К книге
Писательские семьи в России. Как жили и творили в тени гениев их родные и близкиеГлава 4 Женский взгляд — Любовь Федоровна Достоевская. «Больные девушки»
80%
Глава 4 Женский взгляд — Любовь Федоровна Достоевская. «Больные девушки»
28

Когда отец умер, Лиле исполнилось всего 12 лет. Ее первая книга, сборник новелл «Больные девушки», вышла в 1911 году, когда Лиля уже стала Любовью Федоровной и ей минуло 40 лет. Все эти годы она помогала матери, которая занималась литературным наследием отца. Позже они разъехались, и Любовь Федоровна стала жить самостоятельно.

Растущая слава отца порой доставляла ей неприятные минуты. Не случайно в романе «Адвокатка» мы находим такую сцену: «Я поморщилась, сообразив свою оплошность. Назвать свое имя значило вызвать поток восторженных нелепостей по поводу сочинений моего отца.

Так оно и случилось. Красивая русская оказалась пламенной поклонницей Достоевского. В миллион первый раз пришлось мне выслушать, как она, прочтя в „Преступлении и наказании” сцену убийства старухи-процентщицы, упала в истерике на пол, отдавив при этом ножку любимой собачки. Как после чтения „Бесов” у ней началась бессонница, продолжавшаяся несколько месяцев, так что пришлось посоветоваться с психиатром. Понизив голос, моя новая знакомая призналась мне, что Катерину Ивановну в „Братьях Карамазовых” Достоевский написал с нее, хотя, возможно, что в ранней юности она слегка напоминала Лизу Хохлакову.

Я уныло слушала, с благодарностью смотря на молчавшего Тима. По его несколько сконфуженному виду я причислила его к тем, весьма многочисленным в наше время, поклонникам Достоевского, которые не твердо помнят, какое именно из его произведений считается шедевром: „Обрыв“, „Накануне” или же „Смерть Ивана Ильича“».

Но еще меньше она любила признаваться, что пишет сама: «Скажите кому-нибудь в России, что вы — писательница, и ваша собеседница немедленно ответит восторженными восклицаниями:

— Ах, как это интересно! Счастливица! Я тоже всю жизнь мечтала писать романы. У меня в голове столько новых ярких идей! Вот только не знаю, как их выразить…

Иностранка восклицать не станет. Деловито попросит она вас объяснить ей цель вашей работы, тему вашего романа, характер вашей героини. Через несколько дней вы получите от нее письмо: „Я обдумала ваш роман и нахожу, что вам необходимо поговорить по этому поводу с Рёге X. Я писала ему, и он готов вас принять завтра в 872 часов вечера“. Или: „…мне кажется, вам для вашей книги следует прочесть сочинение Z. Обратите особенное внимание на главу XXI“».

* * *

Любовь Федоровна прекрасно понимала, что не сможет конкурировать с отцом «на его поле» — он уже икона русской интеллигенции и воплощение «загадочной русской души» для зарубежных читателей. И все же в романах Достоевского есть одна особенность, которую его поклонники не желали замечать: его героини, демонические, но страдающие, как Настасья Филипповна или Грушенька, или ангельские и тоже страдающие, как Сонечка Мармеладова, в отличие от героев, оторваны от реальности и почти фантастичны. Это скорее образы, порожденные мужской фантазией, чем живые женщины, каких не встречаешь на улицах, в магазинах, в конторах, в петербургских «углах» или дворянских особняках.

А Любовь Федоровна стала писать именно о живых женщинах, и не просто живых, больных — ио болезнях, которыми страдало современное общество. С первой «больной девушкой», Еленой Мильтопиус, Любовь Федоровна встречается в… психиатрической больнице. Это хорошо знакомая петербуржцам больница Святого великомученика Пантелеймона, находившаяся в дачном районе Удельное рядом с Удельным земледельческим училищем и прилегающим к нему парком. В наши дни она носит название Городская психиатрическая больница № 3 имени И.И. Скворцова-Степанова. «Больница находилась за городом и состояла из нескольких одноэтажных и двухэтажных домов, разбросанных среди соснового парка. Воздух был удивительный, тишина невозмутимая; несколько напоминало кладбище, но теперь, весной, кладбище это было веселое. Птицы весело пели, деревья зеленели, а вокруг хорошенькой, в русском стиле, церкви садовники взрывали непросохшую еще землю и готовили клумбы для цветов».

Однако Елену привело сюда не буйное помешательство, не истерия и даже не меланхолия. Она направлена в больницу для экспертизы по решению суда, так как ее обвиняют в… убийстве маленького ребенка — дочери своего возлюбленного надворного советника Алексея Вершинина. Газеты полагают, что преступление было совершено «на романической почве».

* * *

Сама мысль об убийстве ребенка вызывает естественный ужас и гнев. Тем более когда убийцей становится женщина. В «Дневнике писателя» — публицистических заметках Ф.М. Достоевского, которые он печатал в еженедельном журнале князя В.П. Мещерского «Гражданин», — Федор Михайлович в октябре 1876 года рассказывает об одном подобном случае. Подсудимая, крестьянка Екатерина Корнилова, выбросила из окошка, со второго этажа, свою падчерицу — шестилетнюю девочку. «Братья Карамазовы» и притча о слезинке ребенка будут написаны только через два года, но в 1876 году Достоевского глубоко возмущало насилие над детьми. Не могло быть и речи о судебной ошибке: подсудимая сама добровольно призналась, что хотела убить падчерицу, чтобы отомстить мужу за постоянные попреки и за то, что он часто ставил ей в пример свою первую жену, мать девочки.

И все же Федор Михайлович считает, что крестьянка Корнилова заслуживает оправдания. Почему? Вовсе не потому, что девочка чудом выжила, а потому, что в момент преступления она была на четвертом месяце беременности. Казалось бы, это скорее отягчающее, чем оправдывающее обстоятельство. Корнилова не только отомстила мужу, не только избавилась от лишнего рта и докуки в доме, но и от лишней наследницы (а Корнилов хорошо зарабатывал).

Но не так рассуждает Достоевский: «Всем известно, что женщина во время беременности (да еще первым ребенком) бывает весьма часто даже подвержена иным странным влияниям и впечатлениям, которым странно и фантастично подчиняется ее дух. Эти влияния принимают иногда, — хотя, впрочем, в редких случаях, — чрезвычайные, ненормальные, почти нелепые формы. Но что в том, что это редко случается (то есть слишком уж чрезвычайные-то явления), — в настоящем случае слишком довольно и того соображения для решающих судьбу человека, что они случаются и даже только могут случаться. Доктор Никитин, исследовавший преступницу (уже после преступления), заявил, что, по его мнению, Корнилова совершила свое преступление сознательно, хотя можно допустить раздражение и аффект. Но, во-первых, что может означать тут слово: сознательно? Бессознательно редко что-нибудь делается людьми, разве в лунатизме, в бреду, в белой горячке. Разве не знает даже хоть и медицина, что можно совершить нечто и совершенно сознательно, а между тем невменяемо. Да вот хоть бы взять сумасшедших: большинство их безумных поступков происходит совершенно сознательно, и они их помнят; мало того, дадут вам в них отчет, будут их защищать перед вами, будут из-за них с вами спорить, и иногда так логично, что, пожалуй, и вы станете в тупик. Я, конечно, не медик, но я, например, запомнил, как рассказывали, еще в детстве моем, про одну даму в Москве, которая, каждый раз, когда бывала беременна и в известные периоды беременности, получала необычайную, неудержимую страсть к воровству. Она воровала вещи и деньги у знакомых, к которым ездила в гости, у гостей, которые к ней ездили, даже в лавках и магазинах, куда заезжала что-нибудь купить. Потом эти краденые вещи возвращались ее домашними по принадлежности. Между тем это была дама слишком не бедная, образованная, хорошего круга; по прошествии этих нескольких дней странной страсти, ей и в голову бы не могло прийти воровать. Всеми решено было тогда, не исключая и медицины, что это лишь временный аффект беременности. Между тем, уж конечно, она воровала сознательно и вполне давая себе в этом отчет. Сознание сохранялось вполне, но лишь перед влечением она не могла устоять. Надо полагать, что медицинская наука вряд ли может сказать и до сих пор, в подобных явлениях, что-нибудь в точности, то есть насчет духовной стороны этих явлений: по каким именно законам происходят в душе человеческой такие переломы, такие подчинения и влияния, такие сумасшествия без сумасшествия, и что собственно тут может значить и какую играет роль сознание? Довольно того, что возможность влияний и чрезвычайных подчинений, во время беременности женщин, кажется неоспорима… И что в том, повторяю, что слишком чрезвычайные влияния эти слишком редко и встречаются: для совести судящего достаточно, в таких случаях, лишь соображения, что они все же могут случиться. Положим, скажут: не пошла же она воровать, как та дама, или не выдумала же чего-нибудь необыкновенного, а, напротив, сделала все именно как раз относящееся к делу, то есть просто отомстила ненавистному мужу убийством его дочери от той прежней жены его, которою ее попрекали. Но, воля ваша: хоть тут и понятно, но все же не просто; хоть тут и логично, но, согласитесь, что — не будь она беременна, может быть, этой логики и не произошло бы вовсе. Произошло бы, например, вот что: оставшись одна с падчерицей, прибитая мужем, в злобе на него, она бы подумала в горьком раздражении, про себя: „Вот бы вышвырнуть эту девчонку, ему назло, за окошко“, — подумала бы, да и не сделала. Согрешила бы мысленно, а не делом. А теперь, в беременном состоянии, взяла да и сделала. И в том, и в другом случае логика была та же, но разница-то большая».

И пресловутая «слезинка ребенка» отступает перед «загадкой женственности» — у беременных своя, особая психика, своя особая логика, они — существа «не от мира сего», а значит — неподсудны.

И в финале Достоевский замечает: «По крайней мере, присяжные, если б оправдали подсудимую, могли бы на что-нибудь опереться: „Хоть и редко-де бывают такие болезненные аффекты, но ведь все же бывают; ну так что, если и в настоящем случае был аффект беременности?” Вот соображение. По крайней мере, в этом случае милосердие было бы всем понятно и не возбуждало бы шатания мысли. И что в том, что могла выйти ошибка: лучше уж ошибка в милосердии, чем в казни, тем более что тут и проверить-то никак невозможно».

И в следующем выпуске журнала он вновь возвращается к этой теме: «По моему мнению, она переживала в то время несколько дней или недель того особого, весьма неисследованного, но неоспоримо существующего состояния иных беременных женщин, когда в душе беременной женщины происходят странные переломы, странные подчинения и влияния, сумасшествия без сумасшествия, и которые могут иногда доходить до слишком сильных уродливостей». И вновь спрашивает: «Неужели ж нельзя оправдать, рискнуть оправдать?»

А что думает об аффектах Любовь Федоровна? Правда, ее героиня, Елена, не была беременна, но ведь и без беременности у нее мог быть какой-нибудь аффект?

* * *

Елена Мильтопиус и Алексей Вершинин принадлежат к более высокому социальному классу, чем крестьяне Корниловы. Он надворный советник — гражданский чин 7-го класса в Табели о рангах в Российской империи, соответствующий армейскому чину подполковника. Чин не слишком высокий — как раз посредине иерархической лестницы, но и Вершинин еще не стар, у него впереди долгая карьера. Елена, судя по фамилии, греческого происхождения. Она — сирота, мать она потеряла в детстве, а отца — не так давно. Отец долго болел, у него была «слабая грудь», и детство Елены прошло в Крыму близ Алушты.

«Мой отец был удивительный человек, — вспоминает Елена. — Такого ума, такого сердца, такой доброты я никогда потом не встречала. Он всегда говорил со мною как с равной и не считал меня ребенком. Мы вместе читали, вместе гуляли и никогда не расставались. Какое это было счастливое время!»

Какое же воспитание дал дочери любящий отец?

«Убеждения его были совсем особенные. Потом, в обществе, я их больше не слыхала, а когда мне случалось их высказывать, то все смеялись и говорили, что все это ужасно старомодно и что моему отцу следовало родиться триста лет тому назад. Он говорил мне, что вся общественная деятельность принадлежит мужчинам. Женщины же созданы для того, чтобы заботиться о них, беречь их, утешать в тяжелую минуту и воспитывать их детей. Он считал, что все разговоры об эмансипации женщин — пустые разговоры; что свобода женщинам ничего не даст, кроме тоски; что какого бы блестящего результата ни добились женщины: будут ли они знаменитыми учеными, писательницами, актрисами или художницами, они все же будут менее счастливы, чем любая крестьянка, окруженная своими детьми. Природа не простит им, что они попрали ее законы, и тоска замучает их, несмотря на всю их знаменитость, несмотря на все рукоплескания и лавры. Если же, напротив, женщина посвятит себя всю мужу и детям, забудет о себе и о собственном удобстве, то тут-то она и сделается настоящей царицей, потому что мужчины, как бы умны и независимы они ни были, не могут жить без женщин, и если муж уверует, что жена действительно предана ему, то будет бесконечно любить и уважать ее, и она станет властвовать над ним своей кротостью, добротой и преданностью. „Главное, Елена, — повторял мне отец, — помни, что жизнь не веселье и не забава, что надо много выстрадать, прежде чем получить счастье. Нельзя жать, не сея, и надо много и долго работать, прежде чем ждать награды. Но никогда не унывай. Выбери себе человека по сердцу и держись его. Пусть он будет у тебя один на всю жизнь. Прости ему его недостатки, береги и люби его, и ты покоришь его сердце. Только не перебегай от одного к другому. Кроме разврата тела, есть еще разврат сердца, и истинно порядочная женщина должна относиться к обоим с одинаковым отвращением“.

Я всецело верила папе. Был ли на свете человек умнее, добрее и благороднее моего отца! И я мечтала, как пойду той дорогой, которую он мне указывал, как всю жизнь отдам любимому человеку, стану утешать его и никогда, ни в каком случае, его не покину».

После смерти отца Елена получила приличное наследство и переехала в Петербург.

«Я наняла себе уютную квартиру, а чтобы не жить одной, поселила у себя старую англичанку, miss Jane, которую мне рекомендовала одна из моих тетушек. Все родные встретили меня очень приветливо, перезнакомили со своими друзьями, и по окончании траура я начала выезжать. Тут я должна признаться, что мне очень понравились балы; не столько самые танцы, сколько все вместе: и музыка, и наряды, и шум, и веселые разговоры — все это опьяняло меня. Все мужчины нравились мне, хотя, впрочем, никто особенно. Смущало меня, главное, то, что никто из них не был несчастен и никто не нуждался в моем сочувствии. Напротив, все они были так довольны и самим собою, и своим положением в свете, что утешать мне решительно было некого».

Тогда-то она и встретила Вершинина, который как раз нуждался в утешении.

«Алексей стал часто ездить ко мне. Он рассказывал о своих несчастиях, о неудачах по службе, где у него были враги, которые ему все портили; жаловался на плохое здоровье и слабые нервы, говорил со мною о Боге, о будущей жизни, о своем мистическом страхе перед смертью. У него были такие возвышенные мысли! Такие благородные чувства! Я полюбила его в первый же вечер и скоро стала мечтать сделаться его женой. В мечтаниях моих не было, впрочем, ничего невозможного. Мы были одних лет, одного общества и почти одинаковых средств. Увлечение его мною было всеми замечено, и родные постоянно мне о нем говорили, что он сделает мне предложение весной, но, к большому моему разочарованию, Алексей объявил мне в мае, что уезжает на все лето за границу в обществе каких-то своих друзей. Он с увлечением говорил об удовольствиях, которые его там ожидали, обещал мне писать, а уходя, даже не спросил, где я собираюсь провести лето.

С грустным сердцем переехала я на дачу в Царское Село. Целыми днями гуляла я одиноко по парку и думала грустную думу: значит, Алексей меня не любит; я ему недорога. Зачем же бывал он у меня? Зачем открывал мне свою душу? Но вскоре стали приходить из-за границы его письма, веселые, оживленные. Он подробно описывал свои экскурсии в горах, разные эпизоды из своих путешествий, и надежда вновь закралась в мое сердце. Не слишком ли я тороплюсь? Может быть, он хочет сначала хорошенько меня узнать, прежде чем жениться? Иначе зачем бы стал он мне писать и обо мне вспоминать? Смущало меня лишь одно: он совсем не интересовался моей жизнью в Царском и ни о чем меня не спрашивал.

Осенью, в октябре, мы опять свиделись, и опять начались наши разговоры. Алексей так ласково на меня смотрел, рассказывал мне такие интимные мысли и чувства свои! Встречаясь со мной в обществе, он не отходил от меня, так что все замечали и дразнили меня им. Но весной он опять уехал, на этот раз путешествовать по Кавказу, а я опять грустно бродила по царскосельским аллеям, перечитывая письма, которые он присылал мне в изобилии.

Так прошло три года. Тоска все сильнее и сильнее охватывала меня. Я была молода, мне хотелось любви, я устала от одинокой жизни со старой miss Jane. В течение этого времени я получила несколько предложений, но с негодованием их отвергла: одна мысль выйти замуж за другого, чем Алексей, казалась мне отвратительной. Я даже стала сурово относиться к мужчинам. Мне казалось, что это будет честнее, чем быть любезной, поощрять их, а затем отказывать.

На третий год я не выдержала и решила объясниться с Алексеем. Я написала ему, что люблю его, что хочу быть его женою, и просила его перестать бывать у меня, если он меня не любит и не имеет никаких серьезных намерений. Он или сделает мне предложение, или же навсегда уйдет из моей жизни. Это будет очень мучительно, очень тяжело, но я куда-нибудь уеду, переживу это тяжелое время, зато потом опять буду свободна и начну свою жизнь сызнова. Так думала я, но, к великому моему изумлению, Алексей поступил иначе. Он ответил мне длинным, туманным письмом, в котором ничего нельзя было понять. Говорилось о Боге и о будущей жизни, делались какие-то намеки на какие-то обстоятельства и т. д. Я рассчитывала, что больше не увижу его, но Алексей стал бывать у меня по-прежнему. Он никогда не упоминал ни о моем письме, ни о своем ответе. Я не знала, что и думать. Посоветоваться мне было не с кем, так как почти все родные поссорились со мной. Они находили, что Алексей компрометирует меня, говорили, что в обществе ходят про нас дурные слухи. Я с негодованием отвечала им. Что могло быть невиннее нашей любви? Во все это время Алексей даже руки у меня не поцеловал».

А потом Алексей женился… но не на Елене. Елена тяжело это пережила, горевала, пыталась утопиться, потом заболела тифом, и компаньонка увезла ее в Италию, на озеро Гарда, где девушка понемногу пришла в себя и свыклась со своим несчастьем. Но, когда она вернулась в Петербург, то неожиданно получила письмо… от Алексея. Он жаловался на свою неудачную семейную жизнь, на то, что его юная жена ничего не смыслит в хозяйстве, просил Елену стать… экономкой в его доме. И она, верная заветам отца, согласилась. А через несколько месяцев случилось убийство.

Так кто же убил Таточку? Елена? Или другая женщина, с еще более искалеченной судьбой, которая также жила в доме Вершининых?

* * *

Героиня второго рассказа, Ляля, сама в сумасшедший дом не попала, но часто навещала там своего знакомого. Она очень его жалела и любила чистой, самоотверженной любовью. Но позже, когда он уже выписался из больницы и вернулся в светское общество, девушка однажды услышала, как он говорит о паре, которая женилась «по любви»: «Не понимаю я этой женитьбы, по-моему, если уж жениться, то или на хорошенькой, или же на хорошей хозяйке». Такой циничный расчет вызвал у Ляли отвращение, она постаралась отдалиться от этого человека, чтобы он забыл о ней.

Оставшись одна, Ляля пытается помочь своим знакомым, но из этой помощи ничего не получается: «Время шло, а Ляля все не могла устроить ничьего счастья. Ни одна свадьба не удавалась ей, ни одну из своих приятельниц не могла она утешить или уберечь от горя. Тоска все сильнее охватывала ее».

И в горестном недоумении она обращается к Богу: «Господи! Сжалься надо мной! Дай мне кого-нибудь любить и жалеть. Я не могу жить с пустым сердцем. Господи, ты видишь мою душу! Ведь я же погибаю, погибаю!»

* * *

Третий рассказ называется «Вампир», но речь идет не о легендарном кровожадном чудовище Носферату, а о милой, любящей женщине, муж которой впал в депрессию и покончил с собой, одна из дочерей оказалась в сумасшедшем доме, а вторая… мечтает отправиться туда же, чтобы избежать удушающей материнской любви, замешанной на эгоизме.

Несчастная девушка признается автору: «Если бы вы знали, милая Любовь Федоровна, как бы мне хотелось, чтобы меня когда-нибудь похвалили! Так тяжело чувствовать себя всегда виноватой, слышать одни упреки, одну критику, одно порицание! Помню, когда мы были маленькими, служанки оттирали maman после истерики и бранили нас, говорили, что мы, бесчувственные девчонки, в гроб вгоняем нашу мать. Мы с сестрой забивались тогда в угол и чувствовали себя преступницами. Затем, когда мы стали подрастать, maman ездила по знакомым, плакала, жаловалась им на нас, просила повлиять на наш ужасный характер. И тогда разные сердобольные дамы приезжали к нам и уговаривали быть добрыми и послушными и грозили, что Бог нас накажет за наше злое сердце. О, как тяжело было все это слышать и считать себя гадкой и низкой!»

И с грустью говорит: «Впрочем, я думаю, что и мы были бы здоровыми девушками, если бы нам с детства укрепляли нервную систему, а нам, напротив, ее расшатывали. Недели не проходило без сцен, упреков, криков, истерик. И после каждой сцены мы с сестрой бледнели, худели и слабели, а maman, напротив, здоровела. Мы всегда замечали, что после слез и рыданий она розовела, губы ее краснели, глаза блестели, и она становилась такой доброй и ласковой, везла нас в театр, покупала конфект, заказывала новые платья. Я думаю, что эти сцены необходимы для ее здоровья, без них она зачахла бы и умерла. Ее и осуждать за это нельзя, такая уж, верно, у ней организация.

— Я думаю, ваша мать просто ненормальна.

— Я сама тоже думаю. Но вот, посмотрите, как странно устроен мир: maman ненормальна и живет на свободе; а мы с сестрой нормальны и всю жизнь проводим в сумасшедшем доме».

В конце концов ее желание исполнилось. Она, как и сестра, попала в психиатрическую лечебницу, а мать, лишившаяся «питательной подкормки», «очень похудела и постарела», но добрее и тактичнее не стала.

Предыдущая главаГлава 28 из 35Следующая глава