В годы Первой мировой войны поговаривали, что леди Диана Купер – тогда еще известная как леди Диана Мэннерс – стала бы достойной супругой для принца Уэльского. Диана слыла эталоном женской красоты и остроумия, многие считали ее самой желанной женщиной Англии. Во многих отношениях она затмевала Эдуарда своим блеском и очарованием. Когда, уже будучи замужем за Даффом Купером, она вновь повстречала принца на званом обеде, Дафф снизошел до похвалы Эдуарда, отозвавшись о нем в снисходительно-покровительственном тоне как о «необычайно очаровательном» человеке, пояснив при этом, что «влечение к титулам, или, если угодно, верноподданничество лишь усиливают те чувства, что испытываешь к нему», и одарил его сомнительным комплиментом, назвав «застенчивым, но [обладающим] безупречными манерами». О своей же супруге, упоенный медовым месяцем, он заметил: «Диана сохраняла полное самообладание, ибо не нашла в принце ничего устрашающего»[270]. Впрочем, он мог и не уточнять, ибо и так было известно, что леди Мэннерс вообще мало кого боялась.
Некое подобие дружбы меж Куперами и принцем Уэльским все же завязалось. Однажды в двадцатые годы, во время их совместного пребывания в Уэльсе, Эдуард, вероятно, подвыпив, предался унынию. Он описывал Букингемский дворец как обитель мрака, рассказывая, «как он сам и вся [его семья] “каменеют” всякий раз, когда попадают в его стены; сколь дурного нрава его отец [и] что лишь герцогиня Йоркская остается единственным светлым пятном в этом царстве уныния»[271]. Как и во всех прочих аспектах его жизни до Уоллис, он источал безысходную тоску. Он жаловался на бессмысленность своего существования, сетуя, в частности, на то, как однажды, дождавшись, наконец, долгожданного дня охоты, был лишен возможности предаться истреблению пернатой и четвероногой дичи лишь по причине эгоистичного поведения бывшего премьер-министра Эндрю Бонара Лоу, посмевшего умереть и тем самым сорвать его забаву.
Поэтому Диана немало удивилась, получив приглашение в королевский круиз в конце лета 1936 года. Она обнаружила, что принц, прежде искусно изображавший из себя юного Вертера, изменился до неузнаваемости. Его диковинный наряд включал соломенные сандалии, серые фланелевые шорты «с иголочки»[272] и два крестика на золотой цепочке на шее. Уоллис носила такие же крестики на запястье. Эдуард расхаживал с голым торсом, словно позабыв о королевском достоинстве вместе с рубашкой и пиджаком. Это выглядело как открытый вызов для любого фотографа или журналиста, мечтающего о сенсации, но даже если бы таковые и оказались рядом, снимки не увидели бы свет. Секрет неприкосновенности Эдуарда крылся в усилиях одного человека: Макса Эйткена, первого лорда Бивербрука.
Годы спустя Бивербрука спросили, не сожалеет ли он о кризисе отречения и о своей роли в нем. Газетный магнат с усмешкой ответил: «Ни за что на свете не хотел бы пропустить это дело – так весело это было»[273]. И все же для человека, которому предстояло стать одним из самых преданных сторонников Эдуарда – пусть и из соображений прагматизма, а не искренней симпатии, – их отношения начались не самым удачным образом. Бивербрук присутствовал на церемонии присяги Эдуарда в Сент-Джеймсском дворце в начале 1936 года. «Мне с трудом удалось втиснуться в мундир тайного советника [во] второй раз за 20 лет, и он сидел на мне, признаться, в обтяжку»[274]. Он воздал новому монарху должное, отметив в своих записях: «Новое царствование, с молодым и независимо мыслящим государем, будоражило мое воображение… Я верил, что Эдуард VIII задаст новую планку и найдет новый, свежий стиль управления страной»[275], – после чего отправился домой.
Он обедал с Эдуардом, когда тот еще был принцем Уэльским, и с одобрением отметил, что тот умудрился настроить против себя двух его личных недругов: премьер-министра и архиепископа Кентерберийского. Принц, как он с удовольствием подметил, «нажил себе врагов среди политиков своей привычкой обсуждать их в вольных и нелестных выражениях, не заботясь, кто может его услышать»[276]. Болдуин «казался сильным и уверенным в себе», но уже успел заслужить неприязнь Эдуарда («Король находил Болдуина несколько скучным и тяготился потоком непрошеной информации во время совместного канадского турне»[277]), и потому, в духе известного принципа «враг моего врага – мой друг», Бивербрук встал на сторону Эдуарда. Этот великодушный порыв подкреплялся еще и тем, что одним из ближайших друзей Болдуина был Джеффри Доусон, редактор конкурирующей с Бивербруком газеты The Times.
И хотя Гарольд Николсон замечал, что «Бивербрук с возрастом становится мягче, но личная вражда, кажется, неподвластна времени», газетный магнат упорно придерживался своего принципа: «Помни, что каждый друг – потенциальный враг, а каждый враг – потенциальный друг»[278]. Пока не было ясно, в какую категорию он отнесет нового короля. Эдуард же с первых дней правления не упускал случая высказать свое мнение, не заботясь о том, насколько недипломатичными или неуместными могут показаться его слова. Бивербрук с явным удовольствием отмечал: «Высшие круги [власти] были обеспокоены и даже удручены свободой суждений Эдуарда VIII, открыто выражаемых по многим политическим вопросам и, как правило, идущих вразрез с политикой правительства»[279]. Неудивительно, что, учитывая его макиавеллиевские наклонности и любовь к интригам, Филип Зиглер отзывается о Бивербруке так: «Плохой, я бы даже сказал, злой человек – один из немногих, кого я бы назвал таким словом»[280].
Однако ни Бивербрук, ни его коллеги по газетному цеху не отступали от своего негласного кодекса: король – фигура неприкосновенная, критике не подлежит, сколь бы ни были странны его выходки. В такой тепличной атмосфере иной монарх мог бы горы свернуть, не боясь лишнего шума. Но, как верно подметил Бивербрук, «беда пришла оттуда, откуда не ждали. Пусть народная любовь к королю была крепка как никогда, на Флит-стрит уже пошли слухи». И даже когда вся страна, вслед за газетами, радовалась, что Эдуард выпутался из истории с Макмагоном, становилось все очевиднее: миссис Симпсон еще себя покажет, и, как выразился Бивербрук, «публике вскоре предстоит услышать много нового о миссис Симпсон»[281].
Ситуацию усугубил и, казалось бы, невинный снимок, промелькнувший в газетах: «небольшая группа у окна Сент-Джеймсского дворца наблюдает за церемониальным парадом». На фотографии были запечатлены «близкие друзья Короля, но среди них выделялась дама, чье лицо было публике незнакомо… Тут же были предприняты меры для установления ее личности, и вскоре ее имя стало известно»[282]. Неизбежное присутствие Уоллис, ближайшей подруги Эдуарда, – факт, который можно было скрывать лишь до поры до времени, но не вечно.
Не улучшал ситуацию и Эрнест Симпсон, все больше превращавшийся в обузу. Диана Купер, вместе с мужем Даффом, занимавшим тогда пост военного министра, гостившая в июне 1936 года в Бленхеймском дворце («Признаться, я не слишком расстроена [оказавшись здесь]… дом поражает своим захватывающим великолепием… [хотя] его несколько портят эти огромные адские машины»[283]), внезапно оказалась в неловком положении из-за навязчивости Эрнеста, который «попросил ее пообещать выйти и полюбоваться игрой света в саду».
Несмотря на уклончивость Дианы, «его напор все же заставил [ее] выйти…»: «Мы бродили по темной террасе, и я, не умолкая ни на миг, ощущала, что, стоит мне прекратить нескончаемый поток слов, будет не избежать двусмысленных знаков внимания… И они не замедлили последовать… Нельзя сказать, что он набросился… по крайней мере, не на лицо – скорее, руки, ладони… чувствовала себя крайне неловко; он твердил что-то о том, что я его богиня. И все же самым тягостным моментом оказалось возвращение спустя 20 минут… все мужчины, словно сговорившись, перешептывались, одаривая нас красноречивыми взглядами… Дафф, смущенный моим отсутствием и тем, что я позволила себе вольность, вел себя как муж, обуреваемый ревностью». Диана подытожила свой рассказ об ухаживаниях Эрнеста, написав: «Я проскользнула в спальню, словно уличенная в краже»[284], хотя истинным виновником неловкой ситуации был, скорее, самый известный рогоносец Англии, а не она.
Вот так, вечер за вечером, Эрнест сам подталкивал Уоллис к разводу, и она, хоть и без особого желания, сдалась и поручила дело Годдарду. Эдуард писал ей, жалуясь: «Разговор с Эрнестом – каторга, но надо его дожать, а то так и будем тянуть резину», и снова ныл про их подвешенное состояние, «пока все не устаканится и WE не станут одним целым». Признавался: «Терпеть не могу, когда тебя поливают грязью, ведь я такой же ранимый, как и ты»[285], но при этом гнул свою линию, подталкивая ее ко второму разводу. В его действиях было что-то легкомысленное; Уоллис опять позвали на королевский ужин, опять упомянули в хронике, но уже одну, без мужа. Чипс Ченнон с сочувствием писал: «Симпсоновский скандал набирает обороты, и бедная Уоллис совсем пала духом. Мир сужается вокруг нее, а в нем – лишь льстецы, угодники и злопыхатели»[286].
По негласному закону жанра детективы, нанятые адвокатами Уоллис, должны были застигнуть Эрнеста в момент адюльтера, дабы она могла, соблюдая формальности, уведомить его о намерении расторгнуть брак. Итак, 21 июля Эрнест заселился в фешенебельный Hotel de Paris, что в прибрежном Брее, под вымышленным именем Эрнест А. Симмонс, в сопровождении Баттеркап Кеннеди. Ее появление было заранее оговорено, будучи обусловленным их недавней встречей с Эрнестом в присутствии Уоллис. Парочка была застигнута в постели и заснята – сцена, тщательно подготовленная, но едва не обернувшаяся провалом. Когда бракоразводный иск был подан и принят к рассмотрению, администрация отеля, осознав, кто такой Эрнест на самом деле и какова истинная цель его визита с «мисс Баттеркап», пришла в смятение от перспективы скандальной шумихи. Последовала отчаянная попытка уволить персонал, ставший невольными свидетелями щекотливого действа. К счастью для развода, Годдард, искушенный в подобных делах, сумел уладить вопрос, обеспечив служащим достойное вознаграждение за их показания и заблаговременно разместив их в ближайшей гостинице вдали от любопытных глаз прессы.
На суде, разумеется, письмо Уоллис к Эрнесту от 23 июля должно было стать гвоздем программы. Потому-то оно и было составлено намеренно в подчеркнуто сухой и бесстрастной манере, несомненно, по настоянию Годдарда: «Вместо деловой поездки, как вы меня уверяли, вы, как мне стало известно, пребываете в Брее в обществе некой дамы. Полагаю, вы осознаете, что подобное поведение я не могу оставить без внимания и настаиваю на прекращении нашего совместного проживания… В связи с вышеизложенным поручаю моим юристам начать бракоразводный процесс»[287]. И все же незыблемая традиция молчания британской прессы, когда дело касалось частной жизни монархов, оставалась бесценным преимуществом для Эдуарда и Уоллис. Как писал Бивербрук, «поскольку огласка была связана с ее близостью к Королю, он, со своей стороны, счел своим долгом оградить ее от излишнего внимания. Эти доводы показались мне разумными, и я принял участие в общем замалчивании новостей»[288].
Подобная великодушная позиция, к несчастью для короля и Уоллис, не разделялась американскими газетами, которые с удовольствием муссировали подробности, касающиеся мотивов, приличий и действий скандальной парочки. И именно злополучный круиз на яхте «Налин» в августе должен был посеять в обществе семена презрения к «распутной девке» и «королю-плейбою» и запустить цепь событий, которые привели к краху конституционных и политических устоев, спровоцировав величайший королевский кризис столетия.
Эдуард полагал, что заслужил право на отдых, будучи измотанным грузом ответственности и обязанностей, взваленных на его плечи за последние полгода. Дело Макмагона отнюдь не способствовало его душевному равновесию, равно как и неловкий инцидент в Букингемском дворце 21 июля, когда летний садовый прием, задуманный как своего рода «выход в свет» для юных дебютанток, был сорван внезапным ливнем. Единоличное решение Эдуарда отменить мероприятие было воспринято как явное пренебрежение к несчастным девушкам, так и не удостоившимся чести быть представленными королю. Первоначально он намеревался провести отпуск на вилле близ Канн, но близость к Гражданской войне в Испании заставила отказаться от этой затеи и в качестве компенсации был выбран морской круиз.
Началась спешная подготовка к путешествию. Яхта «Налин», наспех арендованная у леди Юл, по выражению Джона Эйрда, «более напоминала бордель в Кале»[289]. Ее библиотеку, недолго думая, отправили за борт, уступив место вакхическим запасам спиртного, а на верхней палубе спешно водрузили надувной бассейн. Компания подобралась под стать убранству яхты: в разное время к ней примыкали Куперы, граф Сефтон и его пассия, замужняя светская львица Жозефина Армстронг, а также Герман Роджерс, старый знакомый Уоллис, с супругой Кэтрин, с которой Уоллис познакомилась еще в Китае. Ласселс, сопровождавший короля, язвительно заметил, что «на первый взгляд, компания выглядела столь же добропорядочно, как корабль, полный архидьяконов, но сути дела это не меняло: двое главных пассажиров сожительствовали с женами других мужчин»[290]. Король и Уоллис заняли лучшие апартаменты на носу судна, тогда как прочим гостям пришлось ютиться в тесноте кормовой части «Налин» – в сомнительном великолепии этого плавучего подобия галльского дома терпимости.
Вскоре обозначился диссонанс между заявленной целью поездки – королевским отдыхом в кругу друзей – и неизбежным бременем дипломатических обязательств, ложившимся на плечи монарха, путешествующего по Европе. Так, даже пытаясь сохранить инкогнито под именем герцога Ланкастера – уловка, впрочем, действовала недолго, – Эдуард обнаружил, что его маршрут все более обременяется государственными делами. Хардинг с досадой отмечал: «Король, уступая настояниям [Министерства иностранных дел], оказался втянут в бесконечную череду полуофициальных визитов в страны Восточной Европы… Изначально не стоило планировать столь ответственное путешествие без сопровождения министра иностранных дел»[291].
В Турции Эдуард удостоился встречи с самим Кемалем Ататюрком, единоличным правителем страны, который лично отвез его в британское посольство в открытом кабриолете и не обделил вниманием Уоллис. Их встреча, по словам биографа Ататюрка лорда Кинросса, «стала образцом сердечной дипломатии, достойным лучших зарубежных поездок деда короля, Эдуарда VII»[292]. Впрочем, Министерство иностранных дел немало удивил тот факт, что Эдуард непринужденно предложил турецкому лидеру нанести ответный визит в Лондон, словно приглашал на дружескую беседу в джентльменский клуб. Короля столь же радушно принимали в Афинах и Белграде, где американский посланник высоко оценил влияние визита на национальный дух, хотя и отметил, что личное удовольствие оставалось для короля главным приоритетом, а «политические соображения, хоть и важные, отодвигались на второй план»[293].
Ататюрк, чья личная жизнь была полна бурных романов и страстей, был поражен тем, насколько всецело король был очарован своей американской спутницей. Он не скрывал восхищения «необычайным обаянием» гостя, а также его «простотой и прямотой»[294], но при этом опасался, что роль правителя плохо сочетается с ролью пылкого влюбленного. Он доверительно сообщил Перси Лорейну, британскому послу, что рад возможности увидеть Эдуарда в неформальной обстановке, а не в стесняющих рамках официального визита, но не ожидает новых встреч, поскольку, по его мнению, отречение короля от престола, если тот будет упорствовать в своем романе с Уоллис, кажется практически неизбежным.
Турне продолжалось, и ощущение нереальности лишь крепло, словно весь отпуск превратился в пышную театральную феерию. Интимный побег влюбленных был обставлен целой труппой – друзьями, слугами, нахлебниками, не говоря уже об эскорте из двух эсминцев и многотысячных толпах народа в каждом порту. Королевский шарм и обаяние обеспечили безоговорочный дипломатический успех поездки, и даже скептик Хардинг вынужден был признать: «Влияние этих визитов на Балканские страны было, вне всяких сомнений, – пусть и недолговечным – весьма позитивным»[295]. Британский посланник в Вене сэр Уолфорд Селби подытожил общее мнение в своем донесении: «Впечатление, произведенное Его Величеством, нашло отражение в проводах, устроенных ему вчера вечером. Рингштрассе была запружена ликующей толпой, приветствовавшей его вновь и вновь… Его Величество в полной мере удовлетворил все запросы официального протокола, превзойдя ожидания даже самых придирчивых блюстителей церемоний»[296].
Несомненно, возможность увидеть нового короля вызывала живой отклик у всех, кто встречал его на пути. После того как министр иностранных дел Энтони Иден, вероятно, памятуя о предостережениях Макмагона относительно враждебности итальянцев, отклонил запрос яхты на заход в Венецию, судно покинуло Шибеник в Хорватии 10 августа в сопровождении эсминцев «Графтон» (Grafton) и «Глоу-ворм» (Glow-worm). По приблизительным оценкам, прибытие королевской четы в Дубровник приветствовало не менее 20 000 хорватских жителей, оглашая побережье радостными криками «Zivela ljubav!», что в вольном переводе означало «Да здравствуют влюбленные!». Уоллис, в свою очередь, не скрывала удовлетворения столь теплым приемом, восприняв его как первое публичное признание их союза, и с легкой снисходительностью заметила: «Нас обоих тронуло радушие этих простых людей, чьи чистые сердца желают нам добра»[297].
Когда Диана и Дафф Куперы присоединились к «Налин» в Сплите, она – отнюдь не обладательница «чистого сердца» – окинула происходящее взглядом циничным, хотя и не лишенным добродушия. В письме к своему другу Конраду Расселу она писала, что молодой король «пышет здоровьем… он [щеголяет] без шляпы… в эспадрильях, неизменных шортах и крошечной синей в белую полоску майке, купленной в одной из [хорватских] деревушек»[298][299]. Диана почти сразу слегла с ангиной, но поправилась как раз вовремя, чтобы увидеть триумфальное шествие Эдуарда по улицам Рагузы на Сицилии, где толпы ликовали, «радостно кричали во весь голос и сияли от восторга»[300].
Ему явно льстило всеобщее внимание – «Король шествует чуть впереди, оглушительно беседуя с консулом или мэром, по возможности на немецком, а мы плетемся следом, полные восторга»[301], – отмечала Диана, подмечая при этом его «полнейшую непринужденность…»: «В этом, полагаю, и кроется причина того, что некоторые вещи, которые ему по душе, он делает превосходно, но в то же время он совершенно не умеет притворяться и потому даже не пытается делать хорошо то, что ему неинтересно»[302]. Эдуард, казалось, искренне верил, что мир, где бы он ни находился, вращается исключительно вокруг него. Диана рассказывала о посещении Рагузы: «Посреди процессии он вдруг остановился, минут на пять, чтобы завязать шнурок на ботинке. Шнурок оказался тугим, и дело затянулось – мы все замерли, созерцая его спину. Мы с вами, конечно, постарались бы превозмочь неудобство, пока процессия не закончится, не так ли, но ему и в голову такое не пришло, а люди вокруг лишь ахали: “Вот он какой! Разве не обычный человек? Разве не такой же, как мы? Остановился шнурок завязать, как любой из нас!”»[303].
Вскоре стали проявляться и различия в характерах. Диана, возможно, несколько преувеличивая, сообщала: «Король меня терпеть не может – но Хелен [Фицджеральд][304], к которой он, насколько мне известно, расположен, считает так же и на свой счет», и спокойно пожимала плечами: «Впрочем, меня это ничуть не задевает»[305]. Отмечая его мелочность даже в бытовых мелочах – «В отличие от нас… он заказал, на немецком и английском, виски, воду, кордиал – обязательно негазированный, – лимонную цедру, джин, вермут, лед и шейкер, и непременно сам взялся готовить коктейли», – она же подмечала и его полное отсутствие самокритики: «Как он умудряется портить удовольствие всем вокруг!» В какой-то момент он, словно одолжение, обронил: «Думаю, задержимся тут на пару дней, отдохнем», на что Диана не преминула саркастически заметить: «Хотелось бы знать, а чем же, по-твоему, мы занимались все последние дни?»[306].
Главным занятием Эдуарда стало угождение Уоллис, которая, в свою очередь, прекрасно осознавала свою власть над ним. Они составляли причудливую пару: он – неизменно готовый исполнить любой ее каприз, она – одаривающая его благосклонностью с оттенком снисходительности и поразительным самомнением. Диана писала Расселу: «Мы отправились [на берег] на поиски песчаного пляжа для Уоллис; [Эдуард] предложил ей составить компанию, но она, сославшись на жару, отказалась. Весь день она являла собой комичное зрелище: в нелепом детском платьице пике и дурацком чепчике… На контрасте с ее зрелым, выразительным лицом, этот нелепый чепчик смотрелся просто гротескно»[307]. Диана даже приложила к письму карикатурный рисунок чепчика, напоминавшего, по ее мнению, головной убор бога Гермеса, сбросившего с себя бремя божественных обязанностей. Эдуарда же, меж тем, за глаза высмеивали, называя «разгоряченным белобрысым голышом в их благородном обществе». Таков был предел его королевского величия.
На своем пути они принимали и других венценосных особ, в частности – короля Греции, которого Уоллис удостоила чести принять на званом ужине в узком кругу «шести простых английских приятелей, среди которых оказалась и весьма привлекательная дама – миссис Джонс»[308]. Миссис Симпсон в полной мере продемонстрировала свой непревзойденный талант хозяйки. «Голос, с хрипотцой отпускающий шутку за шуткой, Король, явно очарованный и довольный – возможно, даже из политических соображений»[309]. Присутствие миссис Джонс, по-видимому, немало озадачило Уоллис, раз она, не без детской непосредственности, поинтересовалась, почему греческий монарх до сих пор не предложил ей руку и сердце, и ей пришлось, словно несмышленому дитяти, разъяснять азы дворцового этикета: брак монарха с простолюдинкой, да еще и состоящей в браке, немыслим и вопиюще противоречит всем канонам протокола.
Впоследствии миссис Симпсон была «просто невыносима… Уоллис купалась в лучах успеха… она произвела фурор на греческого короля. Она не давала никому вставить и слова… [а] Король гордо кружил возле нее, то и дело становясь на колени, чтобы поправить подол ее платья, зацепившийся за ножку стула». Однако вскоре наступил черед размолвки, когда Диана и остальные гости стали невольными свидетелями сцены, обнажившей властную иерархию в их паре. «Она взирала на него, как на диковинного зверя, [язвительно бросив] “ну и зрелище, да это просто неслыханно”, – и тут же принялась отчитывать его за излишнюю молчаливость и невежливость в отношении миссис Джонс». Это было настоящее представление – «И так без конца, пока я не подумала, что, возможно, он и впрямь слишком долго и оживленно беседовал с миссис Джонс». Эдуард «немного сник и помрачнел», а Диана, «словно в знак демарша, удалилась, предчувствуя, что на этом вечер отнюдь не завершится»[310].
На следующий день, все еще не оправившись от недомогания, Диана застала Уоллис «в самом скверном расположении духа», а скоро и сама начала признавать, что круиз вовсе не приносит ей радости. «Я подумала, чем скорее закончится это путешествие, тем лучше для нас… Невозможно наслаждаться древностями в компании людей, которые не желают сходить на берег и Дельфы называют Дели. Уоллис становится просто невыносима. Ее вульгарность и поведение в духе Бекки Шарп невыносимо раздражают»[311]. Вскоре после этого, когда один из капитанов яхты получил серьезную травму в результате несчастного случая близ Дельф, Диана стала свидетельницей того, сколь жалок Эдуард перед лицом беды. Признавая, что король был «чрезвычайно опечален», она тем не менее не удержалась от ироничного замечания, передавая его слова: «Я велел им не беспокоиться о нас, если мы задержимся, это совершенно неважно. Я подумал, тебе бы понравилось, Уоллис, если бы я так сказал. Ты ведь всегда говорила, что моторные лодки опасны, не так ли?» Уоллис только устало вздохнула: «Так точно, сэр, говорила»[312].
Впрочем, к комментариям Дианы о круизе стоит относиться с долей скепсиса, памятуя об их субъективности. Она, скорее, стремилась развлечь читателя, нежели предоставить документально точную хронику событий, и некоторые ее жалобы, особенно по поводу 15 фунтов, которые ей пришлось выложить на чаевые («В отеле подобное невозможно, не говоря уже о загородном доме, а тем более для гостя Короля – надеюсь, вас это шокирует»[313]), вероятно, продиктованы усталостью и общим упадком сил от жары и болезни. И все же ее свидетельства очевидца об отношениях между Эдуардом и Уоллис обладают бесценной живостью и непосредственностью, которых порой недостает сухим и многословным описаниям их романа. Как отмечает Зиглер, «Диана Купер была женщиной здравомыслящей и проницательной, и ее восприятие Виндзоров отличалось адекватностью. Ее супруг также живо интересовался происходящим, и вдвоем они составили о ситуации весьма верное представление»[314].
Интуиция подсказывала Диане, что вместо картины всепоглощающей страсти перед ней разворачивается зрелище, где Эдуард выставляет себя в смешном и жалком виде – сущим «маленьким человеком», – в своей безоглядной страсти, а Уоллис, в свою очередь, все сильнее тяготится этой связью, мучаясь, не в последнюю очередь, и всеобщим вниманием к своей персоне. Как писала Диана Расселу, вспоминая очередную вспышку раздражения Уоллис, вызванную предложением искупаться: «По правде говоря, Король ей смертельно наскучил, и ее придирки и холодность – это не игра, а искреннее раздражение и скука»[315]. Дафф еще в январе заключил: «Она, конечно, мила и умна, но тверда как кремень и любви к нему не питает»[316]. Чипс Ченнон, к своему удивлению, обнаружил, что Купер, вернувшись в Англию, был «возмущен до глубины души эгоистичной глупостью Короля»[317] и, подобно супруге, крайне скептически оценивал вероятность – и даже саму возможность – брака столь явно не подходящих друг другу людей.
Их точку зрения разделяли и иные наблюдатели. Сэр Сидни Уотерлоу, британский посол в Греции, вторил этим настроениям в письме Хардингу от 1 сентября, а Ласселс, спустя время, приписал к нему знаменательную пометку: «Теперь, в ретроспективе, я поражаюсь точности этого диагноза». Да, Уотерлоу пишет: «как вы могли убедиться из официальных донесений, визит прошел триумфально», однако потом все же выдает истинные чувства: «Меня преследует какое-то угнетающее чувство… отчасти порожденное тревогой за наш падающий престиж за рубежом, если Король упорно продолжает окружать себя в путешествиях… людьми ничтожными, не имеющими веса в обществе (отъезд четы Дафф Куперов в разгар афинского приема был крайне прискорбен), а отчасти – атмосферой этой поездки, поразившей меня бессмысленностью, и хотя ее нельзя было назвать вульгарной, но все же она полностью была лишена достоинства, живого интеллектуального интереса к чему бы то ни было – виденному или слышанному».
У Уотерлоу была возможность совершить продолжительную прогулку в горах в компании короля, и он отметил: «У меня сложилось впечатление, что его характер еще не окреп, он какой-то незрелый, как будто с задержкой в развитии[318] – при этом он таит в себе огромный потенциал к добру, который может быть потерян, если рядом не будет сильной, чуткой и по-настоящему женской поддержки. Именно такое, мягкое и ненавязчивое влияние могло бы направить его энергию в нужное русло, сейчас же она уходит впустую на какие-то бессмысленные поиски, которые не приносят удовлетворения (видно же, как он постоянно обеспокоен, нервничает, чем-то загружен). Это помогло бы ему обрести внутреннюю устойчивость. В противном случае, осмелюсь предположить, лишенный привычного окружения образованных людей (ранее я не осознавал, сколь катастрофически ощущается этот пробел), он будет испытывать все большее и большее разочарование в самом себе, и это, в сочетании с его природным упрямством, точно приведет к неприятностям».
Посол воздал должное Эдуарду в своей оценке: «В нем, несомненно, есть нечто притягательное – подлинное обаяние и доброта, благие намерения», – но в отношении его избранницы он не питал иллюзий. «Достаточно увидеть их вместе, чтобы все понять – миссис С., по сути, и есть ответ на его неутолимую жажду [семейного очага], и, смею заверить, ответ вполне серьезный. Именно это, а также поразительное сходство их темпераментов убедило меня окончательно: она – всерьез и надолго». Впрочем, Уоллис не произвела на Уотерлоу благоприятного впечатления: «Проблема, как мне видится, неразрешима; ибо характерные черты этого типа американок как раз в том, что они способны… лишь усугубить положение – вечное беспокойство и душевная пустота, столь же бескрайняя, как степи или провинциальный городок, откуда она родом. Чего ждать от союза двух душ, ищущих покоя в вечной тревоге, стремящихся наполнить зияющую пустоту внутри?»
Уотерлоу завершил свои «неосторожные замечания», преисполненный, однако, несгибаемого оптимизма: «Не могу сказать наверняка, по первому впечатлению, осталось ли в этой маленькой женщине та простая, грубая американская мораль, столь чуждая нашим устоям и столь непостижимая; но меня, признаться, она “зацепила”, и я вполне понимаю, почему король так ею увлечен. В итоге я подумал, что этот союз, каким бы странным, неподходящим и неудобным он ни казался для страны, может оказаться ближе к духу нового времени, чем все попытки Британии ему противостоять»[319]. За несколько месяцев до того, как кризис отречения расколол монархию, это мнение звучало очень проницательно, точно и пророчески. Сумей заинтересованные стороны вовремя внять этим словам – и развязка могла бы быть совсем иной.
Во время круиза Эдуард и Уоллис мало заботились о соблюдении приличий, не избегая объективов фотокамер. Еще до отплытия они прогуливались по Страсбургу, словно обычные туристы, – легкая добыча для любого папарацци, почуявшего запах сенсации и мечтавшего заработать пару фунтов на газетной шумихе. Уоллис тяготило подобное внимание, и она жаловалась тетушке Бесси: «Это лишает всякой радости от осмотра достопримечательностей и напоминает шествие Крысолова»[320]. И все же английская пресса по-прежнему хранила благоразумное молчание. Первый снимок Эдуарда был напечатан газетой Daily Sketch, принадлежавшей лорду Камроузу, прежде чем владелец газеты наложил запрет на дальнейшие публикации. Бивербрук, осознавая острый интерес публики к путешествию короля, пошел на компромисс. Его издания, Evening Standard и Daily Express, продолжали печатать снимки короля, но миссис Симпсон предусмотрительно исчезла с их страниц. Что же касается газеты Sunday Dispatch лорда Ротермира, там был издан прямой запрет на публикацию любых снимков или материалов о круизе «Налин», «за исключением случаев, когда они содержат сведения, представляющие подлинный национальный интерес».
Совершенно иную позицию заняла американская пресса тех лет, с восторгом подхватившая сенсацию и пестревшая заголовками вроде «Подружка Короля – Головная Боль для Британии» и «Вся Европа Гудит о Миссис Симпсон». Вопреки собственному желанию, Уоллис в одночасье стала знаменитостью в Америке, пусть и в самом скандальном смысле этого слова. Ее дорогие наряды и украшения, ее «дружба» с Эдуардом и, разумеется, двое здравствующих мужей – все это смаковалось на страницах глянцевых журналов и бульварных изданий, вызывая жадное любопытство публики, подогреваемое непрерывным потоком свежих снимков из круиза. Неважно, фото ли это Уоллис и Эдуарда в лодке, где она держит его за руку, а он смотрит на нее влюбленными глазами, или их поездка по Афинам в открытой машине – прятаться от публики уже не было смысла, потому что Америка, помешанная на сенсациях, раскупала новости об их романе просто как горячие пирожки, прямо-таки вагонами. Sunday News, в частности, иронично подметила в своем вводном комментарии по поводу информационного вакуума в британских газетах: «Лишь пресса упорно не замечает миссис Симпсон, неизменно пребывающую подле правителя»[321].
Трудно сказать, осознавали ли влюбленные в своем упоении, сколь пристальное внимание приковано к каждому их шагу, или же Эдуард, по крайней мере, устав от месяцев укрывательства и вынужденной игры на публику, просто устал от лицемерия и захотел открытости. И все же он оставался королем, тогда как Уоллис, какой бы благосклонностью она ни пользовалась, по-прежнему была простолюдинкой, игрушкой в руках общественного мнения. И потому, когда круиз подошел к концу 14 сентября и Эдуард вернулся в Англию из Цюриха, Уоллис прибыла в парижский отель Le Meurice, дабы в полной мере ощутить на себе всю тяжесть обрушившейся на нее газетной шумихи. Позднее она признавалась, что была «потрясена и шокирована» тем, что ее поступки стали «темой для застольных бесед для каждого читателя газет в Соединенных Штатах, Европе и даже в колониях»[322].
Невозможно не проникнуться к ней некоторым сочувствием. Она не отвечала на пылкую страсть Эдуарда, и все сильнее в ней крепло ощущение, что она попала в самую роскошную из клеток. И потому в ночь на 16 сентября из парижского номера она отправила королю «тяжелое письмо». Признавая, что «между нами существует удивительное взаимопонимание и полное согласие», она тем не менее заявляла: «Обладание прекрасными вещами, безусловно, волнует меня и доставляет немалое удовольствие, но, сравнивая их со спокойной и размеренной жизнью, я выбираю последнее». Она недвусмысленно выразила желание вернуться к Эрнесту, добавив: «Я питаю к нему глубочайшую привязанность и уважение. Мне кажется, с ним мне будет лучше, чем с тобой – надеюсь, ты меня поймешь». В ее словах сквозило молчаливое признание собственной вины – «Спустя несколько месяцев твоя жизнь вновь войдет в прежнее русло, и я не буду тебе докучать», – но также и трезвое осознание того, что их совместное счастье – недостижимая утопия: «Я уверена, что союз между нами неминуемо обернется катастрофой». В заключение она писала: «Я уверена, что после этого письма ты осознаешь: ни один смертный не в силах взвалить на себя такую ношу, и будет крайне несправедливо с твоей стороны усугублять мои страдания, добиваясь новой встречи. Прощайте, WE»[323].
Человек, более преданный своему долгу монарха, возможно, смирился бы с неизбежностью расставания и даже с облегчением воспринял бы возможность избежать дальнейшего скандала. Но Эдуард, которому уже довелось пережить подобный телефонный разговор, просто отказался принимать доводы Уоллис всерьез. Он писал ей в ответ, словно капризный ребенок: «Зачем ты порой говоришь такие жестокие слова Дэвиду по телефону?», и, казалось, винил в ее трезвом желании разорвать отношения некое недомогание, одолевшее ее. Изливая потоки нежных чувств – «Я так люблю тебя, Уоллис, всем сердцем и душой, безумно, нежно, с восхищением и полной уверенностью»[324], и осыпая ее приторными прозвищами вроде pooky demus[325], он тем не менее явил и другую сторону своего характера – более мрачную и истеричную. Ласселс полагал, что первым порывом Эдуарда, получившего ее письмо, было пригрозить самоубийством, если она немедленно не прибудет к нему в Балморал.
Она смирилась с неизбежным. Она пыталась вырваться из удушающих объятий, но тщетно. Прочти она роман Ивлина Во «Пригоршня праха» (A Handful of Dust), вышедший двумя годами ранее, возможно, прониклась бы сочувствием к Тони Ласту, главному герою, обреченному на вечное заточение в африканской глуши, где его уделом стало ежедневное чтение Диккенса безумцу – без надежды на избавление. Уоллис, конечно, уготована была участь куда более завидная, но и у нее не оставалось ни малейшего шанса на бегство. И потому с покорностью судьбе она прочла придворную хронику от 24 сентября, возвестившую о ее прибытии в Балморал накануне. Ей отвели лучшие гостевые покои, а Эдуард занял соседнюю комнату – несомненно, для их поздних посиделок за чашкой какао, столь любимого ими обоими.
Король, таким образом, одержал верх. Он вновь уверил себя в преданности своей возлюбленной, которую все еще надеялся сделать своей женой; насладился роскошным отпуском, во время которого мог вести себя, словно все еще принц Уэльский, снискав при этом лавры искусного посланника Британии; и теперь, преисполненный новыми силами и решимостью, мог приступить к претворению в жизнь своих реформаторских планов. Даже королева Мария не омрачила их встречу ни единым упреком, ограничившись лишь дежурным вопросом: «Тебе не было слишком жарко в Адриатике?»[326]. Человек менее импульсивный, возможно, насладился бы status quo и проявил бы бо́льшую осмотрительность. Но это было не в характере Эдуарда. Как писал он в своих мемуарах, «я вылетел домой… чтобы разрешить личную проблему, дальнейшее откладывание которой становилось решительно невозможным»[327].
Эта проблема и ее разрешение должны были стать главным делом всего его недолгого царствования.