Важное условие начала пути Василисы – получение материнского благословения и дара. Здесь на сцену выходит куколка-помощница, образ которой является яркой, характерной чертой всей сказки.
Умирая, купчиха призвала к себе дочку, вынула из-под одеяла куклу, отдала ей и сказала:
– Слушай, Василисушка! Помни и исполни последние мои слова. Я умираю и вместе с родительским благословением оставляю тебе вот эту куклу; береги ее всегда при себе и никому не показывай; а когда приключится тебе какое горе, дай ей поесть и спроси у нее совета. Покушает она и скажет тебе, чем помочь несчастью.
Затем мать поцеловала дочку и померла[55].
В сказках, сюжетно близких к сказке о Василисе[56], есть аналогичные образы сказочных помощников, каждый из которых, впрочем, имеет свою специфику и предполагает некоторые вариации сюжета. Этих помощников можно разделить на четыре группы и выстроить в определенной последовательности – от наиболее примитивных, телесно-конкретных, к более абстрактным. Это может быть отрезанная женская грудь, животное – например, корова или баран, – кукла или кольцо. Следуя давней психоаналитической традиции, предположим, что переход от примитивных к более прогрессивным формам можно соотнести с этапами психологического развития, а также с уровнями функционирования психики от психотического, когда личность находится под сильным влиянием архаических защит и аффектов, к невротическому, когда аффекты не так захватывающи, а защиты более разнообразны.
Рассмотрим все эти варианты подробней, выясним, какие потребности за этим стоят с точки зрения психологии. Каждую версию помощника сироты соотнесем с куколкой, что поможет раскрыть новые грани этого образа.
Куколка, предсмертный дар матери, вручается Василисе вместе с материнским благословением и как бы воплощает его, ее главное предназначение – выслушивать жалобы Василисы и помогать ей, заботиться о ней. В этом смысле куколка выполняет материнские функции по отношению к Василисе, как бы становится посмертным воплощением матери. Предельно выраженным сказочным воплощением питающего материнского аспекта куколки служит неожиданный образ в абазинской сказке «Девочка-сиротка» – там предсмертным даром становится отрезанная грудь.
Жили-были старик со старухой. Была у них единственная дочка. Девочка была очень красивой. Красоту ее невозможно было передать словами. Когда девочке исполнилось десять лет, мать ее умерла. Умирая, мать отрезала одну свою грудь, отнесла в сарай и повесила там: пососет, мол, дочка, когда проголодается.
Мало ли, много ли времени прошло, отец девочки вновь женился – на женщине, у которой была плешивая дочка.
Мачеха была злая и плохо относилась к падчерице. Свою дочь она кормила всякими яствами, а падчерице давала только жидкий пшенный суп.
Как бы ни холила мать свою дочь, падчерица становилась все краше и краше. Это разрывало сердце мачехи![57]
Этот сказочный образ чрезвычайно емкий. Во-первых, как мы помним, грудь – это телесно-конкретное воплощение питающего и заботливого материнства. Такое толкование применимо не только к образу абазинской сказки, но и ко всем образам этого ряда: «Общий мотив заключается в том, что после смерти позитивного образа матери остается нечто сверхъестественное и волшебное, то есть дух матери поселяется в каком-то животном или проникает в некий предмет»[58].
В психологическом плане грудь – та часть материнского тепла и заботы, которая будет с нами, к которой мы можем обратиться, даже если конкретной матери (или материнской поддержки со стороны реальности) не станет. В благополучном случае это тот багаж теплых, позитивных отношений, который поддерживает ребенка, а потом и взрослого в трудные периоды, помогает справляться с вызовами, которые бросает ему реальность. Группа психологов из Сан-Франциско обозначила такого рода поддерживающий внутренний опыт через образ «ангелов в детской».
Ангелы в детской – опыт получения заботы, характеризуемый сильным совместным аффектом между родителем и ребенком, когда ребенок чувствует себя практически идеально понятым, принятым и любимым, – обеспечивают ребенка базовым чувством безопасности и собственной ценности, к которым он сможет обратиться, когда сам станет родителем, чтобы прервать цикл плохого обращения. Мы доказываем, что раскрытие ангелов как способствующих росту сил в жизнях травмированных родителей настолько же важно, как и интерпретация и изгнание злых духов. Используя материалы клинических случаев, мы демонстрируем то, как опыт получения благожелательной заботы может защищать даже при преобладающей травме, и исследуем повторное появление этих благожелательных фигур в сознании как инструмент для терапевтических изменений[59].
В то же время отрезанная грудь – это не вся мать целиком, а только ее часть. Отделенность груди можно понимать в разных аспектах.
Во-первых, в этой сказке, в отличие от всех последующих, рассмотренных в настоящей главе, забота означает кормление; восполнение дефицита питания, физический рост – задачи, которые стоят перед героиней на этом этапе. По сюжету функция питания – в точности соответствующая обозначенным задачам функция груди, единственное, что она может предоставить девочке; она также отделена от всех остальных функций матери, как сама грудь от тела женщины. Чтобы получить «подпитку», девочке не нужно производить специальные действия или обращаться к груди со словесной жалобой. Таким образом, грудь как будто сама «знает», что нужно девочке.
Во-вторых, грудь – это «хорошая», питающая и поддерживающая часть, отделенная от всего остального. Другими словами, мать оказывается разрезана, разделена на «самое хорошее» (с точки зрения младенца) и «все остальное». Закономерным образом возникает вопрос: что же происходит с другой, противоположной, «не такой хорошей» частью матери? С одной стороны, она уходит в мир мертвых, а с другой – как бы возвращается на землю в облике злой мачехи. Лишенная груди, своей «хорошей» части, мачеха оказывается настолько же жестокой, жадной и черствой, насколько любящей, питающей и чуткой была настоящая мать. Таким образом на появление мачехи в сказке можно посмотреть не только как на внезапное и противоестественное вторжение демонических сил, но и как на закономерное возвращение к целостности.
В-третьих, грудь – это предмет, как бы «зависший» между жизнью и смертью: с одной стороны, грудь принадлежит мертвой матери, с другой – продолжает питать девочку так, как если бы мать была жива. Создается ощущение, что в образе груди жизнь и смерть перемешаны, точнее – еще не противопоставлены друг другу.
Русская колыбель. Жан-Батист Ле Принс, ок. 1764–1765 гг.
Музей Гетти, Лос-Анджелес, 72.PA.23
В психологическом плане образ груди соответствует наиболее ранней, так называемой уроборической стадии развития сознания[60]. На этом этапе неокрепшее эго, с одной стороны, неспособно различать противоположности и, с другой, воспринимает мир фрагментарно, с точки зрения более зрелого сознания – «по частям». Будучи зависимым от внешних объектов, обобщенных в образе груди, эго временами чувствует себя полностью независимым, даже всесильным: как бы ни был жидок пшенный суп мачехи, девочка в любой момент может получить дополнительное питание от груди.
Грудь – очень конкретный и телесный образ. Такого рода буквальность, непосредственность, которая исключает возможность отделить символ от его материального носителя, абстрактный принцип от его образного или предметного воплощения, характерна также для психотического мышления. Буквальное питание материнским молоком в этом эпизоде сказки полностью тождественно развитию, а чудесный помощник является частью тела матери, в то время как в других сказках этот образ только символизирует мать. На этом уровне какой-либо конкретный предмет (например, модная вещь) может казаться жизненно важным, а человек – незаменимым, однако только до тех пор, пока он остается «хорошей частью», то есть демонстрирует те качества, которые соответствуют потребностям субъекта. Однако эти потребности не осознаются как что-то отдельное, автономное от предмета, в котором они воплощены и на который направлены. Эта психологическая ситуация способна принимать форму своего рода одержимости («без тебя я ничто», «только в этом платье я смогу быть счастливой»). Такую привязанность следует преодолеть и трансформировать – что мы и наблюдаем в абазинской сказке.
Мачеха не знала, отчего так хорошеет падчерица. Стала следить за ней. И вот однажды девочка, похлебав суп, вышла из дома и побежала к сараю. Мачеха заметила это и пошла за ней. Пришла и видит: падчерица сосет материнскую грудь!
Незаметно для падчерицы мачеха вернулась в дом. Затем, улучив удобный момент, пошла в сарай, сняла висевшую там грудь и отдала собакам[61].
В психологическом плане ситуацию, аналогичную сказочной, можно переживать как катастрофический распад, уничтожение позитивного образа «материнского» и «всего хорошего», что есть в мире. В психотерапевтическом процессе этому соответствует, например, разочарование в терапевте, «всего лишь человеке», со своими ошибками и слабостями. Терапевт может казаться столь же бессердечным, насколько казался заботливым и чутким раньше, когда он как будто в большей степени соответствовал образу сказочной груди. Однако, несмотря на всю болезненность кризиса, его возможно осмыслить как необходимый этап развития, подразумевающий другой уровень символизации и интеграции разрозненных «плохих» и «хороших» частей.
Итак, образ груди в абазинской сказке воплощает заботливое и кормящее «позитивное материнское», он сопоставим с ранним опытом, когда «ребенок чувствует себя практически идеально понятым, принятым и любимым». Этот опыт не проходит бесследно, но его следует усвоить и интегрировать, буквально «впитать с молоком матери». Именно он составляет необходимую базу для чувства безопасности, уверенности и самоценности взрослого человека, его способности любить и заботиться.
В то же время ту форму «позитивного материнского», которая представляется в раннем детстве, в наиболее глубоких слоях человеческой психики и в абазинской сказке, необходимо преодолеть и трансформировать. Речь идет о преодолении первобытной буквальности, непосредственности, однонаправленности, фрагментированности и вместе с тем перемешанности (диффузности) восприятия. Должно произойти расширение диапазона потребностей и возможностей, развитие способности различать и устанавливать связи на новом уровне, терпеть фрустрацию (физический и эмоциональный голод) и использовать опосредующие инструменты (сначала жест, а потом и слово), чтобы заявлять о своих состояниях.
У этого процесса роста и трансформации, как мне видится, есть два этапа. На первом этапе идет постепенное накопление и усвоение ресурсов: сиротка полнеет и хорошеет, обращаясь, когда нужно, к груди. Второй этап – кризисный, герой может переживать его как катастрофу, как гром среди ясного неба – этому соответствует эпизод, в котором собаки разрывают грудь на части.
Наконец, последнее (last but not least!), что я бы хотел сказать об образе сказочной груди. Когда я называю грудь воплощением материнского, это слово во многих случаях было бы правильнее писать с большой буквы. Мать для младенца не просто любящий взрослый наряду с другими человеческими существами. Она воплощает собой целый мир, ее могущество не имеет границ, ее роль столь огромна, что можно сказать: в своем ядре Материнское включает в себя также и Божественное. Божественное зерно переходит от реальной матери во все образы сказочных помощников, которые мы рассмотрим в этой главе, в том числе в центральный для нашей сказки образ куклы.
Мария-Луиза фон Франц, характеризуя детское отношение к куклам на раннем этапе, пишет: «Это [кукла] его [ребенка] божество, подобное камням, которые воздвигали люди каменного века и в которых заключалась их душа»[62]. Мы никогда не можем полностью отбросить Божественное как нечто инфантильное, как пройденный этап. Божественное – значит могущественное, таинственное, то есть всегда большее, чем отдельный человек, и всегда большее, чем мы можем об этом сказать. Познание божественного и контроль над ним всегда имеет свои пределы, и, если мы присмотримся к божественному повнимательнее, мы всегда обнаружим в нем и нечто ужасное.
Следующая группа помощников падчерицы представлена в образах животных и работает иначе. Однако связь с темой питания, доминирующей на предыдущем этапе, сохраняется. Рассмотрим две похожие народные сказки – французскую «Маленькая Аннетта» и русскую «Крошечка-Хаврошечка».
Пастушка («Весна»). Шарль-Эмиль Жак (1813–1894).
«Метрополитен-музей», Нью-Йорк
Во французской сказке девушка по имени Аннетта теряет мать и оказывается во власти злой мачехи. Целый день он вынуждена пасти овец, довольствуясь самой скромной пищей. Однажды она получает от доброй феи волшебную палочку. Стоит ей прикоснуться к черному барану из ее стада, как перед девочкой появляется стол, уставленный всевозможными кушаньями.
Пастушка захотела как можно быстрее испробовать силу палочки; она коснулась ею черного барана, и в тот же миг перед ней встал накрытый столик, на котором были всевозможные кушанья; она вволю поела и не забыла также свою верную собаку, которая усердно помогала ей стеречь стадо. Так случалось изо дня в день: стоило только пастушке захотеть, и ей мгновенно подавались блюда обильнее и лучше, чем у самого короля. Вот и вышло, что из худой и слабой она стала крепкой и полной и теперь прямо-таки сияла здоровьем. Мачеха, по-прежнему державшая ее впроголодь, надивиться не могла тому, как девушка с каждым днем толстела[63].
В русской сказке события разворачиваются похожим образом. Сирота по имени Крошечка-Хаврошечка оказывается в чужой семье, где она вынуждена работать без отдыха, среди прочего – прясть пряжу и ткать холсты. Впрочем, сироте помогает ее корова: стоит девушке залезть в одно ухо животного и вылезти из другого, как вся работа оказывается сделанной.
Как видно, в сказке «Маленькая Аннетта» тема еды остается центральной, однако эта еда – уже не грудное молоко, а твердая, взрослая пища. В «Крошечке-Хаврошечке» тема еды сохраняется в самом образе коровы, который традиционно воспринимается как кормящий, и в содержании жалоб девочки, с которыми она обращается к своей помощнице. Девочка по-прежнему испытывает голод, жалуется корове, что ей «хлеба не дают», однако перед ней стоит уже не только задача физического пропитания, как это было ярко представлено в абазинской сказке. Теперь падчерица должна справляться с гораздо более взрослыми задачами: во французской сказке ей поручаются дела попроще – пасти овец и мыть посуду, а в русской даются более сложные и более «гендерные», традиционно женские задания – девочка должна шить, прясть и ткать. Все это свидетельствует о том, что эго значительно лучше переносит чувство неудовлетворенности, голода и способно справляться с задачами нового уровня.
Во французской сказке, в отличие от абазинской, девочка не только потребляет продукт сама, но и делится со своей пастушьей собакой. Сам по себе образ собаки перекликается со страшными собаками-людоедами из абазинской сказки, однако здесь животное предстает в совершенно другом образе. Если в абазинской сказке собаки воплощают первобытную ярость и оказываются орудием злой мачехи, то здесь речь идет о ручной пастушьей собаке, которая помогает девочке. Эти образы можно истолковать как инстинктивные силы, которые на предыдущем этапе воспринимались как нечто чуждое и опасное, угрожающее благополучию неокрепшего эго. Сейчас же эта часть бессознательной энергии оказалась освоена, встала на службу субъекту – в этом плане пастушеская собака напоминает куколку Василисы, которую тоже необходимо кормить.
Можно предположить, что такого рода трансформация знаменует новую форму взаимодействия с собственными агрессивными импульсами. Раньше агрессия была чем-то разрушительным и неуправляемым: свора собак действует, по сути, как стая диких зверей. Теперь собака, как бы часть этой своры, выведена из-под власти мачехи и действует в интересах главной героини, эго. Пастушья собака защищает стадо от волков, что соответствует защитной функции агрессии. Этот переход – настоящее открытие, которое можно совершить и во взрослом возрасте. Например, в ходе терапии человек способен внезапно осознать, что агрессия – это не только «плохое» и разрушительное чувство, но и инструмент, который позволяет отстаивать собственные границы. Человек постепенно учится выражать свое недовольство, спорить и упрямиться, а не только впадать в неуправляемый и разрушительный ужас или ярость. Чтобы это произошло, эго должно научиться выделять часть своих ресурсов на переработку собственных агрессивных импульсов, отделение «волков» и «собак», кормление и постепенное приручение еще недавно дикого зверя.
Иллюстрация к сказке «Крошечка-Хаврошечка». 1917 г.
Российская национальная библиотека
Разделение еды с собакой вместо исключительно собственного насыщения на предыдущем этапе перекликается с еще одной важной темой, которая становится актуальной в сказках этого типа. Это тема отказа от еды, базовой, в некотором смысле животной потребности, ради высших целей. Отказ от определенного типа пищи, пост – одна из духовных практик, принятых не только в сравнительно поздних буддистских и авраамических традициях (иудаизм, христианство, ислам). Например, своего рода пост держали также мисты, посвящаемые в элевсинские мистерии[64] (особого рода древнегреческий культ, связанный с почитанием богинь Деметры и Персефоны и подразумевающий духовное преображение его участников), и юноши, проходящие инициацию в архаических племенах[65]. В русской сказке корова говорит девочке, чтобы та не ела ее мяса, но собрала ее косточки и зарыла в саду. Этот отказ имеет трансформирующее значение: из костей убитой коровы вырастает чудесное дерево, которое помогает сироте заключить выгодный брак. Такая же метаморфоза с очень похожим результатом происходит во французской сказке с зарытой в землю печенью барана.
Важная черта рассматриваемых нами сказок с животными-помощниками – появление опосредующих предметов и действий. Молоко уже не льется из груди само, чтобы получить пищу от барана, к нему нужно прикоснуться волшебной палочкой. В более прогрессивной русской сказке опосредующую же роль играет уже не предмет (палочка) и не действие (прикосновение)[66], а слово – чтобы корова помогла, девочка рассказывает ей о своей злой судьбе. В этой точке происходит расставание с иллюзией о том, что партнер по общению (например, терапевт) «все поймет без слов», за которой может скрываться убеждение, что «другой» лучше знает, что требуется субъекту, и обязан это немедленно ему предоставить.
Появление опосредующих предметов, жестов и слов создает качественно новое пространство взаимодействия, в котором всегда остается возможность непонимания, и в то же время нуждающемуся, психологически голодному субъекту отведена гораздо более активная роль. Волшебным жестам в психотерапевтическом процессе могут соответствовать так называемые отыгрывания – на первый взгляд, странные и не имеющие отношения к процессу терапии действия пациента, например опоздания и внезапные пропуски сессий.
Такие события могут иметь систематический, навязчивый характер, восприниматься пациентом как обусловленные чисто внешними, «объективными» обстоятельствами и ставить в тупик начинающего терапевта. Однако эти раздражающие и, казалось бы, ничего не значащие эпизоды следует понимать как робкие попытки достучаться до терапевта, рассказать о своих потребностях и страданиях тем способом, который представляется пока наиболее доступным. Например, опаздывая на сессии, пациент может бессознательно хотеть удостовериться, что терапевт будет его ждать, то есть окажется более устойчивым и надежным, чем другие люди в его прошлом травматическом опыте.
В русской сказке мы видим еще один любопытный мотив. Чтобы получить помощь, девочка должна погрузиться внутрь коровы.
Выйдет, бывало, Крошечка-Хаврошечка в поле, обнимет свою рябую корову, ляжет к ней на шейку и рассказывает, как ей тяжко жить-поживать:
– Коровушка-матушка! Меня бьют, журят, хлеба не дают, плакать не велят. К завтрему дали пять пудов напрясть, наткать, побелить, в трубы покатать.
А коровушка ей в ответ:
– Красная девица! Влезь ко мне в одно ушко, а в другое вылезь – все будет сработано.
Так и сбывалось. Вылезет красная девица из ушка – все готово: и наткано, и побелено, и покатано. Отнесет к мачехе; та поглядит, покряхтит, спрячет в сундук, а ей еще больше работы задаст. Хаврошечка опять придет к коровушке, в одно ушко влезет, в другое вылезет и готовенькое возьмет принесет[67].
Это действие в некотором смысле перекликается с образом абазинской сказки, где девочка помещала внутрь себя материнское молоко. Помещение внутрь – действие, которое может иметь широкий спектр коннотаций. Это одновременно наполнение коровы собой и окружение себя коровой, как будто и временное возвращение назад, в материнскую утробу, и чудесное преображение, через которое проходит герой, проглоченный и исторгнутый чудовищем[68]. Ветхозаветный Иона должен быть проглочен китом, прежде чем принять свою пророческую миссию. В карело-финском эпосе «Калевала» великан Випунен сначала проглатывает героя по имени Вяйнямейнен, а затем делится с ним своей древней мудростью[69].
Когда героиня русской сказки помещает себя внутрь волшебной коровы-матери, она идентифицируется с ней и одновременно как бы исследует материнское пространство изнутри. Помещение себя внутрь кого-либо может быть образом развивающегося интереса к потребностям и чувствам другого человека, открытие внутреннего мира, как чужого, так и своего собственного. Примеряя чужую шкуру, мы исследуем, каково быть кем-то, благодаря чему мы можем обрести чужие знания и силу, расширить диапазон собственных ролей и с большим сочувствием отнестись к другим людям. В то же время, погружаясь внутрь большого другого, мы всегда рискуем быть переваренными, утратить собственные границы и идентичность.
Примечательно, что девочка не просто помещает себя внутрь коровы, но залезает в ее ухо, а затем выбирается наружу из другого. Залезание или заглядывание в уши коня – действие, которое совершает герой, чтобы преобразиться, изменить свой облик, как, например, в сказке «Сивко-Бурко»: «Иван-дурак в право ухо залез – оделся, выскочил в лево – молодцом сделался, соскочил на коня, поехал»[70].
Весьма существенно, что девочка входит в ухо коровы, то есть в то естественное отверстие, которое, казалось бы, совершенно не предназначено для того, чтобы туда поместился человек. Следует отметить, что девочка совершает это действие после того, как жалуется корове, «рассказывает, как ей тяжко жить-поживать». Соответственно, можно предположить, что «оказаться в чьих-либо ушах» – это быть услышанным, а это и есть настоящее чудо. Быть услышанным, понятым (а не только наполненным, как на предыдущем этапе) становится ценностью, только когда человек достигает определенного уровня зрелости, а именно сталкивается с горьким опытом непонятости и до некоторой степени признает нормальность этого опыта.
Возможность быть понятым, оказаться «в ушах» терапевта составляет важную часть психотерапевтических отношений и даже имеет трансформирующий, целительный эффект, однако очевидным это бывает не сразу. На первых порах может казаться, что терапевт должен предоставить таблетку или волшебную палочку, например дать исчерпывающие и эффективные инструкции, исполнение которых насытит нужду пациента, или произнести особые слова поддержки, которые как по волшебству гарантированно преобразуют всю его жизнь. Отказ от такого рода ожиданий нередко переживается как болезненное разочарование, но в то же время открывает перед пациентом новые возможности.
В психологическом плане сказки этой группы представляют образ более окрепшего эго. Субъект способен различать «живое» и «мертвое», в большей степени может выдержать трагедию утраты: убитая корова, в отличие от умершей матери из абазинской сказки, не продолжает существовать в «частичном» виде. Перед личностью стоят новые задачи, свои более разнообразные и «взрослые» нужды получается выражать при помощи жестов или слов. Важными приобретениями на этом этапе оказываются способности делиться и отказываться от еды.
Оба мотива свидетельствуют о возросшей способности переносить голод, фрустрацию и о переходе отношений с помощником на новый, двусторонний уровень. Также важен мотив залезания в ухо коровы: по-видимому, он означает, что субъект стремится не только быть накормленным, но и быть услышанным, понятым. Животная ипостась помощника отчасти напоминает телесную ипостась груди, однако объект теперь не частичный, а целостный.
В настоящем разделе мы рассмотрим две сказки, в которых появляется образ куклы-помощницы: народную сказку о Василисе, которая составляет наш основной предмет, и литературную сказку-новеллу Джованни Франческо Страпаролы, в основе которой, по-видимому, также лежит фольклорный сюжет.
Деревянные куклы – изображение духов. Ханты, Сибирь, 1899 г.
Национальный музей Финляндии, Финно-угорская коллекция и коллекция Антелла
Образ куколки-помощницы обладает рядом характерных особенностей. Начать следует с того, что кукла – это целостный человеческий образ. В некотором роде он соответствует той части психики, которая традиционно воспринимается как самая человеческая, то есть сознанию. Как пишет Мария-Луиза фон Франц, «только достигая уровня сознания, оно [бессознательное архетипическое содержание] может принимать человеческий облик»[71]. Другими словами, кукла – это форма, в которой сознание способно усвоить и интегрировать архетипическую энергию в большей степени, чем в образе груди или коровы. В этой связи становится понятно, почему кукла остается с Василисой на протяжении всего сюжета, в то время как грудь и корова с неизбежностью покидают сироту. Эти персонажи остаются воплощениями внешних чудесных сил, которые не могут быть полностью усвоены сознательным эго, образно говоря, спрятаны в карман. Похожим образом некоторые реплики или интонации терапевта способны только временно облегчить душевную боль, в то время как другие плотно укореняются во внутреннем мире пациента, становятся его собственным достоянием.
Далее в связи с мотивами чудесной груди и коровы мы упоминали о «позитивном материнском», питающем и заботливом аспекте образа помощника в сказках о падчерице. Этот аспект ярче всего проступает в первых двух группах рассмотренных нами сказок. Но в этом образе есть и другое, не менее значимое измерение, которое становится наиболее очевидным именно в образе куклы. Кукла не только «мать», но и «дочь» для Василисы. Девочка должна ее всюду носить с собой, беречь и кормить, только в этом случае волшебство, заложенное в куколке, сработает.
Еще ярче «детский» аспект образа куклы проступает в сказке Страпаролы. Здесь идет речь о двух сестрах, мать которых умирает, оставив в наследство сундук с паклей. Старшая сестра прядет из пакли нитки и велит младшей сестре отнести их на базар и продать. Младшая сестра Адамантина отправляется на базар, однако вместо того, чтобы продать нитки, она обменивает их на куклу. Кукла оказывается волшебной: она испражняется золотыми монетами.
Наступил вечер, и Адамантина, как водится между девочками, взяла куклу на руки и пристроилась с нею у очага. Отлив из светильника чуточку масла, она смазала им ее животик и поясницу и, завернув в кое-какие тряпицы, которые у себя сохраняла, уложила ее в постель, а немного спустя, пойдя спать, и сама улеглась рядом с нею. Едва Адамантину охватил первый сон, как кукла принялась ее звать и будить: «Мама, мама, кака!» Проснувшись, Адамантина спросила: «Чего тебе, доченька?» И кукла проговорила в ответ: «Мне, мамочка, хочется по-большому». На это Адамантина сказала: «Погоди самую малость, доченька». И, поднявшись с постели, взяла свой передник, который постоянно носила днем на себе, и, подложив его под куклу, сказала: «Какай, доченька». И кукла, старательно тужась, наполнила передник целой кучею золотых монет[72].
Как видно из отрывка, девочка обращается с куклой в точности как заботливая мать. Этот мотив указывает нам на необходимость вкладываться, прилагать осознанные и произвольные усилия, чтобы волшебные дары обрели силу. Зародыш этой способности мы рассмотрели в предыдущем разделе: героиня французской сказки не только питается от даров волшебного барана сама, но и делится едой с пастушьей собакой. Однако девочка делает это в условиях неограниченного изобилия.
В ситуации же русской сказки вложения такого рода оказываются ощутимы и даже существенны: «Василиса сама, бывало, не съест, а уж куколке оставит самый лакомый кусочек»[73]. Другими словами, жертва, которую приносит Василиса, происходит не на фоне полного изобилия, а на фоне сиротской недокормленности. В личной истории или психотерапевтической ситуации этот архетипический мотив принимает разные формы. Например, человек, испытывая в детстве недостаток родительского тепла и внимания, выбирает профессию, связанную со сферой благотворительности, чтобы принимать чуткое и деятельное участие в жизни других людей, забывая при этом о собственном внутреннем дефиците. Благотворительность в таком случае выполняет роль волшебной куколки, которая поможет почувствовать себя «хорошим»: компетентным, сильным, нужным и ценным.
В другой ситуации пациент жалуется, что психотерапия слишком дорого стоит, требует слишком много времени и эмоциональных ресурсов. Это ощущение может существовать наряду с признанием пользы от терапии или, напротив, переживаться как безнадежная ситуация, в которой куколка-терапевт (или спроецированная на него внутренняя фигура, например мать) никак не «оживает» и не «принимается за работу», несмотря на все усилия пациента. В последнем случае появляется раздражение в адрес терапевта («за что я вам плачу?»), возникает желание завершить терапию, а иногда – фантазии о том, чтобы найти себе «более эффективного» (или менее дорого) специалиста-куклу. В некоторых случаях от терапевта ждут, что он будет исключительно «хорошей», питающей, поддерживающей, чуткой, заботливой «грудью», которая к тому же всегда рядом, в доступе.
С одной стороны, подобные фантазии о терапевте могут быть целительными, особенно на первых этапах терапии, поскольку позволяют пациенту опосредованно установить контакт с поддерживающими «материнскими» силами в глубинах собственной души. С другой стороны, неизбежное столкновение с человеческими и профессиональными несовершенствами терапевта, его недоступностью (в перерыве между сессиями, во время отпуска или в вопросах «закрытости», обусловленной особенностями психотерапевтической ситуации) оказывается полной неожиданностью. Это открытие способно обернуться горьким разочарованием в терапевте, в каком-то смысле уничтожить его позитивный и «кормящий» образ. В такой ситуации на смену терапевту-матери (груди, корове) может явиться терапевт-мачеха. Тогда нас как бы отбрасывает назад, из сюжета о Василисе в сюжет о чудесной корове в сказке «Крошечка-Хаврошечка». Напомню, что там происходило.
Велев своим дочерям, Одноглазке, Двуглазке и Триглазке, подсмотреть за падчерицей, мачеха узнает, кто помогает падчерице, и велит своему мужу зарезать чудесную корову.
Все, что видела, Триглазка матери рассказала; старуха обрадовалась, на другой же день пришла к мужу: «Режь рябую корову!» Старик так-сяк: «Что ты, жена, в уме ли? Корова молодая, хорошая!» Режь, да и только! Наточил ножик…[74]
На психологическом уровне убийству коровы или растерзанию груди может соответствовать радикальный пересмотр системы отношений. Такая необходимость обусловлена тем, что более ранний этап начинает переживаться как непосильный, сковывающий и эксплуатирующий. При этом то в роли безотказной груди/коровы, то в роли сироты оказывается каждый партнер. Положение сироты подразумевает возможность получать необходимую поддержку, но в то же время ставит человека в несамостоятельное, зависимое, «слабое» положение. Переход в роль «груди» позволяет почувствовать себя заботящимся и сильным. Однако такая ситуация может вызывать ощущение бессердечного использования, эксплуатации и последующей опустошенности: «Я все для него (нее) делаю, а он(а)…» Это состояние подталкивает к тому, чтобы перейти в положение сироты («довольно – теперь ты будешь обо мне заботиться»), и цикл повторяется снова до тех пор, пока отношения не трансформируются тем или иным способом.
У абазинской сказки про сироту и русской про Хаврошечку есть общие черты, которые отличают их от сказки о Василисе и в то же время помогут нам глубже вникнуть в характер отношений Василисы и куколки.
Во-первых, как мы уже знаем, взаимодействуя с отрезанной грудью, девочка не обращается к ней с жалобами или просьбами, а только утоляет свой голод, вызванный бессердечием мачехи. Корове уже можно пожаловаться, используя слова. При этом корова, несмотря на очевидные «молочные» коннотации этого образа, не кормит девочку, а помогает ей с рукоделием: «Влезь ко мне в одно ушко, а в другое вылезь – все будет сработано»[75]. Грудь и корова только заботятся о девушке, не требуя ничего взамен: грудь можно пососать, когда это необходимо, коровушку достаточно обнять за шею и поведать о своей злой судьбе. В то же время куколку следует кормить, а иногда с ней приходится делиться последними крохами, что подразумевает гораздо более развитую способность к самоограничению и двустороннему обмену («ты – мне, я – тебе»).
Иллюстрация к сказке «Крошечка-Хаврошечка». 1917 г.
Российская национальная библиотека
Во-вторых, Василисе удается сохранить свою помощницу в тайне, притом что тайна – обязательное условие получения волшебной помощи во всех трех сказках.
Все эти особенности образа куколки наглядно демонстрируют нам, что Василиса с самого начала – гораздо более «зрелый» тип героини. Она способна сохранить отношения с куколкой как что-то интимное, касающееся только ее, как будто замкнутое от посторонних глаз в невидимый кокон. Это важный жизненный навык, который представляется мне архетипически женским; отработка его происходит, помимо прочего, в ходе популярной «девочковой» игры в «секретики»[76]. Вместе с тем Василиса не только нуждается в поддержке извне, подобно младенцу, но способна делиться, а также ограничивать собственные потребности, не пренебрегая ими полностью. Подобная устойчивость и одновременно гибкость внутренних границ Василисы умаляют власть сначала злой мачехи, а затем Яги, не дают им отнять и уничтожить «самое дорогое».
Помощницы Хаврошечки и героини абазинской сказки, прежде чем достичь того же уровня зрелости, должны пройти через болезненную, но необходимую трансформацию: корова убита, правда, из ее останков вырастает чудесное дерево, а грудь растерзана собаками. Однако девочке-сиротке из абазинской сказки начинают помогать откуда ни возьмись появившиеся птицы.
Однажды мачеха с дочерью собрались в гости.
– Перебери, пока я вернусь! – сказала мачеха и поставила перед падчерицей два мешка проса. – Чистые зерна ссыпь в один мешок, а мусор выброси.
Как перебрать вручную столько проса? Сидит сиротка и плачет. Прилетела стая сорок и спросила девочку:
– Маленькая девочка, почему ты плачешь?
– Как же мне не плакать? Мачеха приказала перебрать два мешка проса. А как я его переберу? – сказала девочка и снова заплакала.
– Подумаешь, дело! – сказали сороки. – Высыпь зерно на пол.
Девочка высыпала зерно на пол, а сороки в мгновение ока перебрали его[77].
Еще один показатель «большей зрелости» куколки по сравнению с другими сказочными помощниками – ее символический характер. Куколка – предмет, благодаря которому Василиса может пережить свою утрату и смириться с ней. Поначалу Василиса не находит в себе мать, поэтому она нуждается в куколке. Однако, будучи носителем, воплощением материнской энергии, куколка не является матерью для Василисы в полном смысле слова, так же как не является человеком, животным или частью тела. Символ, в отличие от животных и людей, не может работать «сам по себе»: вначале его следует «накормить», «прочеловечить», то есть напитать смыслами и чувствами, которые мы ему придаем.
Выражаясь психоаналитическим языком, любой символический предмет, для того чтобы он «ожил», должен быть насыщен нашими проекциями, тогда он разделит и воплотит наш опыт позитивных отношений, скорбь, горе и надежду. Часто только через символ мы можем получить доступ к внутренним ресурсам, о которых наше сознание не имеет ни малейшего понятия. Способность воспринимать символические изображения традиционно считается специфической способностью человека и постепенно формируется в течении жизни под влиянием культуры. В абазинской сказке грудь достается собакам, поскольку питание от сосков доступно всем млекопитающим; куколка же остается при Василисе как сугубо человеческое достояние.
Материнские и дочерние образы соотносятся с комплементарными архетипическими функциями «содержать в себе» и «находиться внутри». Эти функции представлены в каждом из рассмотренных нами сказочных образов. В абазинской сказке падчерица помещает внутрь себя, поглощает и интегрирует важный материнский ресурс, представленный в образе грудного молока. За счет усвоения этого ресурса она растет, полнеет и хорошеет – именно такая форма развития доступна и необходима героине на этом этапе. В психологическом плане этому процессу соответствует позитивный, питающий опыт «ангелов в детской», о котором мы говорили в разделе, посвященном образу груди.
В сказке про чудесную корову Хаврошечка уже сама помещается внутрь коровы, что соответствует развитию рефлексии и эмпатии, открытию чужого и собственного внутреннего мира, расширению диапазона возможных ролей.
В мотиве куколки, в символическом поле противоположности «внутри» и «снаружи» достигают интеграции. Василиса одновременно кормит куколку, уделяет ей часть собственной пищи и «напитывает» ее своими жалобами и вместе с тем бережно хранит ее, то есть помещает драгоценный амулет внутрь особого, скрытого от посторонних глаз, замкнутого пространства. В отличие от груди и коровы, куколка Василисы является не «большим» объектом, способным вместить в себе бесконечные запасы пищи или саму девочку, а маленьким предметом, вместить и спрятать который может сама героиня. Василиса окружена заботой куколки и сама окружает ее заботой. Другими словами, и куколка, и Василиса оказываются одновременно «снаружи» и «внутри», «матерью» и «дочерью».
Еще одна важная тема, которая появляется на предыдущем этапе и находит свое развитие в сказке о Василисе, – это тема гендерной идентичности. Мотив помещения себя внутрь коровы – матери, помимо прочего, напоминает образ маленькой девочки, которая впервые надевает мамины бусы и красит губы маминой помадой, примеряет материнскую одежду. Напомню, что работы, которые достаются на долю сиротки в русской сказке, также гендерно окрашены: «Крошечка-Хаврошечка на них работала, их обшивала, для них и пряла и ткала»[78]. Все это считается женской работой. Кукла как предмет традиционного быта, детской игры также не является гендерно нейтральной. В кукол играли в первую очередь девочки, самим фигуркам предавались в основном женские черты: «пареньков» не делали, не принято было, только «девок» или «баб»[79].
Можно предположить, что сказочный мотив куколки генетически связан с передачей особого «женского знания». Так, у бурят известны особые ритуальные человекоподобные изображения, которые считались воплощениями духов – покровителей скота и детей. Как и другие аналогичные культовые изображения, такие «куколки» следовало «кормить» в особо трудных и ответственных ситуациях (например, при тяжелых родах), подносить им вареную рыбу и водку. Эти фигурки изготавливали только женщины, они же проводили ритуалы с их участием. «Кукол» хранили на женской половине юрты. Считалось, что мужчина заболеет, если прикоснется к такой «кукле»[80]. Таким образом, Василиса, взаимодействуя с куклой, не только находит доступ к «материнским ресурсам», которые сами по себе необходимы каждому человеку, но и обретает собственную женственность.
Итак, вокруг образа куколки получают развитие, обретают новое звучание темы, заявленные на предыдущих этапах. Куколка для Василисы не только «мать», окружающая девочку заботой, но и «дочь», о которой следует заботиться. С куколкой необходимо делиться, что подразумевает новый уровень самоограничения и новый уровень отношений с двусторонним обменом. Сама по себе куколка – символическое изображение, и именно в символическом пространстве можно достичь единства «материнского» и «дочернего» аспектов. Куколка, в отличие от коровы, не «живая», но она «оживает» после особого ритуала, что может свидетельствовать о большей самостоятельности и активности субъекта, о новом уровне сепарации героини от заботящейся родительской фигуры.
Куколка также содержит в себе не только детско-родительское, но и выраженное гендерное измерение. Взаимодействуя с куколкой, Василиса осваивает женское пространство, примеряет полученную от матери женскую идентичность. Эти отношения удается сохранить в тайне на протяжении всего сюжета. Другими словами, куколка остается глубоко личным, интимным, закрытым от посторонних глаз достоянием девочки.
В итальянской сказке «Баба-яга», которая относится к тому же сюжетному типу, что и сказка о Василисе, девочке помогает другой волшебный предмет – кольцо. По сравнению с куклой кольцо – еще более абстрактный символ. По этому критерию он занимает последнюю позицию в ряду, который начинается с максимально конкретной, телесной груди.
По сюжету злая мачеха избивает и морит голодом бедную сироту, а потом и вовсе выгоняет ее из дома. Девочка оказывается в поле, где она встречает старушку (та, конечно же, оказывается доброй волшебницей), которая вручает ей волшебное кольцо. Героиня обращается к кольцу с просьбами, однако кольцо не отвечает ей человеческим голосом, не дает советы, не предлагает совершить какие-либо действия и не совершает их само. Те же чудеса, которые происходят после произнесения просьбы, в некоторых случаях можно принять за почти бытовые случайности или совпадения.
Настало утро, девочка снова пустилась в путь. Проголодалась немного и говорит:
– Колечко, мне есть хочется, помоги мне!
Смотрит – лежит перед нею в траве кусок хлеба с сыром. Поела, напилась воды из ручья, идет дальше[81].
В отличие от груди, из которой непосредственно льется молоко, животных или куколки, которые, будучи живыми или ожившими, помогают падчерице своими действиями, кольцо остается неподвижным и безмолвным. В этом плане оно больше всего напоминает всевозможные амулеты и талисманы, которые мы используем в своей повседневной, «несказочной» жизни. Мы надеваем «счастливые» туфли, чтобы успешно сдать экзамен, или берем с собой «особый» браслет, отправляясь путешествовать автостопом, – когда он с нами, все необходимые вещи оказываются буквально в придорожных кустах. К помощи таких предметов прибегают и очень рациональные, казалось бы, далекие от всякой «эзотерики» люди. В таких случаях речь о том, что милая маленькая вещица позволяет чувствовать себя спокойнее и увереннее в ситуации стресса и неопределенности.
На мой взгляд, такие талисманы всегда имеют в себе нечто «сказочное» и «материнское», ведь именно благодаря им реальность должна оказаться для нас «доброй матерью», а не «злой мачехой». Эти мелкие, почти ничего не значащие символические предметы и действия обращаются к тем далеким и таинственным слоям человеческой психики, которые сохраняют верность «магическому мышлению», каким бы изощренным и рациональным ни был наш сознательным ум.
Ближе к концу итальянской сказки главная героиня дарит кольцо детям, которые томились в плену у лесной ведьмы, то есть добровольно расстается с волшебным предметом. Этот жест свидетельствует о том, что она проделала важную внутреннюю работу, ее окрепшая личность понимает необходимость очередной трансформации, которая больше не выглядит как трагедия, случившаяся внезапно, насильственно, в результате вмешательства внешней злой воли. Расставаясь с кольцом, девочка расстается с магическим всемогуществом. Таким образом, личность принимает свои ограничения и право на ошибку, ведь только волшебные предметы всегда действуют безотказно. Вместе с тем героиня готова продолжить жизненный путь самостоятельно, чувствует собственную (уже человеческую, а не сказочную) силу. Мотив такого отказа также есть в сказке о Василисе, однако мы рассмотрим его позже.
Мы рассмотрели четыре группы сказочных помощников, представленных в сюжетах о девочках-сиротах. Первую группу образует образ абазинской сказки, отрезанная материнская грудь, вторую – чудесные животные: корова (русская сказка) и баран (французская сказка). В третью группу вошли образы куколок-помощниц, представленные в русской сказке о Василисе и в сказке-новелле Джованни Франческо Страпаролы. Наконец, четвертая группа представлена итальянской сказкой о волшебном кольце.
Порядок, в котором выстроены эти сказочные образы, на мой взгляд, соответствует этапам взаимодействия личности (в первую очередь – женщины) с поддерживающими материнскими символами. На первом этапе символ едва отделяется от образа матери, имеет буквальное, телесное воплощение. Далее образ умершей матери переносится на другое существо, чудесное животное. Наконец, происходит переход к символическим изображениям: сначала к антропоморфной фигурке, кукле, затем к полностью абстрактному образу кольца.
Каждая группа образов подразумевает определенный тип отношений с помощником и, по-видимому, соответствует особой внутренней, психологической ситуации. На первом этапе живое и мертвое, символическое и буквальное, собственное и материнское перемешаны, доступ к материнскому ресурсу осуществляется непосредственно, круг потребностей и возможностей героини весьма узок. На втором этапе героиня впервые заявляет о своих нуждах при помощи жестов и слов, при этом одновременно расширяется спектр потребностей и возможностей: девочка не только терпит голод, но и вынуждена справляться с задачами, которые ставит перед ней злая мачеха. На третьем этапе героиня демонстрирует еще большую активность и «субъектность»: теперь она имеет дело с символическим изображением, которое именно ей нужно «оживить», направив на эту задачу часть собственного ресурса. Наконец, на четвертом этапе дистанция помощника и буквальной матери становится максимальной: героиня взаимодействует с абстрактным символом, волшебным предметом, который не демонстрирует никаких признаков живого существа, за исключением того, что к нему можно обратиться с просьбой о помощи. В конце сказки героиня добровольно расстается с кольцом, что свидетельствуют о том, что цикл взаимодействия с архетипическими материнскими энергиями в этой форме полностью завершен.
Итак, мы рассмотрели сказочный образ куколки-помощницы в контексте других аналогичных сказочных образов. На протяжении всей сказки она выступает союзницей Василисы, посмертным воплощением ее матери, в то же время не являясь матерью в буквальном смысле. Теперь мы можем двигаться дальше, уделить внимание противоположному, негативному полюсу материнского архетипа, воплощенному в образах злой мачехи и сводных сестер.