К книге
Благочестивый танец: книга о приключениях юностиСтраница 2
9%
Страница 2
2

Андреас хотел наклониться, чтобы поднять четки, но ему не хватило мужества, и он остался стоять.

Белая церковь разносила свои колокольные песни над незнакомым городом. Ее мощное звучание смешалось с тихими улетучивающимися последними словами Марии, которые уплывали как курчавый дым. Тяжелым праздничным фоном звучала колокольная музыка для этого горького плача «Пока нет, пока нет...»

Андреас поднял взгляд, чтобы посмотреть на звезды. Но их не было видно. Ночь была пасмурна и непроглядна. Только город шуршал угрожающе, почти властно, как все ближе подступающая талая вода.

Тут Андреас проснулся и почувствовал соленый вкус слез: он плакал во сне. Андреас приподнялся на кровати и потянулся за своими четками, которые должны были лежать рядом с ним на ночном столике. Но их там не оказалось. Тогда он сложил ладони и откинулся на подушки.

2.

Он проснулся лишь поздним утром. Приподнял голову, подпер ее рукой и огляделся. Это была его комната, здесь он вырос. Разве это не его дом? Эта мебель, эти стены, известные ему многие годы. Облокотившись, он разглядывал комнату так, как смотрят на то, что видели долгое время, не осознавая, но вдруг, в одно мгновение прозрели, почти ужаснувшись. Таким представилось ему окружающее – отчетливым, таким удивительно чужим и знакомым.

Он лежал здесь, посреди всего этого, лежал дома и тосковал. Здесь были книги, которые он любил: скандинавские, французские, немецкие. Собранные в маленькие стопочки, они стояли длинными рядами. Все страдание, принявшее форму, тоска, превратившаяся в мелодию, жизненное движение, ставшее ритмом, жизненная печаль, обратившаяся в звук. И картины стояли здесь, фотографии и репродукции больших полотен Франка Бишофа, который был другом отца. Они так строго и ясно смотрели из тени. А вон там, напротив, подле шкафа, лежали собственные зарисовки, брошенные беспорядочно, кучей, вперемешку. Ему не хотелось смотреть туда. Он отвернулся. Танцующие тела и горные ландшафты, отталкивающие карикатуры – доведенный до крайности, до гротеска натурализм наряду с хрупкой и робкой романтикой. Сплошные обрывки, пробы пера – свидетельства его неуверенной, идущей наощупь, все время тоскливо экспериментирующей юности – трогательные и стыдливые для того, кто сам формировал ее сразу после возникновения. Рядом с этой кипой рисунков и набросков стояло изображение Мадонны, в простой рамке, поздняя готика. Изображение вполоборота, в святом и несколько искусственном обрамлении одежд, как будто они были брошены к ее ногам. Это движение, которым она оправляла свой плащ, выражение, с которым она повернулась, не были знаком принятия, скорее наоборот, отторжения.

Андреасу вновь вспомнился его сон. Подобно боли его охватила задумчивость. Он снова откинул голову и закрыл глаза. Она не захотела принять жертву С ласковой немилостью отказалась она от того, что он желал принести ей в дар. Все остальные, чьи книги и картины стояли здесь, служили ей – каждый по-своему. Кто-то – в мирском, кто-то – в духовном. Один в насмешках и муках, другой – в смирении и тиши. Каждый возложил к ее ногам свою песню – песню своей жизни. Только у него ее еще не было. Были лишь предпосылки, попытки, какие-то начала. Но он еще не нашел мелодию – ни он, ни его поколение.

Вытянувшись в кровати, выпрямившись, как тот, кому явилось видение, он задумчиво нахмурил брови и впервые увидел окружавшее его. С какой-то почти ужасающе неожиданной пронзительностью и особой отчетливостью он осознал свою ситуацию. Вот каковы были его дела! Как будто в сильном и стремительном облегчении ему все стало ясно.

Поколение отцов делало свою часть, будет творить ее дальше, пока не завершит. Оно выросло в достоинстве и стойкости либо в мучениях и нужде, но оно выросло, стало самим собой, нашло собственное выражение. Но потом наступил ужасный финал, кровавый пожар, пылающий обвал, затем началась война и появилось большое всепоглощающее беспокойство. Он был рожден в этой войне – он, Андреас Магнус, – лишь один пример перед глазами, стоящий в своем уникальном смятении, понимающий в глубине, что это смятение должно относиться ко всему поколению, а не к нему одному. Переломные дни 1914 года пришлись на его смутное, полное фантазий детство. Величие и мощный пафос тех событий ему еще не дано было понять, но они запали в душу и изменили ее, как какое-то большое волнение, как дребезжащий и громыхающий шум, как необъяснимый час, после которого все стало не таким, как прежде. А фоном, окружением этих лет его первого взросления, его первого видения, учения – между 11 и 13 годами – был другой, более сомнительный, еще более опасный перелом, то отчаянное волнение, которое, вероятно, могло уничтожить старое, гнилое, но в силу своей разобщенности оказалось неспособно произвести на свет новое, – прорыв 1918 года.

Поколение перед ним – это он ощутил еще тогда – те, которые подошли к началу войны сорокалетними, тоже познали волнение и незнакомое смятение, вызванные этой катастрофой. Это большое беспокойство охватило их, а также тех, кто считал себя готовым и зрелым, кому пришлось перестраиваться в тяжелое время, внутренне и внешне. Но им нужно было всего лишь перестроиться – из того, чем они уже были, превратиться, насколько это было возможно, во что-то другое, в то, что неумолимо требовало время. Насколько хуже, отчаяннее обстояли дела тех, кто в этом хаосе должен был впервые стать чем-то, кто должен был найти свою тональность в этой необузданной какофонии, отыскать свой путь меж крайностей, среди которых он оказался.

Андреас просидел на кровати несколько минут. Он еще никогда не осознавал столь отчетливо, что у него не было пути, не было мелодии. И на скольких перекрестках стояли для него указатели, манившие выбрать направление?

Отец его тем временем сидел внизу в своем кабинете, его добрый отец. Он не был привилегированным человеком. Добросовестный и порядочный гражданин, он много лет назад работал врачом, был достаточно состоятелен и уже давно на пенсии. Он знал, чего хотел. Его тоже коснулись волнения, но он смог найти выход и, слегка преобразившись, пошел дальше дорогой, которая показалась ему подходящей. Его научная работа имела успех, по-видимому, достаточно ощутимый. Дружба с великим художником Франком Бишофом придавала его жизни особое наполнение, и наверняка являлась важнейшим достоянием. Наверное, «дружба» было слишком тяжеловесным словом для их отношений. Отец знал Франка Бишофа с юности. И тот частенько оказывал ему честь своим посещением.

Андреас опять вернулся к горьким размышлениям. Он, как в испуге, нахмурил брови, будто корчил гримасу, лишь потому, что его положение предстало перед ним с ужасающей отчетливостью. Это была его юность, юность, зародившаяся в шуме восстания: многоцветная и беспорядочная, запятнанная и оскверненная, но в то же время невинная, потому что все время она стремилась к чистоте, ясности, свету. Меняющая один ориентир на другой или отдающаяся в смятении всем сразу – забавная и мучительная одновременно. Она была такая: бесцельная и детская в своей беспомощной тяге к поиску направления, развращенная в поисках приключений на улицах, безудержная в веселье и страдании, скептически воздержанная по отношению к революционным жестам – пропасть, отделявшая от прошлого, сама по себе была достаточно глубока. Предпочтительнее было воздержаться от революционного аллюра или же использовать его нечасто – как маску и последнее средство. Скорее радовались, если где-то предполагалась остановка, появлялась директива, за которую можно было уцепиться. Во всяком случае, часто шутили, были особенно остроумны, как будто перед этим на земле не происходило ровным счетом ничего, да и после тоже ничего не могло случиться, – остроумны на особый, безграничный лад, который одновременно отрицал всякую серьезность, искажал достойное, превращал в игрушку существенное. Но чаще приходилось предаваться печали, тяжелой безнадеге, от которой нельзя было укрыться, когда не чувствовалось, не воспринималось ничего иного, кроме того, что все уже поздно, что ничего уже не поможет, что наступил конец, что все это сомнительное послевоенное поколение рождено, выдумано богом лишь для того, чтобы обрамлять зияющую пропасть разрушения, – бессмысленная завитушка на огромной руине, поколение, не предназначенное для жизни.

Здесь не было его вины, как не было вины его отца. Вины не было. Но факт оставался фактом. Наверное, его отец хотел помочь и сказал: «Посмотри, сын мой, мы все когда-то прошли через это – это возмужание, это горесть юности». После чего сын опустил взгляд и ничего не ответил, не возразил, что здесь нечто иное: не психофизический кризис переходного возраста, а угроза, сбой более глубокого, более решающего, более судьбоносного плана. Он жил вместе с отцом, но не сказал ему ничего. Мама умерла. Ее глаза, полные заботы и добра, смотрели оценивающе, предупреждающе, наблюдая со всех портретов. «Родители добры», – неожиданно подумал Андреас, – они были добры к нам. Но они не могут помочь. Они смотрят озабоченно, как на портретах, но их взгляд никогда полностью не доходит до нас».

Он откинулся на подушки. Его руки продолжали поглаживать их, как будто хотели отутюжить что-то. При этом он думал лишь: вот и Богоматерь не приняла от меня четки, не приняла малую жертву – не сочла меня достойным после всего, что я выстрадал. Или это еще не было настоящим страданием? Может быть, оно еще предстояло? И картина, над которой он трудится уже на протяжении недель? Может быть, и она – не настоящая? Большое полотно, которое, как он в глубине души надеялся, должно, наконец, стать образом, формой, воплощением молитв всех этих последних лет? Неужели и эту жертву она вернула бы с неизменной неприступной грациозностью своего отвергающего жеста?

Закрыв глаза, он со всей проникновенностью вызвал пред собой картину, заставил ее светлые, словно стеклянные, краски, ее страстные искаженные контуры явиться ему. Она стояла в соседней комнате на мольберте наполовину готовая: Господь и танцующие вокруг него дети. Какой ало-красной была стена, на фоне которой выделялась эта группа. Какими забавными зигзагами тянулись за этой стеной горы – золотистые и голубые, залитые священным вечерним светом. Стенка как будто окроплена кровью, ало-красной детской кровью. Но как странно затруднены движения детей! Их танец натянут и скован, как будто они танцуют, превозмогая боль. Мария Тереза танцует легче. У детей строгие лица, выделяющиеся над яркими халатами, строгие и восторженные. Их лица не дышат. Кажется даже, что они не живые. Они, как кроткие и одновременно забавные маски, пестро раскрашенные маски из стекла. Лик Божий толком еще не возник из темноты, над ним еще нужно будет работать. Но он уже начал приобретать форму и взгляд среди всего этого тумана – большой лик пожилого черно-бородатого с проседью мужчины, с неестественно расширившимися, пустыми и в то же время наполненными знанием глазами. Таким он должен стать. Да, таким, пожалуй, должен быть лик Господа: неподвижным и пустым, но все же полным знания, так же как источник полон темноты. Страшный и неприкасаемый, он окаймлен черной бородой, меж клочьями которой алеет рот, но все же в его темных, как ночь, глазах – знание о всех муках, а осведомленность уже есть сострадание и милость.

Юный художник Андреас улыбался, лежа в кровати, как будто испытывал тайную радость. Вот какой должна стать картина: перед окропленной кровью стеной неловко и скованно танцуют дети. В центре из темноты вырисовывается лицо Господа: неподвижное, пустое, но милостивое. А далеко сзади видны горы, залитые голубым золотом. Это должно стать его полотном, его «настоящим».

Затем он подумал, что надо вставать: он уже достаточно лежал, и в решительном порыве встал с постели. Андреас пошел, внезапно отрезвленный, через холод дня, босой, со всклокоченными волосами. Он прошел через всю комнату. Его целью было зеркало. Неблизкий путь – он шел босиком по красному полу, как будто по горячему песку. Андреас чудно поднимал голые ноги, как утомленный путник. Он остановился перед зеркалом. Долго смотрел на себя – сначала очень серьезно. Сдвинул брови, торгуясь и одновременно осыпая упреками сонного пилигрима, стоящего перед ним в белом одеянии. «Да-да, – говорил он строго и грозил пальцем безропотно прислушивающемуся, – сегодня ночью ты узнал, как далеко зашло дело с твоим смятением. Теперь, позволю себе заметить, ты собираешься нарисовать заколдованного бога и танцующие детские маски. Ну что же, посмотрим...»

Внезапно на его лице непонятно почему возникла улыбка. Она овладела им, полностью захватила его. «Так вот он я... – думал он, улыбаясь, – такой молодой, четырнадцатилетний. Такие растрепанные волосы, такая короткая рубашка, такие голые ноги». Было ли детство беспокойным и опороченным? Да, но он находил свое отражение сегодня таким чистым! Неужели еще предстояло много испытаний? Неужели и то начатое, что стояло сейчас в соседней комнате, не было тем «настоящим»? Ему еще все предстояло? Так оно, наверное, и обернется.

Внезапно задорно рассмеявшись, он стянул с себя рубашку и выпрямился обнаженный. Накинул на себя полотенце – важно, картинно, как будто это было шелковое облачение. Он выглядел в нем как

греческий мальчик-гимнаст, а когда завернулся в него, то стал похожим на молодого монаха.

Смеясь, он помчался вниз по коридору к ванной комнате. «Такой молодой, – размышлял он на бегу, – значит, такой молодой».

3.

Он спустился к завтраку довольно поздно – что-то около одиннадцати. Мария Тереза уже вернулась из школы – с девяти до одиннадцати у нее были занятия. Восторженно щебеча, она сразу же бросилась к нему, стоявшему у лестницы. А дальше он должен был нести ее в столовую. Ее друг Петер– хен тоже здесь, сообщила она на ходу. Слово «друг» было трогательное и слишком сильное для ее светлого тонкого голоска. Какой маленькой она была сама, как неожиданно, просто сказочно мала на руках Андреаса. Ее личико, вокруг которого нежно спадали, как пряденый шелк, гладкие русые волосы, оказалось рядом с его лицом, она обхватила его за шею руками, чтобы не упасть. Ее личико было очаровательно и забавно. Рот был чуточку крупноват, и к тому же у нее выпали почти все зубы, что придавало ей трогательный и вместе с тем смешной вид. В то время, когда рот рассказывал о всяческих приключениях по пути из школы, ее поблескивающие карие глаза вторили ему на своем особенном и невинном языке.

Предыдущая главаГлава 2 из 23Следующая глава