Барменша в том кафе приветливо радушно улыбнулась, будто только их и ждала – принятые правила этикета между завсегдатаями заведения и его персоналом.
– Она старая! – Адам присел к барной стойке и кивнул в сторону Евы, – Любит только дома сидеть, – театрально пожаловался он барменше. – Старая обезьяна!
Ева вздрогнула и застыла от обиды – привыкнуть к такому невозможно. Каждый раз его жесткая ирония как удар хлыстом. Барменша промолчала (это не ее дело), на ее лице промелькнуло сочувствие (хотя это не ее дело), которое тут же сменилось дежурной улыбкой, она занялась бокалами, спеша переставить их с места на место, так что ей пришлось повернуться к гостям спиной.
Потеряв внимание барменши, Адам обернулся к Еве, чуть обнял, покачал за плечи как маленького ребенка (слишком театрально).
– Старая глупая обезьяна! Любит меня. Да, маленькая? Ты меня любишь? – заговорил он, сюсюкая…
В приторно-детской интонации его голоса было что-то зловещее, или это было в его улыбке, превратившей лицо в маску с пустыми безжизненными глазами? Ева не ответила, не желая провоцировать его на большее, барменша все еще стоя спиной к ним позвякивала бокалами, выжидая момент.
Ева смотрела прямо перед собой в зеркальную стену бара, на полки, уставленные бутылками и какими-то стильными штуками, она не различала деталей – все расплылось, в глазах стояли слезы.
Она чуть вздернула подбородок и держала голову неестественно прямо, чтобы не дать им пролиться. Сейчас бы… закрыть глаза, и чтоб все исчезло. Она просидела так, пытаясь успокоиться, несколько минут, а потом скосила глаза на руки Адама, лежащие на барной стойке.
Он, будто ничего не произошло, живо обсуждал с барменшей марки виски (та, убедившись, что конфликт исчерпан, радостно вернулась к своей работе). Адам плел что-то веселое про древних ирландцев, барменша хмыкала, в одном моменте рассказа так просто рассмеялась в голос.
Он увлечен, не станет обращать на Еву внимание. Она осторожно развернулась на барном стуле, и в тот же момент столкнулась с его прямо направленным на нее взглядом. Ее обожгло, она отшатнулась всем телом, как если бы перед ней в действительности полыхнуло пламя.
Адам самым внимательнейшим образом рассматривал ее, бесстрастно, как лабораторную крысу. Это длилось не более двух секунд, затем взгляд его потеплел и трансформировался в несчастную или скорее растерянную гримасу. Глазами, полными неподдельного отчаяния и мольбы, он глядел на Еву, не наигранно терзаясь от своих недавних слов и действий. Как это возможно…
– Ева.
Он взял ее руку, поцеловал ладонь, склонив перед ней голову, прижал ее руку к своему лбу, зажмурил глаза, и горячо шепнул: «Прости, я – дурак!»
Он велел барменше (обращался к ней на «ты», но каким-то образом, в этом обращении слышалось больше приятельского начала, чем превосходства или фамильярности) принести напитки к столику, к которому тут же повел Еву, бережно поддерживая ее под локоть.
Они сделали уже несколько шагов, когда он неожиданно развернул ее внезапным и порывистым движением, и прижал на несколько секунд к себе. Она по инерции уткнулась лицом в его плечо, слезы пролились на пиджак, она видела, как они моментально впитались в ткань, и ей сразу стало легко, от того, что им наконец-то нашлось место и они не мучают ее больше.
Чувство освобождения было до того острым, что она закусила губу, чтобы не застонать. Адам, он конечно сделал это нарочно, отстранил ее от себя, посмотрел ей в лицо и довольно улыбнулся: «Маленькая!» Все было не то. В его улыбке, в интонации, с которой он произнес это странное, раздражающее в последнее время Еву слово, не то. Каждый раз, когда он произносил: «Маленькая», ей слышалось: «Тупенькая».
Во взгляде же его было снисхождение, совершенно не сообразующееся с обстоятельствами. Вот и сейчас, как будто она была в чем-то не права, а он великодушно прощал ей. Что же сейчас он ей прощал, слезы?
Она никогда не была плаксой. Она измоталась. Ева не помнила точно когда это началось, но это никак не заканчивалось: она спала урывками уже целую вечность, потому что боялась. Засыпала – просыпалась в неконтролируемой тревоге.
Не знала, что хуже: проснуться в тишине ночи и испугаться его взгляда, когда он, нависая над ней в напряженной позе, пристально наблюдал за ней, спящей, сам более похожий на страшную рептилию, а не на человека. Или вынужденно слушать его бесконечный монолог, когда ее глаза слипались от усталости и его монотонного голоса, и проваливаясь в блаженное ничто, быть разбуженной его резким и требовательным: «Ты что спишь? Повтори, что я тебе сказал!».
Как ни пафосно это бы прозвучало (начни она действительно кому-то про это рассказывать), спасалась она музыкой. Совершенно разбитая после таких странных ночей, она вставала с постели и накинув халат садилась к роялю.
Придвинув табурет как можно ближе к роялю, она пристраивала тяжелую от сна голову рядом с пюпитром, подложив под нее левую руку, согнутую в локте, и не открывая глаз, начинала правой рукой перебирать прохладные клавиши: соль…соль-фа диез- соль…соль-фа бекар- соль… соль…
Так длилось некоторое время, пока ноты сами по себе не складывались в мелодию, к правой руке добавлялась левая, Ева распрямляла тело, усаживалась на табурете удобнее, и переставая прощать себе «полусонные» небрежности в пассажах, полностью отдавалась исполнению произведения, наполняя звуком себя, комнату, жизнь, забывая обо всем, забывая об Адаме.