Я так много рассказываю про других людей, чтобы не начинать вспоминать самое ужасное. Про братика.
Тетенька Луша тогда по незнанию ли или по злому умыслу, что я тоже не исключаю, так легко успокоила нас: мол, бери что дают, без опаски, хуже не взять. Не бойся незнакомцев.
Странно, что мама не возразила, ведь это важное правило безопасности, особенно для детей, – остерегаться незнакомцев, пока точно не убедился в их благих намерениях. Может быть, мама не расслышала, отвлеклась в тот момент, а вот мы с Илюшкой прекрасно услышали, и маленький братик послушался взрослую тетю.
Это папа случайно проговорился, что мама из Назаровых, из тех самых, местных. Фамилия-то сама по себе самая обычная, и не сделай он уточнения, все было бы благополучно.
Так говорила потом бабушка, и я повторяла за ней: виноват папа. Но на самом деле и без него бы выяснилось, ведь моя мама очень похожа на бабушку. Не носить же ей маску, в конце концов!
«Я предупреждала», – много раз повторяла потом бабушка, только не расстроенной дочери, не зятю, что было бы логично, а отчего-то мне, внучке.
А толку мне говорить, я тогда немного дичилась деревенских, особенно после похорон, и при этом точно так же стеснялась говорить «нет» и никогда не отказывалась, когда они меня звали гулять, а маленькому братику все были друзья, и никакой беды он не предчувствовал.
«Из Назаровых. Меченые», – услышала я, как про нас говорили местные.
Пошла за уточнением к маме: что это такое, что это означает – меченые?
«Ничего», – ответила мама с таким лицом, что лучше больше не переспрашивать.
Такое лицо у нее бывало, когда она наказывала меня за проступки или шалости молчанием, просто переставала со мной разговаривать, и все. Если уж была крайняя необходимость, то цедила слова без выражения и не улыбалась. И это до сих пор ненавистное «сама знаешь» – да не знаю, раз спрашиваю, а придумывать не хочу!
Считала, да и считает до сих пор, что это самое лучшее наказание, самое, так сказать, щадящее, ведь не физическое, не в угол поставить, не шлепнуть по попе.
Ну вот тогда я тоже напряглась, что спрашиваю что-то не то, и больше тему не поднимала и даже у папы не уточнила. Хотя следовало бы, потому что заметно было, что кое-кто из деревенских изменил к нам отношение. Не все, конечно. Кто-то не просто перестал с нами общаться, но даже на другую сторону улицы переходил, если вдруг встречались, хотя уж улица-то в деревне, по городским меркам, – смех один. А кто-то, наоборот, чуть ли не в друзья набивался.
Особенно вокруг нас с Илюшкой вилась одна старуха, которая, вероятно, тогда вовсе старухой и не была, но мне казалась таковой из-за седых волос, а также манеры одеваться в мешковатое, вытянутое серо-голубое платье и надвигать белый платок на лицо, такое загорелое, что походило на печеную картошку в мундире. При разговоре со взрослыми людьми она как-то сжималась, будто в ожидании удара.
Я говорю о ней с неприязнью, но поначалу плохого впечатления она не производила. Опрятная, аккуратная женщина в возрасте, чистая, пахла какой-то травой и разговаривала ласково, с улыбкой.
Это она кормила моего братика блинами и яблоки совала. Илюшка дома яблоки не ел, поскольку даже от яблочного сока начинал покрываться сыпью, опухал весь, но всегда обижался, что ему нельзя. А здесь, в деревне, где их можно было прямо с дерева срывать, не ел, потому что на самом деле не хотел, прямо нос воротил, и я могла при нем без всякого подспудного чувства вины грызть яблоки сколько влезет.
Звали ее Ильинишной, и был у нее сын лет двадцати с чем-то, я этому факту очень удивлялась – не стыковался у меня возраст матери и ребенка. Молодой человек, немного неряшливый, одутловатый какой-то, с психическими особенностями развития, в основном сидел на лавке перед домом и делал работу, не требующую особого внимания, – оба глаза бедняги были затянуты бельмами, что придавало его лицу странное и пугающее мертвое выражение. Особенно жутко мне было, когда он внезапно застывал и медленно-медленно поворачивал голову в сторону заинтересовавшего его звука, кажется, еще и принюхиваясь, как зверь. Он прислушивался так исключительно к нам, детям, хотя никто из деревенских его не дразнил и вообще, кажется, местные внимания на него не обращали, привыкли. Я прибавляла шаг, невольно втягивала голову в плечи и даже старалась дышать потише, чтобы он не услышал, а вот Илюшка его даже не замечал.
А старший сын Ильинишны сидел в тюрьме, о чем мимоходом обмолвилась тетенька Луша. У магазина стоял, кричал: «Надо братьев раздать! Надо братьев раздать!» – а потом ножиком двух человек и прирезал: «Я раздавал, а они не брали!» Напился и чертей раздавал. Дурной-дурной, а на суде молчал, глазки в пол, даже слезу пустил. Ильинишна-то – добрая, знающая, а сыновья взяли по половинке ее знаний да ополоумели. Ей из-за этого приходилось часто переезжать – где сыновья напортачат, там уже жизни нету, надо в другую деревню перебираться. Оба два сына у Ильинишны, да оба два дурные, второй хоть и не видит, но тоже неплохо было бы запереть.
На мгновенно последовавшее мамино волнение после таких впечатляющих рассказов тетенька Луша махнула рукой:
– Ой, да что он вашим сделает, вы приехали и уехали, и не успеет ничего. Это нам надо думать, но мы калачи тертые, разберемся. Вот тоже возьмем да и прогоним их.
При этом она так заразительно смеялась, будто бы дело яйца выеденного не стоит. И ведь действительно сыновей доброй Ильинишны нам тогда не стоило опасаться.
Совсем по-другому теперь воспринимаются шуточки-прибауточки старушки типа: «Ты – Илья, а я – Ильинишна. Как совпало прекрасно. Мой сынок бельмастый, а ты какой глазастый».
Как я уже говорила, за исключением этого кошмара с блином, спали мы с братиком очень крепко, а тут я вдруг проснулась среди ночи от едва слышимого скрипа. Не рассыхающиеся половицы, не мышиная возня, не шорох колыхаемых ветром занавесок, не сверчки – все это составляло теплую, обволакивающую, уютную ночную тишину и даже не воспринималось ухом как звук, – разбудил меня скрип, которого быть не должно.
Я без всякого страха открыла глаза и перевернулась на бок, оказавшись лицом к Илюшкиной раскладушке. Только вот братика на месте не было.
Обычно он терпел до утра и не вставал ночью на горшочек, заботливо привезенный из дому и стоящий под его раскладушкой. Мы с братом и днем редко ходили в стоящий на задах огорода деревянный домик, очень сильно впечатливший и пугавший страшным отверстием над зловонной бездной.
Но даже если Илюшке приспичило по нужде, то, понятное дело, не было никакой необходимости уходить из комнаты.
Я еще полежала, продолжая прислушиваться и почему-то строя догадки, куда Илюшка мог деться. Может, тоже что-то приснилось и он пошел к родителям? У меня-то, в отличие от братика, под подушкой лежали спасительные ножнички, я даже проверила их наличие.
Естественно, мне тут же тоже захотелось к родителям, я приподнялась на раскладушке, собираясь вставать, случайно сбила подушку, поправила и только тут посмотрела в сторону окна. Возможно, подсознательно я специально избегала смотреть туда раньше, хотя даже не предполагала, что возможно повторение кошмара…
Летние ночи светлые, возможно, и время уже было предрассветное. Самый крепкий сон, до пронзительного крика петухов, до привычного деревенского раннего начала трудового дня. Не гавкнула ни одна собака, а уж собаки-то первыми реагировали на внеурочное разгуливание по деревне, ругались на нарушителя спокойствия, одна другую подзадоривала, так что все были в курсе – что-то не то. А сейчас тишина, и деревня мирно спала, и в нашем доме все спали. Кроме меня и Илюшки.
Братик высунулся наружу, встав коленками на подоконник распахнутого настежь окна. Удивительно, что мне с моего места было видно и того, кто стоял там, на улице. Думаю, что Ильинишна приладила под ноги какую-то скамеечку или чурбачок, иначе не могла же она внезапно вырасти вровень с окном.
Стоило мне разглядеть старуху, даже дышать стало трудно. Я могла только наблюдать, не в силах шевельнуться.
Это было совсем не то, что с покойницей-лицо-блином, тогда совершенно точно был просто страшный сон, я уже твердо решила для себя, что тогда был сон, а сейчас-то все было наяву!
Теперь-то я понимаю, что в тот раз как будто была страшная репетиция, проверка связи – не вышло с одним ребенком, зато получилось с другим.
Скрывалась ли под видом покоенки Груни Киляевой та же Ильинишна – я не знаю наверняка, хотя она точно участвовала в похоронах и видела меня в стайке деревенских ребят. Из-за кошмара с «мясной куклой» моя психика, скорее всего, оказалась более подготовленной к мороку, сопротивлялась, а маленький мой, наивный братик стал более подходящей жертвой… Она даже блин скормила Илюшке!
Но если в первый раз я смогла все прекратить, всего лишь спрятавшись под одеялом – самый надежный, самый проверенный детский способ избежать опасности, – то теперь этого было недостаточно. Сама себя я бы спасла, но не нас двоих с Илюшкой.
– Давай, давай! – очень громким шепотом поторопила моего братика Ильинишна.
Что произошло дальше, я точно не могла бы придумать даже в больном бреду.
Мой маленький Илья потянулся пальцами к своему глазику и начал его ковырять, все сильнее и активнее. Он весь скривился, сжал зубы, я видела, как натянулись от напряжения жилы на его шее, и мне хотелось помешать ему, что-то сделать, хоть что-нибудь сделать!
Но это правда был будто сон, когда тебя вокруг коконом обволакивает невидимое толстое одеяло и ни шевельнуться, ни звука издать, только дышать и потеть от ужаса.
Братик вскрикнул от боли, и первой моей реакцией было броситься к нему на помощь, позвать родителей или хоть кого-нибудь, но язык будто прирос к небу, а мышцы свело в камень. Иронично, ведь единственное, что мне было подвластно, – это моргать, можно было зажмуриться, но как?!
Как же страшно!
Желчь подступила к самому горлу, но я не смогла даже кашлянуть.
А старуха снаружи торопливо успокоила:
– Ничего, ничего, мальчик должен терпеть.
И мне тоже приходилось терпеть, глядя на лежащее на Илюшкиной ладошке, доверчиво протянутой лодочкой, глазное яблоко, а из глазницы тянулся тоненький канатик зрительного нерва. Крови не было. Я впервые в своей жизни увидела, как крепится человеческий глаз, именно тогда. До этого думала, что это просто шарик, как в мультиках показывают, или подобие мармеладки из серии съедобных червячков, пальцев и прочих будто бы гадких на вид сладостей.
Старуха как-то молниеносно подхватила братиков глаз и прижала заскорузлой рукой к своему лицу, а похожим на спицу пальцем другой руки быстро намотала канатик нерва и, оборвав, дернула, как простую нитку.
Говорят, к трем годам у человека глаз уже вырастает, дальше только по мелочи. Детский глаз вполне может подойти даже старому человеку.
Я никогда и нигде такого раньше не видела, даже в случайно подсмотренных фильмах ужасов, которые родители смотрят, в полной уверенности, что уложили детей и те спокойненько спят. А ты тихонечко крадешься по коридору, будто бы в туалет, а на самом деле застреваешь у приоткрытой двери и пялишься, пялишься до тех пор, пока на самом деле от страха не выдерживает мочевой пузырь.
Братик едва слышно подхныкивал, а Ильинишна ткнула его пальцем в лоб, и палец такой неестественно длинный, когтистый, как у птицы.
– Ну, иди теперь!
И он послушно задом начал слезать с подоконника, нащупывая ножкой опору, ладонью закрывая глазик или то, что осталось на его месте.
А я все так же парализованно смотрела на него, не имея возможности даже знак подать.
Братик лег на свою раскладушку, накрылся с головой одеялом и, кажется, едва слышно плакал. Можно ли плакать без глазного яблока?..
Я тоже плакала, и это единственное, что я могла делать.
За окном, зашелестели удаляющиеся шаги. Проклятая старуха убиралась восвояси, унося Илюшкин глазик.
Она ушла, и я почувствовала, что мне стремительно не хватает воздуха.
Я все еще не могла двигаться, не могла кричать, не могла даже шептать.
А дальше провал…
Утром я проснулась, как от толчка. Теперь я могла двигаться и первым делом вскочила, чтобы бросится к братику. И что-то задела голой ногой на полу, глухо звякнувшее. Мамины ножнички… Возможно, они выпали ночью, когда я поднялась посмотреть, что за шум, и поправила подушку. Именно поэтому меня парализовало, именно поэтому я не смогла помочь братику, не смогла остановить…
Илюшка спал, накрывшись одеялом с головой, закутавшись как куколка. Я с разных сторон попыталась рассмотреть его лицо, при этом стараясь не разбудить, но ничего не получалось.
Наверное, это все же был кошмарный сон. Ножнички-то упали.
Я никак не могла вспомнить, так ли на подоконнике была расположена всякая мелочовка, как вчера, так ли сдвинута по углам, но одна из оконных створок была полуприкрыта, зато другая распахнута настежь.
Родители уже встали, поэтому я немедленно побежала к ним и рассказала, чему была свидетельницей, как братик выковырял свой глаз и отдал его старухе. И про ножнички сказала. Папа только хмыкнул: «Ну и воображение!» Он позавтракал и был настроен благодушно.
– Козы, старухи, глаза… Что-то на тебя свежий деревенский воздух странно действует, Тася. Отравилась кислородом, а?
И продолжил с аппетитом уничтожать яичницу.
Папа, с его завидной способностью не вспоминать ничего плохое, и предостеречь никого из нас не мог, потому что попросту не помнил деревенские обычаи.
Когда Илюшка наконец-то встал, было довольно поздно. Он сразу стал хныкать – глаз полностью заплыл, братик даже не мог открыть его, разлепить веки. Это был тот самый глаз, который он отдал ночью Ильинишне. Но мама говорила, ячмень, конъюнктивит, а когда я с отчаянием начала доказывать обратное, резко оборвала:
– Прекрати пугать брата! Успокойся уже.
Папа предположил, что дело в психологии: мы с Илюшкой так близки, что я на интуитивном уровне считала предвестники болезни, которые не могла объяснить в силу возраста, и все это трансформировалось в кошмар. А ножнички, в спасительную силу которых верила, я сама на пол скинула, чтобы все свои опасения переработать во сне.
Тетенька Луша, до того, как узнала все обстоятельства, советовала неожиданно плюнуть, воды в рот набрать и брызнуть на братика – мол, действенный способ. Не знаю, плюнула мама в Илюшкин глаз или нет, но крепкой заваркой промывала. Понятно, никаких глазных лекарств в деревне не было и в помине, и в маминой походной аптечке тоже, хотя она много чего привезла из дома, в том числе и то, чего никогда не использовалось ни раньше, ни потом.
Я чуть не заорала, когда увидела Ильинишну, как ни в чем не бывало беседующую во дворе дома с тетенькой Лушей и ее старым дедушкой, который выполз на лавочку под окнами погреться. Хорошо, что мама хлопотала вокруг братика, папа с беспомощным видом стоял рядом и они ничего вокруг не замечали.
В какой-то момент Ильинишна повернулась ко мне лицом, и меня как кипятком ошпарило – у старухи поменялся цвет одного глаза. Не сон это был никакой, не привиделось – она взаправду вставила себе вместо своего серо-голубого Илюшкин карий глаз, такой же, как у меня, – мы в нашего папу кареглазые.
Ильинишна понаблюдала за суетой вокруг моего братика и никакого раскаяния не выказала, будто ничего выходящего за рамки обыденного не случилось.
– Полезно мне, полезно разные глаза иметь, – услышала я, как приговаривает Ильинишна.
И так по-доброму, не зло совсем объясняла, а дедушка кивал, кивал: мол, сделала и сделала, потому что полезно. А потом прошамкал:
– Только вот старый свой глаз почему-то взамен никому не отдала.
Вот тут-то тетенька Луша вдруг обернулась и на меня, на нашу семью посмотрела, как в первый раз; ничего не сказала, и не утешила, и не посмеялась, и тут же на свою половину дома ушла.
А когда вернулась, я заметила, что она красную ленточку себе на запястье повязала и потом как бы невзначай нам стала показывать. Взгляд постоянно цеплялся за эту красную тряпицу, меня это почему-то раздражало. Смотришь не в лицо, а на руку, постоянно мелькающую перед глазами.
Илюшкин глазик все не заживал и не заживал, поэтому наш деревенский отдых быстро пришел к завершению. Как только родители приняли решение возвращаться домой, за считаные часы были собраны все вещи, папа рассчитался с тетенькой Лушей, которая просто приняла наш отъезд как должное, без дополнительных пожеланий, без приглашений приезжать еще, без советов…
Только хозяйский дедушка вышел на лавочку, на свое привычное место, и сказал, что они сами со всеми деревенскими от нашего лица попрощаются, не стоит нам время зря терять.
И Ильинишну прогнал: мол, не мешайся, уже натворила делов.
Я ее реально боялась, боялась, что она напоследок еще какую-нибудь гадость сотворит с нами, и была хозяйскому дедушке очень сильно благодарна, потому что родители моих опасений совсем не разделяли.
Они вообще были как околдованные: уверяли, что мне показалось, и всегда у Ильинишны разные глаза были, и я к ней непонятно почему пристрастна.
Вернее, папа сразу сказал, что напрочь не помнит никаких Ильинишных. Поставь перед ним с десяток старых деревенских жительниц, он не сможет отличить одну от другой, он-де ни к одной не присматривался и в глаза не заглядывал и вообще не в курсе, как даже наша хозяйка выглядит, – какая-то женщина ходит, звуки издает. Судя по звукам и походке, она пожилая. Врал, конечно, сначала, чтобы от него отвязались, а потом вошел во вкус и начал хохмить, так что волей-неволей даже я рассмеялась. Договорился до того, что у него сразу куриная слепота наступает, как только в поле зрения появляется женщина в летах, особенно в деревне. Мол, поэтому нельзя про него сказать, что он на молодых женщин заглядывается, – это лишь потому, что только таких четко видит. Так бы на всех смотрел, но увы.
Мама сказала, чтобы он не говорил ребенку, то есть мне, глупостей; она еще задаст ему за избирательную «куриную» слепоту, но без свидетелей. И куриная слепота только в сумерках наступает, а не ясным днем. Так что довольно странно, что при виде пожилых женщин у него сразу в глазах темнеет.
Но по сути вопроса подтвердила, что, раз они оба с папой никаких изменений во внешности Ильинишны не заметили, значит, их и не было.
А потом мама посмотрела на Илюшку, погрустнела и сказала уже без всякого веселья, что пора бы мне различать сон и реальность и не морочить родителям голову то блинолицыми покойниками, то выдирающими глаза старухами, это уже ненормально.
Будто бы это я морочила.
Илюшка ничего не говорил, нарочно делал вид, что не расслышал, занят чем-то другим, начинал хныкать, будто его обидели (тут мама немедленно кричала: «Отстань от брата!»), или с идиотским смехом убегал от меня. Он был маленький ребенок, и энергия из него первое время так и била ключом, как из всех маленьких мальчиков, даже несмотря на случившееся.
Но у меня-то со зрением было все в полном порядке. И я отлично видела, как пугали братика мои расспросы, как он внутренне напрягался, застывал, едва заметно съеживался, словно перед ударом, и только потом выдавал дурашливую реакцию, совершенно неподходящую под первую, неконтролируемую, подсознательную.
Мне хотелось знать правду и было очень жалко Илюшку. И одновременно это злило, – уж со мной-то мог бы быть откровенным, ведь я могла бы помочь… Наверное…
Вообще, как мне кажется теперь, если человек видит и ощущает то же самое, что и ты, пусть даже необъяснимое логикой, здравым смыслом, но видит, то надо с этим человеком держаться вместе.
Возможно, если бы я сама тогда, сразу после событий с бабушкиными «соседями по квартире», переговорила с Илюшкой, поделилась бы своими жутиками, доказала, что мне можно доверять так же, как я доверяю ему, то мы могли бы как-то объединиться и вместе если не победить, то хотя бы как-то справиться с ситуацией. Но я тоже молчала. В итоге мы отдалились друг от друга, оба понимая, что варимся в чем-то ужасном, необъяснимом и никто из взрослых нам не поверит, а значит – не поможет. Понимая, что боимся, как бы не стало еще хуже, что может не выдержать психика.
Ну Илюшка и стал после этого, прямо скажем, странноватым; не сразу, постепенно, когда стало понятно, что выздороветь не получится. Эта его нелюдимость, нервная чувствительность, склонность чуть что впадать в истерику и брякаться в обморок. Нормальный же мальчик был. Был да сплыл…
Бабушка принесла для Илюшки иконку святого мученика Мины, помогающего при глазных болезнях, сказала, что он поможет пелену с глаз снять, отличить добро от зла, но последнее замечание у мамы почему-то вызвало раздражение, и вместо детской комнаты иконка отправилась за стекло серванта в гостиной. Вроде бы до сих пор там стоит.
Иногда невозможно предугадать и объяснить реакцию даже самого близкого человека.
«Вырывает, вырывает», – сквозь слезы иногда жаловался Илюшка.
Глаз у братика болел и будто бы начал выцветать, покрываясь голубоватой пеленой, из карего превращаясь в сероватый, затягиваясь бельмом, как у ненормального младшего сына Ильинишны. Лекарства не приносили облегчения, а предполагаемые диагнозы отменялись один за другим после многочисленных исследований и анализов. Травму тоже исключили, и я уверена, что мама с папой ни словом не обмолвились врачам про то, что я видела, даже в качестве шутки.
Выходило, что Илюшка был здоров, но с глазом продолжало твориться ужасное.
Когда Илюшкин глаз был закрыт толстым слоем марли, выглядело это не так душераздирающе, потому что видеть, как глазик стремительно покрывается будто бы плесневелой пленкой, через которую едва видно сузившийся в горизонтальную полоску, словно козий, зрачок, было страшно. Страшно за братика, страшно от его страданий, от собственной беспомощности.
Помню, как, в очередной раз вернувшись от какого-то рекомендованного глазного врача, мама заперлась с папой на кухне, а нас с Илюшкой отправила «заниматься делами» в детскую. Но она так громко возмущалась, что нам было слышно каждое слово.
– Сидит какая-то сова, у самой очки как блюдца, линзы тоже толщиной с тарелки, и она собирается как-то лечить нашего мальчика?! Так бы и сказала ей: «Ты себя вылечить не можешь, слепая совсем, что ты понимаешь в глазных болезнях?» «Не кератит, не глаукома». Что вы все талдычите одно и то же, сделайте уже что-нибудь!
Мама все повышала и повышала голос, точно хотела через крик выплеснуть собственную беспомощность, и нежелание верить врачам, которые не обещают чуда, и отрицание настоящего происхождения Илюшкиной болезни. Мне стало так жутко, что хотелось завизжать, только чтобы не слышать ничего. Но еще ужаснее было поведение Илюшки: он сразу сел на пол в своем уголке, разложил машинки и начал их катать, а когда мама почти кричала, брат, словно не слыша, тихонько напевал себе под нос какую-то незамысловатую мелодию. И этот беззаботный вид будто бы внезапно вдобавок оглохшего братика, изо всех сил старающегося оградиться от ужасной действительности, и эта песенка, мотив которой я никак не могла распознать, – все это отдавало мучительной безнадежностью.
И вот я уже сижу и сама бурчу себе под нос в унисон Илюшке слова, которые никогда не знала.
Повторяю за ним:
– Костромушка-кострома на завалинке спала. Прилетела к ней сова, глаза выклювала, кишки выпустила.
Повторяю или сама сочиняю? Смотрю на Илюшку во все глаза, зажав себе рот, а он возит машинку туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, туда-сюда, сейчас в паркете борозду продавит.
Потом я случайно обнаружила, что Илюшка выдавил всем машинкам лобовое стекло, как если бы и их лишил если не зрения, то защиты…
Я всегда очень хотела помочь Илюшке, но не знала как. Я и сейчас не знаю…