокруг.
Правильно будет сказать, что он стал видеть невидимое.
И спасся от всего показного, ходкого, общественного.
И приблизился к собственному исчезновению.
5. Исчезновение – самое сложное искусство для любого смертного, но особенно для писателя.
Писатель, чтобы привлечь хоть одного читателя, вечно должен рассказывать какие-нибудь занимательные истории.
Даже Беккет этого не избежал, не говоря о Борхесе.
А Богданов, будучи величайшим из всех писателей, умудрился этого избежать.
Он про себя сказал так, что точнее не придумаешь: «На пути, которым никуда нельзя сходить, т. к. на всём пути ничего открытого нет. Им можно только идти, как оттуда (из Волковой деревни) в клуб Х-летия Октября. Работающий ночью на излучине гастроном речного участка и трактир в многоэтажной школе и больше нечего вспомнить. Этот одинокий путь, которым когда идёшь всё в твоей воле».
И дальше: «Я хотел бы взять путь по задворкам, на котором и человека-то не встретишь, надо брать его с собой в дорогу и потом стараться не растерять двуединого восприятия».
Двуединое восприятие: это и есть искусство сдвига, о котором говорил Беньямин.
Это когда всё вокруг остаётся на своих местах, но одновременно меняется.
В сдвиге открывается зияние и сияние: уход в мир иной.
Ты тут – но ты уже там.
ТАМ и ТУТ – понимаете?
Богданов-писатель знал, что читателя надо развлекать и заманивать – писателю от этого не отделаться.
Но он довёл искусство заманивания до полного исчезновения, хотя остался великим рассказчиком.
От него до Лескова – один шаг, а следующий – до Лао-цзы.
Он научился невозможному: переводить информацию (о землетрясениях, цунами, политических заварухах и всякой всячине) в «ряд огней».
Он так и сказал: «Освещённые окна – как созвездия, а сами созвездия наблюдаются в открытые форточки – видимое гигантское световое табло. В разные часы и дни говорящее о разном, но о вещах предельно значимых».
У него, как он сам сказал, «максимум фиксации».
Он сумел зафиксировать всё, всё, всё.
И при этом у него нет никакого навязчивого метода, никакого крохоборства, никакой «геополитики» или «геопоэтики», никакого «приёма», никакого «авангардизма», никакого авторского мракобесия, как у его имитаторов, вроде Лейдермана и иже с ним.
Зато есть мысль: «У каждого человека, я думаю, своя есть постоянная надежда, мысль. У меня, прямо как молитва – лишь бы ничего не случалось. Я разлюбил всякие непредвиденности, может, и раньше не любил, но, по первости, находил их занятными и интересными. Теперь мне постоянно хочется одного – лишь бы ничего не происходило, протекало бы спокойно, без лишних разговоров. Иду в магазин или на укол, или куда-нибудь ещё, и только одно опасение, что может что-то случиться, меня тревожит. Кажется, даже холод не досаждает, как эта мысль».
Это почему же он не хотел никаких непредвиденностей?
А потому что когда что-то непредвиденное случается, сдвиг не получается.
Сдвиг – это когда всё остаётся как есть, но всё становится иным: занавески на окнах, блики, дети, стоящие на замерзшей луже, сообщение в «Известиях»…
6. «Как завороженный смотрю на щели во льду, я вспоминаю, так было, кажется, они верно выражают происходящие процессы, и в этом смысле это готовое искусство или мотив и повод для создания живописи и стихов, как будто эти трещины сами по себе произведение каллиграфии».
7. «Только чай да новости, да беломор, и ничего больше не надо».
8. «Сейчас очень тихий период, и я уже привык к тишине. Так не хочется выезжать из дома. А ведь надо, становится надо и маме помочь, и по своим делам куда-то сходить. Когда же можно будет жить безо всего этого? Наверное, никогда».
9. «Справедливого землетрясения ждут. Впервые услышал, уже забыл – в связи с чем. Поразило. Их столько было и всё несправедливых».
10. «Четырнадцатого ноября произошло извержение вулкана Аренас в Кордильерах. Город Армеро залит водой и грязью. Шведы говорят, что погибло двадцать тысяч человек, но наше радио сообщает только о двух тысячах погибших. Президент Колумбии вылетел на вертолёте в район бедствия. Это всего в ста с чем-то километрах от Боготы. Извержение продолжается».
11. «Сикхские экстремисты ранили верховного жреца храма в Амритсаре».
12. «Сколько нужно облаков зараз, чтобы полить дождём больницу? Одно? Два? Сколько дождей? Она уместится под одним дождём».
13. «Трава, высыхая, выявляет свою структуру».
14. «Бесконечно мало. Очень мало, но бесконечно».
15. Вот это и есть – мессианские видения, запечатленные в человеческом лепетании.
16. Леон Богданов писал свой ночник уже не на русском языке, а русским языком – сдвиг.