Осмотревшись кругом, он вытащил из кармана брюк по счастью сохранившийся у него большой нож немедленно принялся срезать наиболее мягкие и гибкие ветви деревьев, связывая их лианами. В нисколько минут под его ловкими руками было готово подобие шалаша из листьев.
Небо окончательно потемнело тем временем надвинулась темная ночь, лишь слегка озаряемаянесколькими крупными тропическими звездами. Так как за весь день и весь свой путь потерпевшие крушение не заметили ни одного дикого зверя, даивообще, кроме барана, не видели ни одного четвероногого и с наступлением ночи не слышно было ни одного подозрительного шороха или звука в лесу, — они безвсякого опасения улеглись на свое лиственное ложе под самодельной крышей и долго вполголоса говорили, строя планы, в которые сами, впрочем, мало верили. Ужас их положения был столь велик, что они сознательно еще не могли с ним примириться и отрешиться от всякой надежды.
Временами, когда им самим казалась она слишком несбыточной, фантастичнойили, когда кто ни будь из них обмолвливался явной несуразностью, они умолкали довольно на долго. Виктор с нескрываемой злобой и ожесточением порой разражался целым потоком грубых богохульств, иногда, наоборот, бормотал молитвы, словно громадный шмель в сетке.
Жилю вдруг вздумалось спросить его, соответствовало ли его происхождение той карьера моряка, на которую он обрек себя, по его словам, в продолжение целого ряда лет.
— Мое происхождение? — переспросил тот, сначала не поняв вопроса.
— Да. Я хочу сказать, вы родились на берегу моря? — пояснил Жиль.
— Да, понимаю. Такие люди чаще всего делаются моряками, хотите вы сказать. Нет, — сказал он, —богаты мы, правда, никогда не были, ну а кусок хлеба всегда имели и жили мы, как все порядочные люди! Да, как порядочные люди, — повторил он еще раз грубо ироническим тоном.
Жиль своим вопросом, очевидно, затронул какое-то очень чувствительное место в его миросозерцании.
— Если хотите знать, я из Амьбена родом. Это, ведь, не приморский город. С другой стороны, пожалуй, и приморский там Сома, а в нее заходят и океанские купцы, и угольщики. Их старые посудины всегда стоят ошвартованными у моста Барабан. А родился я в предместье Сен-Ле, в одном ветхом домике... Он еще окнами выходит на плотину, а между ставнями его ниша с небольшой статуей; теперь вот не припомню, что она изображает. Ну, словом, в номере 16-бис дома по улице Флаттер. Знаете, где это?
— Нет, — ответил Жиль и в виде извинения прибавил:
— Я, знаете, в жизни своей никогда не бывал в Амьене.
— И чего я-то, в самом деле? — с удивлением продолжал малый.
— Ну, тем хуже для вас. А всё-таки, знаете, любопытный город! Мои родители работали в столярной мастерской. То есть, конечно, один отец, я хочу сказать. А мать... да таких теперь, пожалуй, уж не сыщешь, —мать одним делом занята была: детей рожала. Ведь четверо сыновей да трое дочерей, — не шутка. Я был вторым по счету, старшей была сестра Луиза. Надо прямо сказать не видал я в детстве старухи иначе, как на сносях или с грудным ребенком. А всё-таки славная была старуха! Бывало, оплеухи словно дождь какой на ребятишек сыпала, а за каждого из нас убить бы себя с радостью дала!..
— Ну, а собственно морская то жизнь? — спросил Жиль. — Ведь, вы далеко от неё были.
— Сейчас доскажу, — кивнув головой, ответил парень. — Подождите.
Помолчав немного, он, наставительным тоном продолжал.
— Всякому свое место предназначено на свете. С морским делом все равно, как с железом. Кто с ним с детства возится, будьте уверены, не миновать тому стать слесарем... Если бы вы, когда ни будь| побывали в Амьене, вы могли бы сами видеть то что там называется маленькой Венецией: это как раз в нижней части квартала нашего, Сен-Ле. Представьте себе вместо улиц тихие каналы, а по берегам стены фабрик и красилен. Стены так прямо из воды и торчат. А вода в каналах прелюбопытная — вся радужная, вот как мыльные пузыри, что выдувают ребята! Это, понимаешь, все химические отбросы плавают. Да! А мне что? Я целыми днями болтался в этой грязи! да кораблики пускал, вернее сказать, какие-нибудьстарые доски, заостренный спереди с клочком тряпки вместо паруса. Вот это занятияи привело меня туда, где мы теперь лежим!..
Он с сожалением пожал плечами, глубоко вздохнул и почесал за ухом.
На несколько минут замолчал.
— Ну, и наконец, в один прекрасный день пошли юнгой на корабль? — прервал со вниманием слушавший этот безыскусственныйрассказ Жиль, желая вызвать его на дальнейшую откровенность.
— Нет. Это вы неправильно!.. Старик мой был против того. Как я не брыкался, а тринадцати летотдал-таки он меня в ученье. Не из одного упрямства, ведь, я терпеть не могу столярничать. Я бы тому морду набил, кто осмелился бы утверждать, что у меня руки плохие. Нет, я все умею: и мебель делаю| и плинтус приложу, и до последнего гвоздика вам любой сруб поставлю. А вот не люблю! Втемяшилось мне в голову моряком быть! Что тут будешь делать?! Ну, мальчишкой кое-как работал, выучился. Восемнадцатилетним парней стал на велосипед по дорогам гонять, на состязаниях даже участвовал. Здоровый парень был!.. Дожил до двадцати. И только проделав свой черед паяца, мог подумать о том, чтобы в дальние края отправиться!..
— Какой такой черед паяца? — удивился Жиль.
— А военную службу! — пояснил Виктор. — Потом то я уж пошатался по белу-свету, можете мне верить... А потом что? Да больше нечего... Сейчас жена моя в Гавре, а я тут, на каком-то чертовом острове дурака валяю вместо того, чтобы жить, как все добрые христиане...
— Вы, значит, женаты? — поинтересовался Жиль. — Это уж, как водится. Двое деток уж...
Опять замолчал. Ночь царила кругом. Безмолвная, величавая. Только струи родника что-то лепетали в десяти шагах от ни них, на секунду не умолкая. Погруженные в свои думы и воспоминания тихо лежали под ветвями эти два столь разных человека, отныне связанные судьбой, Бог знает насколько.
Издали чуть доносился глухой шум прибоя и свежий соленый запах океана смешивался с резким благовонием тропических цветов, дышавших пряным ароматом. Тоска глухого одиночества и полнейшей беспомощности до боли сжимала порой сердца этих несчастных, безнадежность их грядущего невыносимо подавляла.
Вдруг моряк, кулаком ударив себя в грудь, приподнялся на своем ложе:
— Какая сволочь — судьба! — выругался он. — Когда мне приходит в голову мысль о счастье, что выпадает на долю нищеты, я обязательно спрашиваю себя, как не стыдно самих себя отцам таких бедняков, как матери осмеливаются их вынашивать! И революции, ведь были, казалось бы, в их интересах и ради их блага... А что вышло? Прохвосты из народа завладели всеми, а нищие все по-прежнему у своего разбитого корыта. Поглядите, пожалуйста, хоть на этого арматора нашего „Бюло“, на эту жирную свинью, который надо мною издевался. Много он беспокоился за свою гнилую лохань? Его дело обжираться, да лентяйничать всякие мошенники его ублажают, а он знай себе платит; до бедного человека ему ни малейшего дела нет, хоть подыхай перед ним... Ты тут барахтаешься в грязи и безысходной нужде — ему и горюшка мало он себе радуется.
И везде одна грязь! —все больше волновался и возвышал голос Виктор. — Везде и всюду, с низу до верху!.. Вы думаете, нет? — зло крикнул он Жилю.
А как вел себя Пуанкаре во время войны?
Разве этот грязный человек не насмехался над павшими?
Разве не по его милости солдаты гибли, как мухи, а ему видите ли, угодно было, между двумя прогулками, являться на их могилы и срамить их свои, ми речами...
Ведь, это, изволите ли видеть, исторический, можно сказать, факт... Даже на фотографиях можно видеть...
Долго еще раздавался в ночной тьме желчный говор возмущённого моряка. Жиль слушал его речь с большим испугом и глухим протестом. Против этих, по всей вероятности, нахватанных с ветру бессмысленных обвинений, пошлых умозаключений и более или менее превратных выводов, которыми так и сыпал его собеседник, в Жиле возмущалось чувство порядочности и меры, вынесенное из воспитаний, полученных им в кругу своей семьи, крепко державшейся старинных взглядов на общественный строй.
Слышать эту революционную речь из уст этого бунтаря в такой пустыне становилось даже страшно и, хотя все существо Жиля возмущалось этими идеями и языком, видимо, позаимствованными в какой-нибудь коммунистической ячейке, он молчал. Молчал потому, что, — выскажись он, — в будущем, в том ряде дней, которые им суждение провести вместе, Виктор, пожалуй, будет обращаться с ним не как с товарищем по несчастью, а как с паразитом на общественном организме, как с особо привилегированным существом, а, следовательно, и как со своим естественным личным врагом. А ему этого не хотелось. Он этого боялся. Ему едва исполнилось двадцать четыре года, и он еще многого не понимал, многого не умел оценивать по достоинству. И хоть душа у него была смелая, по своему характеру он был немного труслив и всегда старался, по возможности, избегать всяких конфликтов.
Смущенный молчанием Жиля, моряк тоже притих.
Он лег опять ничком и, положив голову на руки, казался погруженным в свои мысли и что-тообдумывал, усиленно дыша. Немного погодя, он поднял голову и, видимо, не совсем еще успокоившись и делая усилия подавить в себе возмущение и ненависть, мрачно и жестко спросил Жиля:
— Ну, а вы? Что вы за птица?
Жиль невольно развел руками уклончивым жестом, как будто в темноте его можно было видеть.
— Я родился недалеко от Сен Брие. Но я еще молод и в моей истории ничего интересногонет, так как, вернее сказать, её вовсе еще не было—пояснил он, намеренно подчеркнуто равнодушно, чтобы отбить охоту Виктора к дальнейшим расспросам.
Мысль рассказать этому бедному малому свою жизнь смущала его точно так же, как на родине ему было всегда совестно на глазах какого ни будь бедняка в ресторане есть вкусное и жирное мясо. И с детства он не был окружен роскошью. Его вдовый в настоящее время отец, родом из захудалой дворянской семьи, человек строгий и щепетильный, даже гордился тем, что умеет жить и вести хозяйство при весьма ограниченных средствах. Но как бы то ни было, всё-таки семья его принадлежала к избранным, против которых такой зуб имел его белокурый сотоварищ и то состояние, которое Жиль считал весьма посредственным, для такого рабочего, как он, жившего исключительно трудом своих рук и ничего не имевшего, должно, конечно, было казаться огромный и Виктор мог возненавидеть его за богатство.
Да и чем, по совести говоря, мог Жиль похвастаться, чем, в действительности, похвалиться перед этим ярым революционером?
Не тем ли, что после десяти лет беззаботной жизни, детских игр в парках бретонского имения и в старинном замке он, наконец, был отдан на воспитание к отцам иезуитам? Не тем ли, что позже, спустя нисколько лет, блестяще сдал экзамен по словесности? Или, может быть, тем, что, увлекаясь в то время женщинами, тянул от отца деньги и доставлял ему этим много огорчений? А теперь, два месяца тому назад, исключительно из безделья он почему-то вздумал попутешествовать по Альпам, а потом пришла фантазия искать приключений на море и единственным пассажиром отправиться, ради развлечения, на „Пьере Бюло“, с арматором которого он был знаком,
Нет, положительно никаких таких обстоятельств своей жизни он не мог найти, которые могли бы быть для него смягчающими в глазах этого человека; скорее наоборот, весь его уклад жизни вызвал бы лишь презрите, отвращение и ненависть к нему, С какой точки зрения ни рассматривать его жизнь и еёотдельные моменты, как бы суждения Виктора ни были предвзяты и безосновательны, Жиль, сравнивая свое существование с жизнью человека, в ночной мгле разделявшего с ним ложе, не мог придти к заключению, что его благополучие неизбежно должно быть бельмом на глазу у действительно трудящегося и только своим трудом живущего человека.
Даже самые его прежние занятия, его труд перед экзаменами, его конкурсный тревоги и работы с точки зрения этого рабочего не заслуживают никакого снисхождения. Ведь эти люди смеются над этим, ни во что считают подобного рода умственный труд.
Но Виктор продолжал настаивать. С настойчивой нескромностью грубоватых натур он требовал, чтобы Жиль все рассказал о себе, не стесняясь. И, в конце концов, тот должен был уступить, до того определённо-точны были вопросы его товарища. Избавиться от ответа на них каким-либо путем или обойти их молчанием было положительно невозможно.
Он начал рассказывать и, к собственному удивлению, заметил,что, не сходя с почвы действительных, своих переживаний из реальных событий жизни, он невольно начал несколько сгущать краски, стал передавать свое детство в значительно более мрачных тонах, чем оно протекало на самом деле, словно закрывая темным флером слишком живые и яркие краски картины, с желанием сделать ее более трогательной на посторонний взгляд.
По рассказу его, гувернантка, воспитывавшая его в детстве, была сущим монстром, жизнь в интернате отцов иезуитов, по своему суровому режиму, напоминала каторжную тюрьму, в которой Жиль был пленником. Фантазируя так, Жиль в ночной темноте тщетно старался на лице своего слушателя уловить впечатлите от своего рассказа. Не разглядев ничего, он стал присматриваться к его жестам, которые были видны более ясно и по ним заключить, как тот реагирует на его повесть, ему самому казавшуюся столь трогательной и волнующей. В том угнетенном нравственном состоянии, в котором он находился, малейший признак сочувствия, самое незначительное выражение симпатии были бы для него громадным облегчением, но Виктор упорно и сурово молчал, почти не шевелился и, казалось, внимательно слушал его повесть.
Когда Жиль кончил, он, покачав головой, так формулировал свое заключение:
— Иначеговоря,всюдурозы, никакого горя,увеселительные поездки со всякими удовольствиями...
Славная жизнь, вот это я понимаю!.. — иронизировал он.
Жиль в свое оправдание попытался было обратить внимание Виктора на тяжелые моменты своей жизни, на некоторые свои неудачи и несчастия, но тот его, видимо, уже не слушал.