К книге
ТицианЧасть вторая. Венецианский театр
23%
Часть вторая. Венецианский театр
7

Анджело Беолько по прозвищу Рудзанте[50], любимец молодежи, представлявший вместе с Нюей и Менато[51] в дворцовых залах и садах Венеции комедии из крестьянской жизни, был опытным и искушенным лицедеем. Так утверждали знатоки, видевшие его на сцене. К тому же достаточно было повстречать его где-нибудь за кулисами или услышать, как он судит о Максимилиане Христианнейшем, о французах и Людовике XII — словом, о Камбрейской войне, залившей кровью поля Республики, — чтобы тут же принять его за человека, который сам побывал во всех переделках, учился в университете и брал уроки у мастеров риторики.

Рудзанте очутился в Венеции с помощью друзей Альвизе Корнаро, щедрого мецената, имевшего не только особняк, но и театр в Падуе в двух шагах от собора. Во дворе, перед портиком, Рудзанте со своей труппой показывал фарсы, свадебные сюжеты, любовные интриги, похождения обманутых мужей. Вместе с Менато он поставил «Реплики солдата, возвратившегося домой после поражения в битве при Гьярдадде»[52]. Рассказывая о выпавших на его долю злоключениях, солдат, по сути дела, говорил о Венеции.

Друзья Рудзанте отыскали для него в Каннареджо, неподалеку от церкви Мадонна дель Орто, большое помещение. Здесь он стал репетировать свои диалоги. Попутно высмеивал момарии[53], вроде «Ясона и золотого руна», и прочие зрелища, которые показывала во дворце Фоскари труппа делла Кальца[54]; издевался над «Гибелью Лаокоона и его сыновей». В те дни он готовил постановку комедии о хорошенькой пастушке, которая по расчету соблазняет важного синьора Андронико и убегает к нему из родного дома. Действие происходит в тяжкие месяцы войны с немцами, союзниками Максимилиана.

В Венеции, казалось, вновь наступили времена, подобные тем, когда Кереа исполнял «Азинарию» в доме Липпомано на Мурано или когда на Джудекке гремели празднества по случаю свадьбы Контарини. Возрождалась высокая страсть венецианцев к театру. Вернувшаяся с войны молодежь учреждала театральные товарищества делла Кальца, и представления шли даже по-латыни; однако латынь была роскошью, доступной немногим образованным людям. В большинстве случаев зрители предпочитали простонародные комедии на родном, понятном всем языке.

Во время карнавала 1520 года — теплой зимой, что редко случалось в Венеции, — Тициан и его брат Франческо были приглашены на спектакль в дом Валерио и Паолины Цуккато, где художники-мозаичисты из собора Сан Марко, друзья актера Дзуана Поло, люди с большой фантазией, соорудили в садовом портике настоящую сцену и прекрасные декорации, изображавшие городскую площадь с домом, лавкой, трактиром и башней. Идея создать театр принадлежала Валерио, который сам исполнял одну из ролей в спектакле вместе с Дзуаном Поло, Тонином дель Балло и двумя мозаичистами. Однако душой комедии была Паолина. Неистощимая на выдумку и мастерски владевшая падуанским диалектом, она с чарующей легкостью изображала пылкую любовь к старому и скупому мажордому, вытягивая из него подарки. Сцена, в которой раскрывается интрига, когда старого скупердяя, переодетого в военную форму, палками изгоняют из трактира, завершалась такой сентенцией:

«Безумный пыл, безудержные ласки

Для юных только, а для старцев — сказки

На склоне дряхлых лет,

Когда надежды нет

На праздник — были бы силы

Добраться до могилы»[55].

Фарс очень понравился Тициану, он хохотал и аплодировал актерам. Однако Франческо, до глубины души пораженный сценической правдой и грубым языком спектакля, сидел молча и отчужденно. После спектакля за ужином он едва притронулся к пище и лишь слегка пригубил вино. В ответ на недоуменный вопрос брата, почему он не веселится вместе со всеми, Франческо промолчал. Но когда возвращались безлюдными улочками домой, он заявил, что подобные развлечения не для него. И после представления в доме Цуккато больше никогда уже не появлялся в залах и садах, где показывали фарсы или момарии.

Тициана же эти спектакли приводили в восторг. Он мечтал познакомиться с Рудзанте и ради этого возобновил дружеские отношения с друзьями Джорджоне: Джироламо Марчелло, Габриэлем Вендрамином, Соранцо и Таддео Контарини. Они вспоминали сюжет, изображенный на сундуке для приданого семейства Приули и сцену для постановки «Орфея и Евридики». От них Тициану стало известно, что в доме Пезаро готовится празднество и что Рудзанте покажет там «Реплики солдата». Будучи другом Пезаро, он раздобыл приглашение на репетицию спектакля и явился в Каннареджо на сей раз в сопровождении Себастьяно Лучани, любимца папских священников, который только что приехал из Рима и привез ему новые рисунки работ Рафаэля.

Холодной, ветреной ночью при свете полной луны они вышли на широкую набережную, свернули под навес и, пройдя через двор, неожиданно для себя очутились в большом просторном помещении — театре. В глубине зала, освещенные фонарями, виднелись простые немногоцветные декорации: дом, переулок, трактир.

На сцене находились два актера. Пожилой, стоявший поодаль, с любопытством наблюдал за молодым (Рудзанте), который то взмахивал руками и раскачивался, словно пьяный, то приходил в себя и продолжал говорить. Заикаясь, сбивчиво он обращался к кому-то за сценой (предполагалось, что его воображаемому собеседнику тоже лет двадцать), повествуя о чем-то очень важном, чему был свидетелем. Тот не понимал.

«Нет, нет, друг мой, и слышать не хочу о вашем отъезде. Кстати, давно собирался спросить: как поживает Нюя, дама сердца моего, ваша знакомая?»

Голос Рудзанте звучал мягко и в то же время резковато, с приятной хрипотцой. Изменив тон, Рудзанте отвечал голосом друга:

«Ваша Нюя… так заважничала, что теперь и не посмотрит на вас! Едва вы отправились восвояси, как она завела шашни в Падуе с конюхами кардинала; а когда и те уехали, появилась в Венеции с компанией каких-то головорезов и висельников. Как вам это нравится? Моя дружба ей больше не нужна, хотя из уважения к вам, друг мой, я в ваше отсутствие частенько ее навещал. А теперь ей самой, черт побери, захотелось стать сорвиголовой. Так что, она вас и не узнает в таких лохмотьях…»

Рудзанте опять заговорил своим голосом: «Не может быть! Она увидит меня, сразу все поймет и улыбнется так нежно… Давай тотчас же ее разыщем».

Голос приятеля: «Опасно, друг мой. С ней эти отчаянные головорезы».

Рудзанте: «Кто может быть отчаяннее меня? Ступайте со мной, и вы увидите, кто здесь самый отчаянный. Как возьму в руки копье, сразу все догадаются, что я пришел с войны. Буду разить наповал, вот так… Я не шучу, друг мой!»

Пауза.

Голос приятеля: «Рудзанте, она сама идет сюда. Вот она!»

Рудзанте: «Эй, погоди, подружка! (Обращаясь к Нюе.) Не замечаешь? Я вернулся».

Рудзанте (имитируя женский голос, с угрозой): «Ах, это ты, Рудзанте! Живой, как я погляжу! Весь в лохмотьях и с лица сошел. Видать, разбогател».

Рудзанте: «Уйму наработал, и все для тебя: притащил обратно собственную шкуру в целости и сохранности».

Рудзанте (голосом Нюи): «Ах шкуру? Ну, спасибо! Еще, чего доброго, подцепил скверную болячку под какой-нибудь юбкой!»

Рудзанте: «Вовсе нет. Сам здоровехонек, и руки-ноги на месте!»

Рудзанте (ядовитым голосом Нюи): «Чихать мне на твои руки-ноги! Знаю, подцепил небось заразу. Нет уж, я пошла».

Рудзанте: «Погоди хоть немножко!»

Рудзанте (за Нюю): «Нечего мне здесь делать. Пусти».

Рудзанте (с ораторским пылом): «А как же моя любовь? Ведь я воротился с войны, чтобы посмотреть на тебя!»

Рудзанте (злым голосом Нюи): «Посмотрел, и хватит! Я не собираюсь мыкаться с тобою всю жизнь. Есть добрый человек, который меня любит. Когда еще подвернется такое?»

Рудзанте: «Он не может любить тебя так же, как люблю я!»

Рудзанте (бархатным голосом Нюи): «А знаешь, Рудзанте, кто мне милее всех? Тот, кто доказал свою любовь!»

Рудзанте: «Я докажу!»

Рудзанте (презрительным голосом Нюи): «Что толку мне в твоих теперешних доказательствах? Хлеб-то каждый день нужен».

Рудзанте подал пожилому актеру знак выходить, а сам спрыгнул в партер. Менато, второй актер труппы, прошелся мелкими, плавными шажками вдоль рампы. Тут пожилой рассмеялся и спросил:

— Кто же у нас будет за Нюю?

— Я, — ответил Рудзанте.

Сидя на скамье, Тициан не сводил глаз с его худощавого, с большими глазами и темной бородкой лица. В тонком, хрупком теле актера, в его движениях, в богатом красками тембре голоса ощущалась напряженная жажда жизни. Под этими лохмотьями скрывалось нежданное сокровище мыслей, судьба, полная лишений, несправедливостей и преждевременных утрат.

Он сидел подавшись вперед, в большом кресле, обтянутом старым протертым бархатом, и следил за сценой, Актер, игравший вернувшегося с войны солдата, начал комедию сначала, смешно форсируя голос: «Ах, Венеция! Как мечтал я возвратиться сюда! Так конь усталый стремится к свежей сочной траве. Но теперь-то я отдохну, а главное, увижу мою Нюю! Будь проклята война с ее баталиями и солдатней! Не услышу больше ни барабанов, ни труб, ни криков „Тревога!“ Когда кричали „Тревога!“, я чувствовал себя подстреленным дроздом. А теперь наконец ни взрывов, ни пушечных выстрелов… Буду спать и видеть сны, есть и пить в свое удовольствие…»

Вслед за решительным отказом Нюи последовал суровый эпилог. Зрители зашептались в темноте. Побитый палками бедняга Рудзанте, лежа на полу, постепенно приходил в себя. По нему словно сотня солдат прошлась, и он в бреду видел, как они несметной армией толпятся вокруг него.

После репетиции актеры и зрители собрались в лоджии за столом поужинать и поговорить. Тициан во все глаза смотрел на Рудзанте. Тот был моложе всех и своим одухотворенным обликом выделялся среди одетых по-крестьянски актеров, тем не менее можно было догадаться, что судьба преподнесла ему с детства множество испытаний и лишений. Он не скрывал своей симпатии к крестьянам и деревенской жизни. «Пахать и сеять — труд великий» — говорилось в букваре, который он с мальчишеских лет помнил наизусть и где на каждую букву были свои стихи, например, на букву «М»:

«Мы в мир приходим, чтобы в нем страдать.

Мы до того несчастны и бессильны,

Что каждый может шкуру с нас содрать».

Тициан заметил среди актеров Париса из Тревизо и вспомнил, что впервые встретился с этим щегольски одетым молодым человеком на похоронах Джамбеллино. Тут же вспомнился Пальма, добивавшийся для него приглашения работать над полотнами Джорджоне.

— На что способен человек, который так одевается?

— Одежда здесь ни при чем. Испытайте его: поручите закончить какое-нибудь небольшое полотно Джорджоне. Сдается мне, есть в нем искра божья.

— А вы доверили бы ему столь деликатную работу?

— Несомненно. Когда он все сделает, сообщите мне. Приду посмотреть.

Тициан обернулся к сидевшему рядом Себастьяно Лучани:

— Вы не знакомы с тем молодым человеком, в лентах и бантах?

Сосед поморщился:

— С Парисом? Конечно, знаком. Водит дружбу с молодежью из знатных венецианских семей. Себе на уме. Явился сюда вместе с Контарини, Соранцо и Витторию Беккаро, а Джорджоне копирует по наущенью Андреа Оддони: они с ним неразлучные друзья.

Тициан внимательно слушал.

— Во время Камбрейской войны всех родных Париса бросили за решетку в Терранова. А помните, какой скандал он поднял, узнав, что Бернардино Спероми, личного врача Льва X[56], сослали вместе с повстанцами? Потом та же участь постигла родственников Рудзанте, Якопо, Джанфранческо Беолько и отца того самого Менато, который выступает с Рудзанте и называет себя Альваротти, Марко Аурелио дельи Альваротти. Эти люди крепко обижены. Понимаете теперь, какой смысл имеют «Реплики»? — Он понизил голос: — В Венеции поговаривают, что старая ненависть забыта, но это не так. Преданных императору синьоров на терраферме магистратуры продолжают из чувства мести облагать налогами. Джанджорджо Триссино[57] из Виченцы обратился к папе с просьбой отменить вынесенный ему заочный приговор. Помните, что говорит крестьянин у Рудзанте? Это вам не верноподданный, это раб, поднявший голову. При папском дворе есть мнение, что если, заключив мир, Венеция не смирится, ей придется остаться в одиночестве. Она уже потеряла на Востоке множество портов; турки угрожают Кипру. Неизвестно, кто способен встать у руля нашего корабля. Власть по-прежнему в руках стариков. Купцы, боясь денежного риска, противятся любым новшествам. Дож Лоредан устал.

— Вы столько всего знаете, Бастьяно, — сказал Тициан, — что мне как-то и неловко.

Рудзанте без всякой охоты пожевал что-то, взяв с тарелок у друзей, и принялся рассказывать Контарини про Альвизе Корнаро, которого старейшины Республики изгнали за его мнение о заболоченных землях, противоречащее мнению магистратов. Корнаро был занят теперь преобразованием собственных угодий близ Лорето. Его землю осушили, перепахали, и она высыхала под солнцем. Строились новые каменные дома и помещения для животных, а ветхие соломенные хибары сжигались вместе со всей их рухлядью. Людям — одно, скоту — другое.

Разгром при Гьярдадде, нищета, воровство, поля, усеянные человеческими костями… Неужели все это было лишь живописной темой для смешных театральных «Реплик»?

Адресованные Тициану возмущенные письма Тебальди от имени герцога Альфонсо попадали в руки Франческо. Дипломатические негодования посла были на редкость однообразны, и все же Франческо ухитрялся отвечать на них, изобретая всякий раз тысячу оправданий и отговорок. То он просил герцога прислать размеры картин, о чем тот, вероятно, забыл, скорбя о скончавшейся супруге, Лукреции. То напоминал, что для работы на столь именитого заказчика требуется время и чтобы он не рассчитывал получить полотна ко дню святого Стефана.

Пришло письмо из Синьории, где возмущались тем, что Тициан прекратил работу над «Битвой при Кадоре», и угрожали лишить его должности государственного посредника. В то же время каноник Альверольди требовал, чтобы Тициан ни о чем не думал, кроме полиптиха для церкви Санти Надзаро-э-Чельсо в Брешии[58]. Друзья Джорджоне, которых он встретил на репетиции Рудзанте, тоже стали втолковывать ему что-то о незаконченных полотнах, накопившихся у него в мастерской за несколько лет.

Все эти настойчивые требования сводили с ума; порой казалось, что горло стиснуто железной рукой.

— Франческо, попросите Пальму, пусть незамедлительно приведет ко мне Париса. Он столько о нем говорил…

И однажды утром Пальма вошел в мастерскую Сан Самуэле вместе с этим щеголем Парисом. Тициан долго вглядывался в кошачьи глаза на светлом лице юноши, словно желая увидеть в них талант к живописи; затем принялся расхаживать по мастерской, громко рассуждая о театре, Рудзанте и актерах. Наконец, достал полотно Джорджоне с обнаженной женщиной и поставил его на мольберт.

Парис инстинктивно отпрянул к стене, словно в поисках убежища.

Пока медлительный Пальма обводил глазами изображенную фигуру, Тициан повел речь о другом. Картина, говорил он, должна быть закончена во что бы то ни стало, иначе друзья расславят его по всей Венеции как завистника, которому не дают покоя лавры великого мастера. Нужно было довести до конца пейзаж и написать амура. «Вы, — говорил Тициан, — знали его руку, поэтому вам и решать. Обнаженные тела в „Концерте“ более всего нуждаются в вашей помощи». Он извлек из угла и поставил на мольберт второе полотно. Обе картины как бы источали мягкий неровный свет, словно солнце появлялось и вновь исчезало за облаками, а по небу растекался зеленоватый отсвет бури, так прозрачны были краски. Обращенные к Пальме слова Тициана будоражили воображение Париса. Из работ Джорджоне ему доводилось видеть «Трех философов» и «Цыганку»[59] в доме Габриэля Вендрамина, «Святого Иеронима» в кабинете Витторио Беккаро. Но никогда еще он не рассматривал его полотна так близко. Замыслы, один другого смелее, хлынули в душу молодого художника.

Все утро Парис провел за подготовкой палитры и самых тонких кистей, однако не хватало отваги сразу же подступиться к холсту. Он все еще пребывал во власти холодного легкого света, идущего от обнаженной фигуры. В таком состоянии ошеломления он познакомился с Франческо, а днем они вместе обедали на кухне. Франческо показался ему радушным, обходительным, хотя и с солдатскими манерами.

Парис молча глотал свой суп, но думал только о картинах Джорджоне. Когда Франческо сказал, что Тициан поможет что-нибудь сделать с пейзажем позади обнаженной женщины, юноша ответил, что ему все-таки страшно.

Прошло каких-нибудь две-три недели. Обретя уверенность в себе, Парис работал быстро. Он вполне освоился на новом месте и уже разговаривал с Франческо свободно и смело настолько, что тот зачастую не знал что и ответить. Тициан не произносил ни слова. Он молча приходил взглянуть, как этот щеголь одет и удостовериться, действительно ли велика его способность подражать манере, вызывавшая всеобщее восхищение. «Впрочем, — думалось ему, — пускай себе одевается как хочет. Мы живем в театральные времена, и у него полно друзей среди актеров». Грациозность и быстрота, с какими Парис работал в манере Джорджоне, воспроизводя палитру и цветовые оттенки мастера, поражали Тициана. Бывало, незаметно приблизившись сзади, он громко звал юношу по имени; тот, вздрогнув, резко оборачивался, и его зеленые глаза вспыхивали озорными искрами.

— Мастер, — предложил как-то Парис, — Дзуан Поло ставит новый спектакль в доме Ка’Тревизан на Джудекке. Премьера назначена на Вознесение, но можно посмотреть и раньше. Хотите?

Тициан согласился.

В Венеции становилось все больше импровизированных театров и спектаклей. Во время недавнего карнавала даже немцы и те поставили на своем подворье одну момарию, собрав в зале немало знатных венецианских господ и купцов. А в доме Фоскари в Сан Симоне, по словам Париса, показали «Построение Трои». После спектакля с огнями и фейерверками был дан роскошный ужин. Вообще все представления, которые устраивали купцы, магистраты и престарелые прокураторы, заканчивались пышными пирами. Гости пили, ели и разговаривали исключительно о деньгах и торговле, а момарии и празднества служили прекрасным обрамлением деловых разговоров. Не успевал рассеяться факельный дым, как приглашенные усаживались за стол и начинали исподволь выпытывать сведения друг у друга:

— Мне Мочениго говорил кое-что о ваших делах с шерстью в Нюрнберге.

— Риццо, сколько вы просите за тревизанское зерно?

На другом конце стола слышалось:

— Лоредано, мне нужен дуб.

— А почем вы продаете перец?

Роскошный ужин в доме Фоскари после спектакля «Построение Трои» вызвал множество разговоров в городе. Из уст в уста передавались подробности о неслыханных острых салатах с каперсами и кедровыми орешками, в изобилии заполнивших столы, о нежных отварных каплунах, об огромных блюдах с жареными голубями под сладким чертозинским соусом, об апельсиновых дольках с перцем в хрустальных вазах.

Венецианская молодежь как могла высмеивала эти сборища и распространяла письма, читая которые народ тоже потешался. Молодые венецианцы собирались в скромных помещениях, ставили на импровизированных подмостках понятные всем спектакли с участием женщин. Весь город говорил о знаменитых актерах; знатные дамы из лучших домов не пропускали ни одного спектакля с их участием, появляясь на представлениях в чепцах, вуалях, в сопровождении старых слуг и ничуть не обижались на убийственную иронию комиков. Простонародный язык Дзуана Поло и Рудзанте заставлял самых смелых из них обращаться мысленно и на словах к беспощадной действительности, к жестокой жизненной правде. Магистратуры не были в состоянии помешать этим представлениям и потому делали вид, что не замечают протестующих, издевательских реплик, доносившихся из залов и садов. Не желая изменить свою политику и обратить ее на помощь крестьянам, — как сами же обещали, призывая их на защиту Венеции во время Камбрейской войны, — они продолжали душить сторонников императора невыносимыми налогами.

Актерские товарищества делла Кальца тем временем не прекращали свои крамольные выступления. Они показывали простонародные комедии, любовные интриги смазливых крестьяночек с заезжими офицерами, похождения жаждущих страсти вдовушек с юными чужестранцами, истории про обманутых мужей и прочие смешные и бесхитростные пьесы в таком духе. Никому из них — ни Рудзанте с Кереа, ни Цуккато с Тонином дель Балло — не было никакого дела до новостей папского двора, привозимых в Венецию послами и литераторами.

Когда Тициан собирался вечером на какой-нибудь спектакль, добропорядочная душа Франческо неимоверно страдала. Художнику не раз приходилось выслушивать от брата речи о недостойном языке лицедеев. Но однажды Франческо вдруг изменил тему. Разозлившись на служанку за то, что прожгла карман, он в сердцах заявил:

— Дом у нас большой, полно вещей, и служанкам не справиться без надежной экономки. Настало время привезти такую женщину из Кадоре, из нашего родного дома.

— Да, но уж, пожалуйста, какую-нибудь получше, — потребовал Тициан, на что Франческо ответил, что для этого необходимо поехать в Пьеве и там посмотреть.

— Поезжайте немедля, — сказал Тициан, — везите ее сюда, и заживем спокойно.

Франческо стал собираться в дорогу.

Вечерело. Тициан с Парисом, разодетым по случаю спектакля Дзуана Поло «Французский капитан», добрались в гондоле до набережной Дзаттере. Легкий бриз обдувал накалившиеся за день камни. Художники переправились через канал Джудекки. Тициана не покидало ощущение того, что за обещанием Франческо таилось нечто, чего искренне желали оба брата. Он непрестанно раздумывал об этом. Память услужливо рисовала образ Чечилии на крыльце их дома в Пьеве, вспоминались слова, которые он сказал ей на прощание в последний свой приезд: «Вы самая красивая, самая умная, самая лучшая девушка в этих местах и заслуживаете того, чтобы жить с нами в Венеции».

Она ответила одними глазами.

К поместью Ка’Тревизан можно было подойти по уютной аллее через яблоневый сад. Дом был низкий и просторный. Миновав галерею и снова ступив на садовую дорожку, Тициан с Парисом увидели небольшое пространство под нависшими деревьями. Это и был театр: декорации изображали два здания и портик, выходящие на маленькую площадь. Слуга зажигал фонари.

Разгоряченное небо без единого облачка темнело, становилось синим; загорались первые звезды.

Среди присутствующих Тициан узнал Рудзанте, его друга Менато и Кастеньолу, который исполнял «Реплики» в Каннареджо.

К ним подошел Парис, рассыпаясь в приветствиях.

Представление неожиданно началось барабанной дробью. Народу было очень мало. Гости сидели в разных местах темного сада, и Тициан догадался, что все они были свои в этом доме и уже наверняка видели спектакль…

С некоторых пор по воскресеньям после обеда он стал приходить в мастерскую и сидеть там в тиши и одиночестве среди полотен. В душе воцарялся покой.

Полотна Джорджоне возвратились к своим владельцам, и Парис со всеми его дерзостями и неуемными запросами ушел наконец в другую мастерскую.

Тициан закончил две работы для Альфонсо д’Эсте, к которому он никакого уважения не испытывал, называл про себя бомбардиром за маниакальное пристрастие к пушкам, однако ценил его покровительство. Теперь, когда этот трудный, потребовавший полной отдачи сил заказ был выполнен, и «Праздник Венеры» с «Вакханалией» заняли свои места в феррарском кабинете Альфонсо, Тициан мог позволить себе предаться воспоминаниям о том, как, сидя с Ариосто[60] у камина, он слушал проникновенный рассказ друга о заимствованных у Филострата сюжетах для обеих картин. Тогда же, повинуясь внезапному вдохновению, он сделал несколько набросков в альбоме, однако по приезде в Венецию занялся неотложными делами и полотнами, которые должны были принести ему славу. Альбом с набросками лежал в шкафу. Наконец он вспомнил о них, хотя и с чувством раздражения: что нужно было этому высокомерному герцогу? — и попросил Бембо напомнить ему сюжет Филострата. Так родились обе сцены. Теперь же, когда все было позади, постепенно стирались в памяти обнаженные тела, фигуры женщин и амуры, словно собравшиеся, как во сне, на веселый праздник под открытым небом.

Предстояло убедиться, заплатит ли ему герцог достойно своего истинно герцогского величия, для чего Тициан с актерским красноречием написал ему о вдохновении, которое испытал в поисках совершенных форм и теплых красок, о своей работе над пейзажем с облаками. Пришлось упомянуть и о том, что после кончины римлянина Рафаэля никто лучше Тициана не мог изобразить подобную сцену.

Перед отъездом в Пьеве Франческо долго записывал в «домашнюю книгу» свои соображения о делах мастерской, а также все приходы и расходы, и делал это столь старательно, что, казалось, собирался не меньше чем в крестовый поход, не надеясь больше возвратиться в Венецию. Он заказал у Тасси место в почтовой карете до Пьеве и ранним утром с нехитрым скарбом в руках покинул дом брата. Путешествие принесло ему радость и облегчение. Карета миновала Ченедские холмы и поползла наверх, в горы. Позади осталась светская суета, и вместо этого возникло ожидание Пьеве как лучшего в мире уголка, где текла настоящая жизнь и куда он возвращался по милости божьей.

На следующее утро после своего приезда Франческо уже рубил дрова для камина и аккуратно складывал их в поленницу под навесом, набирал в колодце воду и носил ее на кухню. Словом, стал добрым работящим помощником своим сестрам — Орсоле и Катерине, а главное, расстался с солдатскими замашками, вновь обретя давно забытый покой и душевную ясность.

Ему доверили самые трудные и ответственные дела по дому, и он с гордостью отмерял муку, всыпал ее в квашню, замешивал на теплой воде тесто, мочил сухари для закваски. Еще затемно он разжигал в печи огонь и деревянной веселкой отбивал тесто, которое постепенно набухало, делалось бархатистым. Пахло дымком от пылавших в печи поленьев; он подбрасывал еще.

Продолговатые куски теста белели на столе. Брезжил рассвет за окном. Небо в направлении Транего понемногу светлело. Звезды сделались сначала бесцветными, водянистыми, а потом и вовсе угасли, как свечи от дуновения ветерка. Франческо вышел во двор. Подняв глаза к небосклону и медленно обведя его взглядом с востока на запад, к темневшим в бесконечной дали горам, он не нашел уже ни одной звездочки. Каждый раз, когда Франческо глядел в небо, сердце его переполнялось неизъяснимым чувством; возникало по-христиански простое понимание самого себя. Вокруг стояла глубокая тишина, в которой едва различим был шелест листвы на деревьях, словно журчание воды среди камней. Послышались гулкие удары колокола. Франческо перекрестился и, возвратившись к печи, переворошил пылающие дрова, чтобы скорее прогорели. Затем выгреб угли, очистил под и подошел к окну взглянуть на горные вершины в первых лучах солнца. Глаз невольно подметил голубизну неба и нежный розовый отблеск на скалах.

Чтобы хлеб получился как следует, необходимо тщательно протопить печь. Как славно дышится у окна в эти минуты ожидания! Он брал лопату и сажал сырое тесто глубоко, на раскаленные кирпичи, после чего убирал на место решето с помелом, корзины и подметал пол. Нужно было открыть затворку и выпустить из печи накопившийся в ней пар. Сразу же по пекарне распространялся влажный запах теста. Тогда, чтобы заморить червячка, Франческо жевал хлеб или что-нибудь еще.

Дом понемногу просыпался. Над головой раздавалось шарканье отцовских подошв, шлепанье тапочек и стук каблучков; слышался звон воды, льющейся в таз, потом решительные шаги сестры Орсолы и скрежет металлических петель на открываемых окнах.

Кто-то, почуяв, наверное, запах свежего хлеба, вприпрыжку сбежал по лестнице. Дверь тихонько отворилась.

— О, Чечилия! — промолвил Франческо.

— С добрым утром, — ответила она и прислонилась к дверному косяку.

— Если за хлебом, то еще рановато, — ласково сказал Франческо, продолжая что-то делать.

— Я поглядеть, как вы его печете, — сказала девушка.

Приблизив фонарь к печному отверстию, они стали смотреть на пышные золотистые буханки.

— Как красиво! — проговорила Чечилия, сложив вместе ладошки.

Она присела на скамью, но не затем, чтобы дождаться свежевыпеченного хлеба, а словно почувствовав нечто, способное перевернуть всю ее жизнь. Франческо сидел напротив и смотрел ей в лицо, как ясновидец, читающий в глазах людей мысли и чувства.

Просто и откровенно он поведал ей об их главной надобности: доверить дом со всем имуществом честной, терпеливой женщине, чтобы возглавила хозяйство. Им много не нужно, но Тициан, уже прочно завоевавший себе известность среди венецианской знати и могущественных иностранцев, нуждался в женской помощи. Чечилия будет иметь все, что может желать честная женщина: стол, достойную своего положения одежду, плату и комнату.

Вначале Чечилия даже покраснела от неожиданности, но тут же взяла себя в руки, выпрямилась и, молча выслушав Франческо, попросила дать ей подумать. Нужно было соблюсти все правила. Франческо поговорит с Грегорио, а она с отцом. Женщина, которая уезжает из дома далеко и надолго на работу к двум мужчинам, нуждается в заступничестве.

Франческо убрал заслонку, чтобы проветрился готовый хлеб, и приготовил корзины. Сунув в печь деревянную лопату, он вытянул три буханки и положил их в маленькую корзинку:

— Отнесите это наверх, Чечилия, а после сходите за молоком и сыром.

Он пытался угадать, что скажет Алоизий, ее отец, в ответ на предложение.

Цирюльник Алоизий, простой и скромный человек, обладавший красивым звучным голосом и потому певший в церковном хоре, мог, разумеется, и отказать, но это значило лишить дочь счастливой возможности в жизни. А вечером Грегорио уже рассказывал, что Чечилия решилась на все сама. Через несколько дней, сложив вещи в дорогу, она могла ехать.

Орса, выслушав ответ Грегорио, разделила с ним радость. «Чечилия будет умной и преданной хозяйкой в вашем доме», — сказала она и ушла, словно не желая больше говорить об этом. Прошло несколько недель. Франческо успел посетить копи в Ауронцо и Подестаньо. Проверив реестры и убедившись, что дела в полном порядке, он объявил Чечилии об отъезде. Весь долгий путь до Венеции они проделали почти в полном молчании.

В венецианский дом Тициана девушка вошла, утомленная дорогой, и тут же скрылась в кухне, словно кошка, нашедшая убежище, отказавшись сесть за стол, хотя Франческо пригласил ее — и в Пьеве она всегда обедала вместе со всеми. Ей предстояло еще привыкнуть к городской жизни, торговым лавкам и разговорам местных женщин. В воскресенье братья повели ее на службу в собор Сан Марко, и там, под сводами куполов, покрытых золотой, красной, изумрудной, голубой и аметистовой мозаикой, Чечилия окончательно поверила в то, что приехала в Венецию.

Предыдущая главаГлава 7 из 31Следующая глава