Новый дож Антонио Гримани, восьмидесятисемилетний старик, избранный 7 июля 1521 года, имел множество заслуг и грехов.
Венецианцы уже успели забыть, как, будучи адмиралом Республики, Гримани в 1499 году допустил поражение своего флота в битве с турками при Лепанто, но с иронией вспоминали о том, как в 1493 году он купил за двадцать пять тысяч дукатов кардинальскую шапку для своего сына Доменико.
Когда в Венеции узнали, что флаг неверных вознесся над Патрасским заливом, Сенат назначил новым адмиралом Марко Тревизана, приказав ему арестовать Гримани, заковать в цепи и переправить на малой галере на набережную Скьявони для всенародного судилища.
Здесь ждал его в кардинальских одеждах сын Доменико со слонами утешения. Однако собравшаяся на набережной разъяренная толпа помешала Гримани ступить на берег, встретив его градом камней.
Уже спустилась ночь, и мол опустел, когда Гримани, гордо выпрямившись, с презрительным выражением лица, в сером плаще, коротких пурпурных шароварах и с обнаженными закованными в цепи ногами сошел с галеры и был доставлен в Совет Десяти, откуда препровожден в тюрьму при Дворце дожей. Там он провел, как и всякий осужденный венецианец, несколько месяцев. С ним беседовали члены Совета Трех, допрашивали прокураторы Суда Сорока. Все это тянулось с зимы до самого лета 1500 года. Гримани энергично защищался от обвинений в непростительной халатности и низких намерениях. Он много говорил о смелости турок, об их дисциплине и морской сноровке, об их вооружении; объяснял, как устроены их быстроходные корабли, как крепятся и какую форму имеют паруса, в каких местах на борту расположены орудия. Наконец, подробно описал битву с вражеским флотом и столь уверенно и красноречиво изложил причины поражения венецианцев, что судьи, намеревавшиеся было обезглавить его, вынесли приговор о ссылке на остров Керсо; в 1500 году будущего дожа высадили на этом острове и оставили в рыбацком доме.
Старый морской волк, он был искушен в мореходстве, и спустя несколько месяцев, не колеблясь, при первом же удобном случае вышел на галере в открытое море, проделав путь от острова Керсо до Рима, где нашел убежище в доме своего сына-кардинала. Там он приложил все усилия, чтобы примирить папу с Венецией в Камбрейской войне. В этом была его большая заслуга. Узнав, что приговор отменен, он предстал перед Сенатом и в 1510 году был назначен прокуратором.
Истории подобного рода о Гримани, подогреваемые его избранием на новую, высочайшую должность, передавались из уст в уста среди венецианцев, всегда готовых поверить любым слухам о новом доже, который, несмотря на свой почтенный возраст, а может быть, именно благодаря ему оказался личностью, способной в те трудные годы направлять политику Венеции; старый, многоопытный лис, умный и сдержанный, умеющий при необходимости пустить в дело зубы и когти.
Когда Тициан явился по вызову в Сенат, его приятно поразила худая, словно высохшая фигура дожа, широкая, уверенная походка и радушное обращение. По-дружески уединившись с Тицианом в одной из комнат, Гримани стал расспрашивать художника о «Битве» и, посмеявшись над страстью чиновников к писанию бесполезных писем, угостил его добрым кипрским вином. Отпивая понемногу уже из третьего стакана, Тициан выслушивал саркастические высказывания дожа о недостойных деяниях Льва X и одновременно быстрой рукой набрасывал в своем альбоме тонкие грозные черты похожего на маску лица, стараясь ухватить безумный блеск в маленьких голубых глазах.
Нескольких сказанных старым правителем фраз оказалось достаточно Тициану, чтобы понять то, чего до сих пор никто не мог объяснить ему, например, вопрос о торговле индульгенциями в Германии. Его даже не возмутило поведение папской курии и немецких курфюрстов. Когда прощались, лицо дожа вновь приняло угрюмое выражение, но он тут же подмигнул и произнес:
— Изобразите меня таким, какой я есть, и молчок. Бог в помощь, сын мой.
Тициан с жаром взялся за официальный портрет дожа[68], предназначенный для дворца, и приготовил несколько полотен. Сделав первый набросок, он сразу же принялся за второй, сгорая от нетерпения наконец увидеть, как старик выходит из полутьмы и замирает у стола, словно жрец в своем высочайшем одиночестве. Встречаясь с дожем, он пытался хорошенько запомнить, как блестят его зрачки в костистых увядших глазницах. И рисовал, и рисовал под непрекращающиеся рассказы о плачевных делах папы. Впрочем, говорить о плачевном состоянии бездонного сундука, каковым являлась церковь, казалось ему явным преувеличением. И, кстати, Тициан не услышал от Гримани ни единого слова о творениях Рафаэля или Микеланджело.
Он вышел из мастерской с желанием скорее очутиться подле робевшей в его присутствии Чечилии. Ему стоило больших усилий не выдать своих чувств к ней, чтобы ничего не заподозрил брат, уверенный, что девушка находится под его надежной защитой в их доме. И отгоняя от себя назойливые мысли, он не упускал случая обойтись с ней строго, даже по-хозяйски высокомерно.
Та ночная встреча с Чечилией казалась такой нелепостью, что в первое время не хотелось даже думать о новом свидании. Потом такое желание возникло, но он корил себя за бурную поспешность и за то, что девушке пришлось защищаться; ее жалобный стон не переставал звучать в ушах болезненным упреком. Теперь же ему хотелось видеть в свете дня это тело, которого он касался тогда второпях, гладить полные бедра, любоваться матовым пушком на ногах и золотистой белизной кожи с голубыми прожилками на бедрах. С такими настроениями он принялся за изучение деловых записей Франческо, желая узнать, не ожидает ли его новое приглашение от Цуккато или какой-нибудь вызов, который заставит его пуститься в Тревизо, а может быть, даже в Пьеве. Кстати, о Пьеве: нужно будет обязательно поговорить с домашними о поездке туда летом.
Работа над доской для Пезаро продвигалась по намеченному плану уверенно и четко. Пользуясь долгими светлыми днями, Тициан приходил в мастерскую сразу после рассвета, чтобы в тиши насладиться утренней свежестью и ранним голубоватым светом. Едва проснувшись, он ощущал, как благотворно влияет одиночество на его воображение, мыслям было тесно в голове; порой казалось, будто он вновь на лесах у стены Скуола ди Санта Мария Нова в Конельяно.
Иногда по утрам он выходил из дома затемно, когда на Сант Апональ еще не пробил первый колокол, и чуть ли не бегом пересекал безлюдный город; на камнях домов бледнел рассвет.
Сонный лодочник нехотя выбирался из своей будки, бросая на Тициана косые взгляды и, видно, принимая его за гуляку, всю ночь провеселившегося с какой-нибудь красоткой. Тициану же такое и в голову не приходило. Он был целиком во власти мыслей о нежной и несчастной женщине: о Лауре, подруге Альфонсо д’Эсте[69].
Еще при жизни Лукреции, когда та уходила из одного монастыря, чтобы укрыться в другом, герцог преподнес Лауре подарок: арапчонка, привезенного с Нила в Египте.
Она привязалась к нему, наняла учителя грамматики и отдала мальчика на попечение прислужниц в своем доме на берегу По, окруженном большим яблоневым садом. Тициан изобразил ее на рисунке вместе с арапчонком и обещал сделать по нему живописный портрет.
Этот рисунок из феррарского альбома, полного быстрых набросков, так бы и остался лежать в ящике, если бы не взволнованный рассказ Тебальди о случившемся несчастье: арапчонок сорвался с берега в бурное течение По, и даже тела его не нашли. Тебальди сообщил, что герцог настоятельно просит именно теперь выполнить обещанный портрет. В письме было столько безутешного горя и любви к своей даме и мальчику, что Тициан не раздумывая согласился.
Переплывая в лодке через Большой канал, он пристально всматривался в мутно-зеленую воду, словно там, под зыбкой рябью, вот-вот должно было появиться темное лицо малыша с курчавыми волосами и ослепительными белками глаз. Он с удовольствием сменил работу, предоставив Франческо и помощникам докончить отдельные части доски для Пезаро; Лаура же являла собой совершенство красоты и прелести. У нее была чуть смуглая кожа, задумчивые глаза и ярко-красные губы. Одевалась она как и подобает знатной женщине.
Наверное, чтобы достичь полной гармонии, как в природе, его картины должны были воплотить все времена года, особенно осень, которая Тициану виделась в образе освещенного солнцем фруктового сада с гнущимися под тяжестью плодов ветвями. Переставив на мольберте и повернув к свету «Вакха и Ариадну», он впервые после нескольких месяцев забвения с гордостью разглядывал картину, поминая недобрым словом этого нахала Тебальди, позволявшего себе распоряжаться от имени «пушечного» герцога. Он как бы видел перед собой улыбку Тебальди, застывшую на гипсовом лице, и мысленно обращался к нему с тирадой: «Взгляните на это полотно! Как, по-вашему, написать такую картину — это то же самое, что отлить пушку? Взгляните, вот леопарды, собака, плащ Ариадны; а вдали видна приближающаяся буря. Картина закончена. Осталось лишь доставить ее в Феррару. Подскажите же герцогу тактично и в нужный момент, чтобы заплатил мне как следует и даже сверх того, поскольку я вынужден кормить целую ораву помощников. К тому же мне давно пора обзавестись одеждой, достойной моего положения; кстати, приближается зима, и неплохо бы спустить в подвал пару добрых бочонков, чтобы было чем разогреть кровь в стужу».
Влюбленными и одновременно безумными глазами смотрел он на деревья, раскачивающиеся под порывами ветра, на Вакха, который, казалось, только что примчался неизвестно откуда.
В эти дни, когда надо было особенно напряженно работать, его стали осаждать тени.
Он принес и поставил на мольберт небольшой холст Дзуаннантонио Веньера: хотелось взглянуть в лицо Кристофоро Торретто. Джорджоне в своем плаще явственно возникал в темноте мастерской, и Тициан мог поклясться, что тот стоит у окна, выходящего в сад. Ближе к рассвету непонятно через какую дверь являлся Джамбеллино, босой. Он шел куда-то мимо стремянки, не удостаивая взглядом полотна. На нем была темно-красная праздничная одежда, и походка казалась еще более уверенной, нежели раньше. Но однажды он остановился перед картоном Тициана с рисунком «Пиршество богов» и решительным жестом отверг его.
«Жизнь, — размышлял Тициан, — движется вперед. Что было бы, если б не менялись глаза, которыми мы смотрим на мир?»
Джамбеллино осуждал его.
Проникавший сквозь плетеные занавески свет рассеивался в воздухе. И вдруг в предназначенной для Пезаро работе стала отчетливо видна вся неуклюжесть и беспомощность учеников во главе с Франческо. Он вскочил, взбежал на подмостки, кинулся соскабливать жирный слой краски до самой доски. Заставший его за этим занятием Франческо увидел, как Тициан уничтожает красивые детали, и промолчав, вышел в другую комнату вместе с помощниками и подмастерьями.
Вечером усталый и мокрый от пота Тициан сказал:
— Извините, Франческо, но по-настоящему работать мне удается лишь в одиночестве. Я готов даже выгнать подмастерьев, лишь бы не слышать их болтовни. Не выношу, когда рядом ходят чужие и тем более касаются моих работ. Разумеется, это не относится к вам. Вы — родной, близкий мне человек.
Брат смотрел на доску, размышлял над законченными частями и старался угадать, сколько времени потребуется Тициану для завершения едва начатых. В сущности, сделать подсчет было невозможно: резкие повороты фантазии, необходимость менять темы и натуру возникали без видимых причин.
Франческо долго стоял опустив голову — венецианское лето действовало на него угнетающе, — наконец произнес:
— Хочу съездить в Пьеве на несколько недель. Заодно наведаюсь в Ченеду к Марко Сальгаро, он просил расписать небольшую доску. Здесь я пока что не нужен. Джироламо Денте сумеет распорядиться подмастерьями, а дом в руках Чечилии… Так что не беспокойтесь.
Франческо уехал.
Вечером Чечилия и Тициан неожиданно взглянули друг на друга: он — удивленно, заметив, что девушка собирается покинуть его, она — с опаской, в самом деле собравшись укрыться где-нибудь в кухне или кладовой.
Звучный, властный голос мужчины остановил ее на пороге: это Тициан распорядился приготовить стол на двоих, накрыть вышитой скатертью и поставить бокалы из Мурано. Поинтересовавшись, что будет на ужин, он принес из кладовой белого вина и старался держать себя как можно непринужденнее, чтобы не испугать Чечилию. Негромко заговорил о чем-то, откупорил бутылку. Усевшись на обычное место за столом, пригубил вино:
— А ну-ка, Чечилия, не убирайте так далеко ваш бокал и пододвиньте ближе свои тарелки. Сегодня мы с вами князей не принимаем. Несите ужин на стол да садитесь рядом.
Она в замешательстве сновала между буфетом и кухней и лишь после повторного приглашения тихонько проскользнула в кресло.
— Выпейте. Полезно для желудка, — сказал Тициан, наполняя ее бокал.
— Только чуточку, а то в голову ударит, — тихонько попросила Чечилия. Когда она подносила бокал к губам, ее рука дрожала.
— Чечилия, — сказал он, — вы столько раз в Пьеве сидели за столом вместе со всеми…
Она кивнула.
— Что случилось?
— Здесь я с вами одна, это другое.
— Нет, не другое; мы прежние люди, и наши отношения не изменились, — заявил Тициан не допускающим возражения тоном.
Он отломил себе кусок жареной рыбы, нетерпеливо вытащил кости и принялся с аппетитом есть, закусывая свежей зеленью и запивая большими глотками вина. Время от времени он делал вид, что не обращает внимания на Чечилию, молча жевал, брал то рыбу, то хлеб с сыром, отпивал терпкое вино из бокала, но через минуту снова заводил разговор:
— Я так привык видеть вас под своей крышей, что мне кажется, вы живете здесь много лет.
Она улыбнулась.
— Чечилия, а вам хотелось бы съездить в Пьеве, как Франческо?
— Ему, видно, это нужно, а мне здесь больше нравится.
«Вот тебе раз, — подумал он. — Эта тихоня, которая на первый взгляд всего на свете боится, уже успела расставить свои сети. Надо немедленно сказать ей (она тем временем хлопотала, убирая со стола), что я уже женат на живописи…». И пока он придумывал целую речь, с помощью которой собирался убедить и себя и девушку в прочности своего союза с живописью, скрепленного брачным контрактом еще в юности, взгляд его, устремленный на Чечилию, делался все более пристальным и напряженным. Она дала понять, что любит его, и он инстинктивно искал резких выражений. Однако неожиданно доверительно сказал:
— А знаете, Чечилия, что я за человек? Мне безразлично все, что не касается живописи. Из меня выйдет никудышный муж.
Она подняла глаза на его хмурое лицо и тихо ответила:
— Я не просила вас жениться на мне.
Стоя неподвижно у окна, Тициан силился разглядеть в темноте улочку и площадь за ней. «Что за хитрый ответ», — думалось ему. И когда Чечилия в очередной раз выходила из комнаты, он быстро оглядел ее гладкое лицо с ясными, блестящими глазами и ангельским ртом. Его неудержимо влекла к себе именно эта чистота, смиренность движений и речи, эта фигура, красивая даже без шелковых одежд и украшений. Напротив: белая свежевыстиранная накидка, которую она обыкновенно надевала, разделавшись с домашними хлопотами, еще больше освещала ее лицо. Наконец она возвратилась; ее волосы были уложены. Тициан подошел к ней и ласково обнял за талию.
— Стало быть, — сказал он с улыбкой, — вы не хотите, чтобы я на вас женился?
Она отрицательно покачала головой.
— Ну а если дети?.. — с внезапной живостью спросил он.
Ничуть не смутившись, Чечилия ответила:
— Я буду любить и воспитывать их.
Тициан ощутил себя так, будто она развязала узел, стягивавший ему горло. Они вошли в комнату, где была его первая мастерская. Он зажег фонарь, свечу на столе и приблизился к Чечилии.
— Ой, нет, погодите! — воскликнула она и, отпрянув в испуге, села на скамью.
— Вот! Сидите так и не двигайтесь! — в свою очередь воскликнул он. — Я хочу на вас смотреть!
Поискав на столе, он нашел перо.
Измятый лист бумаги стремительно покрывался штрихами. Тициан смотрел на Чечилию, рисовал ее, а она, подложив под спину подушку, устроилась поудобнее, словно в изнеможении. Было жарко, и она приоткрыла грудь. Тяжесть летнего безветренного дня сморила ее. Закрыв глаза, Чечилия задремала. Корсет не давал вздохнуть, кружилась голова. Она распустила завязки. Дышать стало легче.
Из-под прикрытых век Чечилия увидела занавески, освещенные первыми рассветными лучами. Она не помнила, как очутилась на этой широкой постели и как заснула.
Стараясь не шелохнуться, она тихонько рассматривала спящего рядом с ней Тициана.
С канала донесся всплеск весла, чавканье воды под какой-то лодкой. Потом послышались удары колокола: звонили в церкви Фрари.
В огороде позади дома пропел петух.
Сонный Тициан перевернулся на спину и задел Чечилию.
Она, мгновенно закрыв глаза, отодвинулась к краю постели, потянув за собой простыню, но оказалось, что Тициан крепко держит простыню и не отпускает. Чечилия тихонько лежала, прикрыв глаза и отвернувшись к стене, однако явственно ощущала его дыхание и пристальный взгляд. Она могла безошибочно сказать, куда он был устремлен.
Тициан провел пальцем по ее полуоткрытому рту, ласково притронулся к груди, погладил нежный розовый сосок. Сладостный трепет охватил Чечилию. И одновременно с этим безудержное веселье наполнило душу, в то время как рука Тициана спускалась все ниже.
Потом она увидела прямо над собой его темноволосое тело, взъерошенную бороду и сияющие глаза. От объятия сильных рук перехватило дыхание. Внезапно молниеносная боль пронзила всю ее. Хотелось кричать, но она почему-то смеялась, пыталась вырваться из его объятий и не могла.
Неодолимый желанный огонь наполнил, захлестнул ее с головы до ног, лишив на несколько мгновений рассудка.