К книге
Благочестивый танец: книга о приключениях юностиСтраница 3
13%
Страница 3
3

Петерхен уже сидел в столовой. Он чинно встал, чтобы поприветствовать старшего брата своей подружки. «Здравствуйте», – сказал он и отвесил поклон, затем протянул маленькую, слегка влажную ладошку. На нем был полосатый матросский костюмчик, а волосы, постриженные так же, как и у Марии Терезы, были все еще немного взлохмачены и слиплись. Он тоже был маленький – едва ли выше своей дамы, и у него было ненамного больше зубов: маленький беззубый кавалер. Но все же кавалер: лихой, учтивый, со светлыми глазами. «Здравствуйте», – сказал он и поклонился. Мария Тереза лукаво стояла в своем фартучке поодаль.

Андреас пил чай, в то время как дети держали обеими руками огромные бутерброды, откусить которые им удавалось с трудом. Они говорили с полным ртом о фрейлейн Амтманн, их учительнице, о том, что она угостила их мятными леденцами, на что Андреас рассеянно кивал. А не забыл ли он, спросила Мария Тереза, озорно блеснув глазами, что папа отмечает сегодня день рождения – свой пятьдесят первый. Тут Андреас поднял глаза. Да, об этом он действительно позабыл.

Они быстро попрощались и побежали через террасу вниз, в сад: такая маленькая пара на лугу – маленькая очаровательная бегущая пара. Мария Тереза еще раз оглянулась на брата, который один сидел за столом и ел, наблюдая за ними, и рассмеялась. Уже далеко на лугу она крикнула высоким, нежным, манящим голоском: «Ты пойдешь?» – но брат лишь покачал головой.

Он медленно встал. Сейчас ему нужно поработать. В передней он встретил отца. Тот в халате из верблюжьей шерсти вышел из своего кабинета, где обычно в это время писал по несколько строк своего научного труда, который медленно, очень медленно продвигался вперед, но уже близился к завершению. Наверху отец переоделся – его уже ожидал пожилой парикмахер, который брил его ежедневно. После чего он отправился на прогулку.

Андреас на мгновение остановился. «Доброе утро!» – сказал он и потупил взор. Он почти никогда не смотрел на отца. – «Доброе утро! Идешь гулять? Я чуть не забыл, что у тебя сегодня день рождения. Поздравляю тебя!» Он улыбнулся – вежливо и бегло. Было бы однако неправильным считать эту веж

ливость холодной лишь потому, что она казалась не слишком сердечной. В ней трепетала некая преданность, что-то наподобие меланхоличного скрытого почитания, которое делало это поведение, холодное и чужое на первый взгляд, искренним. «Спасибо, спасибо», – ответил отец, не выпуская сигары изо рта. И затем, бросив взгляд за окно: «Погода установилась замечательная. Утром казалось, что собирается дождь». – «Да, но тучи все еще есть», – сказал Андреас и направился вверх по лестнице. Такова была их беседа.

Отец посмотрел ему вслед. Вот шел его сын. Он работал наверху Но отец сомневался в его таланте. Было известно, что Франк Бишоф отвергал практически все его эскизы и наброски. Отвергал – пожалуй, слишком жестко сказано, подумал отец, стоя посреди передней. Он знакомился с ними с улыбочкой, несколько пренебрежительной, почти сочувствующей. «Ну-ну, – казалось, говорила она, – не бог весть...»

Худенький сын шел, поднимаясь по лестнице, как будто покидал его навсегда. А отец стоял здесь. Но вдруг он подумал, и от этого даже сложил ладони в накатившей на него внезапно нежности: «Мария Тереза будет лучше. Он действительно немножко странноват, я его никак не могу понять, не могу разобраться, куда ведет его путь. Но Мария Тереза – это мое дитя». Все еще не разнимая ладоней, он тоже направился по лестнице, но только значительно медленнее, чем сын: ступенька за ступенькой.

Андреас уже сидел за большим полотном. Однако его руки лежали на коленях, так праздно, как будто они никогда уже не смогли бы прикоснуться к кисти. Да, работать, создавать, завершать...

Лицо Господа оставалось еще довольно расплывчатым, зато фигурки детей уже были пластичны и пестры. Итак, продолжать... Небо еще недостаточно прозрачно, слишком тяжелая синева – она должна быть, как стекло. Но его руки были утомлены и не поднимались.

Еще сегодня утром он смеялся у зеркала, в его сердце было какое-то опьянение. Но куда теперь де– лась его решимость? В голове, во всем его теле – как постоянная, грызущая, невыносимая мука – одна мысль: как много людей нашли возможность самовыражения и создали то, что являлось мучением и радостью их сердец. Я не сумею этого. Я не знаю, чего мне не хватает, но я не сумею. Как неумолимо строго расположились планеты в час моего рождения! Какая жестокость, какая необъяснимая жестокость Господня: ниспослать человеку непреодолимое стремление к тому, чтобы создать произведение искусства, но поместить его в такие невыносимо тяжелые условия для возмужания и жизни, что у того уже нет сил творить. И вот он сидит перед мольбертом.

Все то, что сегодняшним утром предстало перед ним с ужасающей отчетливостью, он переживал сейчас еще раз как притупленную муку, как почти парализующее мучение, – из-за своей работы. Он низко склонил голову, сидя перед мольбертом. Ему казалось, что он никогда уже не сможет поднять ее. Собственные руки вызывали у него отвращение, он не хотел творить ими. Тот, другой, он умел – Франк Бишоф умел. Его сегодня чествуют, и сердце его пресытилось. «Пресытился, – размышлял Андреас в какой-то бессильной ярости, – он уже пресытился». Он увидел перед собой продолговатое узкое лицо Бишофа с изогнутым носом, чуть длинноватой верхней губой, лицо, благородно обрамленное поседевшей, короткой бородкой клинышком, глаза чуть тускловатые, но поблескивающие в том свете, который никак не мог уловить бедный Андреас. Он всего лишь размышлял, вокруг его рта все морщилось, как будто он ощущал горечь. Бишоф – образец, авторитет. Наверное, он тоже когда-то был охвачен тоской, терзаем сомнениями, беспокойством. Но все-таки нашел себя. Андреас не замечал те спокойные, глубоко въевшиеся черты страдания на этом лице, которые были у глаз и вокруг тонкого, закрытого рта. Он просто не мог их увидеть.

Однако каждая из работ Франка Бишофа вставала у пего перед глазами: «Член городского совета в черном», «Дамы на прогулке», «Портрет матери»... Ранние картины казались ему современными, они были восторженные, печальные и ироничные, пока не созрели и не приняли более сильные, человечные и вместе с тем строгие формы. Его последнее полотно – возможно, самое значительное – было коричневое и неясное в темноте, удивительно строгое, даже суровое в своих простых очертаниях и одновременно зрелое и изысканно юмористичное. С неприязнью и почитанием держал он его перед собой бессильными руками.

Так он сидел. А что если и эта попытка окончится неудачей? Если и эта композиция не будет дышать и жить так, как он уже несколько недель стремится это изобразить?..

Внезапно он закрыл глаза, взор блуждал среди вечернего ландшафта незавершенной картины, закрыл так, что стало немного больно. Да, а что если и это не удастся? У него не было никакой идеи, ничего определенного, даже в общих чертах. Но подспудно он понимал, почему столь благостная улыбка облегчения появилась в выражении его лица. Он хотел, чтобы эта картина послужила началом.

Через открытое окно ветер доносил слабые крики детей, игравших в осеннем саду: Марии Терезы и ее прекрасного принца. Андреас подошел к окну. Посреди луга он увидел сестренку, сидящую на корточках в куче желтой листвы, закрывшую лицо слегка запачканными нежными ручками. Вокруг нее по кругу бегал Петерхен и нараспев декламировал стихотворение. Они играли.

Андреас что-то крикнул им. Мария Тереза убрала руки от лица и рассмеялась, глядя на него. Петерхен остановился. Широко расставив ноги, он

стоял в траве в полосатом матросском костюмчике, со слипшимися волосами, засунув кулаки в карманы. Мария Тереза сидела на корточках посреди луга в алом пиджачке. Солнце светило им прямо в глаза, заставляя жмуриться в его лучах.

Стоя у окна, Андреас размышлял о детях и о том, что Господь уготовал для них. Внезапно ему пришло в голову, что Франк Бишоф будет сегодня ужинать у них дома, по случаю 51-го дня рождения. А с ним его дочь. Сегодня должна была приехать Урсула Бишоф.

За разговором с детьми он принял решение показать ей сегодня свое большое полотно – картину с бородатым Богом. Пусть Урсула скажет, нравится ли ей его картина.

4.

Первыми за столом, разумеется, оказались Петерхен и Мария Тереза. Они уже повязали себе большие белые салфетки, дразнились, обменивались тумаками и щипками, в то время как недовольная горничная осторожно разливала суп по чашкам. Склеившиеся волосы Петерхена были аккуратно расчесаны – так они выглядели нежными, как шелк, как у Марии Терезы. У обоих были чистые руки, немножко поцарапанные после игры в кустах, но все равно привлекательные.

Горничная украсила место господина доктора маленькими красными цветочками в честь дня рождения. Теперь она обходила всех, вздернув нос, и опускала в каждую чашку клецку, так что бульон слегка всплескивался. После она постучала в дверь соседней комнаты и с книксеном пригласила господ к столу.

Не прекращая беседы, в гостиную вошли Франк Бишоф, его дочь Урсула, доктор Магнус и его старшая сестра. Пока все рассаживались, сестра, овдовевшая баронесса Гельдерн, преисполненная любознательности, робко обратилась к Франку Бишофу: «Маэстро, почему вы не отвечаете или еще лучше, не опровергаете то, что направляют против вас молодые литераторы и искусствоведы»? Франк Бишоф ответил тихим, приглушенным голосом, мягко и печально улыбаясь в поседевшую бороду. «Почему я должен защищаться? – обронил он, продолжая есть, – может быть, они правы». Овдовевшая Гельдерн запротестовала: «Я вас умоляю, маэстро! – воскликнула она и, поставив чашку на блюдце, всплеснула руками, – я вас умоляю!» Взгляд Урсулы был обращен к отцу, который ел, опустив голову. Ее взгляд был сумрачен и лишь изредка вспыхивал.

Андреас вошел в комнату с некоторым опозданием. Он слегка покраснел, поклонился Франку Бишофу, тете и Урсуле. Его место было между Урсулой и маленькой Марией Терезой. С мимолетной и беспокойной нежностью он погладил Марию Терезу по голове. Потом начал поспешно есть. Но сестра лукаво погрозила ему и сказала, что после этого ему, собственно говоря, не полагается сладкого. Петерхен, скрывшийся за гигантской салфеткой, звонко хихикнул. Доктор Магнус от души рассмеялся и, глядя на свою дочь, поднял бокал. «За твое здоровье!» – сказал он.

Это был непринужденный, небольшой праздничный обед. Все блюда получились на славу. Горничная подавала с недовольным видом, но тактично. Овдовевшая баронесса, которая когда-то жила в хороших, почти блестящих условиях и на публике делала мину принцессы, которая никак не возьмет в толк, почему все стало иначе, говорила несколько манерно и многословно, но не без трогательно старомодной изящности фраз. На ее дешевом черном тафтяном платье шелестели желтоватые кружева. Волосы, уже слегка поседевшие, были неестественно уложены и завиты. Вокруг тощей шеи блестели маленькие жемчужины. Она поджала тонкие губы и витиевато сказала: «Вероятно, это отсталость, что мы не способны смириться

с тем, что отвратительное искусство лучше прекрасного. У меня это не укладывается в голове, – призналась она и слабо улыбнулась, – что Густав Малер значительнее, чем мой Мендельсон Бартольди». Вытянутое лицо Франка Бишофа было склонено над тарелкой. Лишь изредка его серый взгляд, понимающий, но не строгий, поднимался на собеседника. На все вопросы он давал четко сформулированные ответы, точные и мягкие. «Кто возьмется определить, что является прекрасным?» – спросил он скептически, и его взгляд внезапно остановился на увядшем лице баронессы Гельдерн, белый, нежный овал которого все еще не потерял своей прелести. «Я никогда не считал, что создал что-то поистине прекрасное», – добавил он тихо и как будто самому себе. «Но Вы же творили для нас всех! – ревностно произнесла вдова барона и подняла руки так, что зашелестели кружева. – Вы же несомненно великий художник, выдающийся представитель нашего поколения, буржуазной эпохи!» Ее бледное лицо разгорячилось, красные пятна волнения покрыли скулы. А он, великий художник, которого целое поколение признавало и чествовало, внезапно повернул голову в сторону, его взгляд потерялся вдали, в неопределенности, у рта появилась легкая улыбка. «Кто знает, что теперь произойдет?» – сказал он и лишь покачал головой. Андреаса охватил страх, и на лице появилось легкое удивление. В этих мыслях был тот же самый вопрос, что и в его собственных. Спокойный взгляд Урсулы переходил с одного на другого медленно и изучающе: то на Андреаса, то на отца. Оба сидели, потупив глаза.

После жаркого Франк Бишоф постучал по бокалу и произнес небольшую речь. «Мой дорогой друг, – обратился он к доктору Магнусу, говоря при этом тихо, но отчетливо проговаривая конечные слоги, – уже год назад я говорил в твою честь, когда ты отмечал свое пятидесятилетие. А если припомнить, как часто ты упоминал меня в своих тостах – по радостным или серьезным поводам, то у меня возникает ощущение, будто мы с тобой два старых господина, которым не осталось в этой жизни ничего, кроме как чествовать друг друга, чтобы было что праздновать». Франк Бишоф улыбнулся, но на этой улыбке остановился мрачный взгляд его дочери. От такого самоуничижения мировой знаменитости баронесса Гельдерн в удивлении, смешанном с ужасом, затрясла головой, а Андреас слушал, не поднимая глаз. «Дорогой друг, – мягко продолжал выступающий, – мы не отвергаем сегодня привязанности тех, кто молод и несмотря на это близок нам, мы не отрекаемся от наших детей. Но между нами лежит так много, а молодость должна идти дальше. Даже если обе стороны предпримут все усилия для того, чтобы понять друг друга, все равно придет день, когда они все отрекутся от нас. Поэтому, наверно, так и должно быть: хотя бы пара стариков должна еще понимать друг друга, чтобы не оставаться в этом большом мире непонятым никем. У нас было столько общего: первая любовь – соседская девочка, наши матери болтали вместе, бегая по магазинам. И наших дорогих жен, которых Господь призвал к себе, соединяла сердечная дружба. Даже если бы нас ничего больше не связывало, то уже ради них мы никогда не позабыли бы друг друга. Я хотел бы произнести тост еще и на твое семидесятилетие, Георг Пауль, а когда я стану весь сморщенный и всеми забытый, то на мое восьмидесятилетие ты тоже должен будешь поднять бокал вина». Все чокались друг с другом, обмениваясь теплыми взглядами. Среди всего этого сердечного смятения Андреаса занимала лишь одна мысль: он назвал отца по имени – как странно – он сказал ему «Георг Пауль».

Предыдущая главаГлава 3 из 23Следующая глава