В Древнем Риме существовал обычай: когда триумфатор-полководец въезжал в город, его сопровождал аврига – раб высокого звания, который держал над головой победителя лавровый венок. Пока триумфатор купался в лучах народной славы, аврига вновь и вновь шептал ему на ухо два слова: Memento homo – «помни, что ты всего лишь человек».
Нелишним бы оказался такой аврига и для новоиспеченного короля Эдуарда VIII, 22 января 1936 года, в момент провозглашения его восшествия на престол в Сент-Джеймсском дворце. Но рядом, как и следовало ожидать, была лишь Уоллис, и они оба в тот миг осознали необратимость перемен в их совместной жизни. Он верил, что «отношения с Уоллис внезапно вступили в более значимую фазу», даже когда она заметила: «Все это очень трогательно, но я также понимаю, насколько иной станет твоя жизнь»[121]. В тот самый миг объектив фотокамеры запечатлел их вместе, и на следующий день король и его доселе безымянная подруга впервые предстали перед взором публики на газетных полосах. И это было лишь начало.
Восшествие Эдуарда на престол произошло внезапно. Здоровье его отца было слабым, но ничто не предвещало его скорой кончины. Отношения между Георгом V и принцем Уэльским не отличались теплотой, отчасти из-за убежденности короля в том, что сын опозорит и обесчестит королевскую семью. Младший брат, Берти, будущий Георг VI, позднее вспоминал: «[Отец] всегда относился к братьям так, будто мы были на одно лицо, хотя на деле мы были совершенно разными людьми… Дэвиду приходилось нелегко. Отец придирался по мелочам, вроде того, что на нем надето». Эдуард отвечал тем же – «он делал все, чтобы досадить отцу», – и, как следствие, «между ними не было и речи о спокойном обсуждении важных вопросов»[122].
Эти разногласия наглядно демонстрирует «в целом дружелюбная» беседа марта 1932 года, зафиксированная Уиграмом. Георг говорил Эдуарду: «Сейчас публика тебя боготворит, ты на вершине славы – но долго ли продлится это поклонение, когда народ наконец узрит ту, скажем так, двойственную жизнь, что ведет принц; когда великая бунтарская совесть Англии даст о себе знать?» Эдуард возразил, намекая на новые веяния времени, но король надавил, «заявив, что эпоха, когда принцы содержали известных любовниц (и плодили внебрачных детей), безвозвратно ушла и что народ Англии жаждет видеть в королевской семье пример благопристойности и семейного очага». Король заявил прямо: «Молодость – пора увлечений, но не затянулась ли эта юность в твои-то 38 лет?»
Эдуард, как это часто случалось, остался глух к доводам отца и лишь демонстрировал, по выражению Уиграма, «неудовольствие», и, под напором вопросов, нехотя признал, что не очень-то доволен. Когда король, пытаясь достучаться до сына, предположил: «В Англии не бывало неженатых королей, не будет ли это нелепо?», Эдуард отрезал: «Есть лишь одна женщина, на которой я когда-либо желал жениться – миссис Дадли Уорд, и я по-прежнему готов это сделать – но король в ответ лишь отмахнулся, дав понять, что так не пойдет»[123]. Так и эта беседа, подобно множеству предыдущих и последующих, зашла в тупик, лишь подчеркнув зияющую пропасть непонимания между отцом и сыном.
Георг V не питал никаких иллюзий относительно пригодности старшего сына к бремени короны. Хардинг же был убежден, что «[поведение Эдуарда] во многом приблизило [кончину его отца], и нет сомнения, что, случись она на несколько месяцев позже, он бы никогда не взошел на престол»[124]. Георг, в беседе со Стэнли Болдуином, предрекал: «После моей смерти парень погубит себя, не продержавшись и года»[125], а в предсмертном бреду и вовсе взывал к небесам: «Молю Бога, чтобы старший сын мой не женился и не оставил наследников и чтобы ничто не встало меж Берти и Лилибет и королевским троном»[126].
Последние месяцы жизни короля были омрачены гнетущим беспокойством из-за поступков Эдуарда. Уиграм оставил запись их встречи 10 мая 1935 года, где они откровенно говорили об Уоллис. «Король, не таясь, назвал миссис С. его любовницей. Принц, в ответ раздражившись, дал королю честное слово, что никогда не состоял в аморальных отношениях с миссис С. Его Королевское Высочество признал лишь связь с леди Фернесс, которую тут же презрительно окрестил “грязным животным”. Он избавился от нее, как и просил король; но миссис С., по его словам, – совсем иное: очаровательная, просвещенная дама, делающая его безмерно счастливым. Король же в ответ заметил, что, разумеется, все воспринимают ее как его любовницу, ведь не принято путешествовать за границу в компании чужих жен».
Эдуарда призвали дать честное слово, и он дал клятвенное заверение в платоническом характере их отношений; однако в меморандуме Уиграма было отмечено, что «сотрудники принца были повергнуты в ужас наглостью заявлений Его Королевского Высочества. Помимо того, что они лично видели Его Королевское Высочество в постели с миссис С., они располагали неопровержимыми свидетельствами того, что принц и Уоллис даже жили вместе»[127]. Не менее потрясенный Годфри Томас в послании к Уиграму констатировал: «Бессмысленно взывать к его нравственности, ибо он начисто лишен понятия о достоинстве – он попросту ведет монархию к гибели, но, по всему видно, не осознает этого»; и, с горечью отметив, что «почти весь Лондон глумится над тем, как он выставляет себя на посмешище, столь явно подчиняясь воле этой женщины и исполняя каждое ее повеление», сетовал: «Я крайне возмущен тем, что мое здоровье подорвано, а волосы поседели единственно и исключительно из-за этой женщины»[128].
Не только здоровье Томаса оказалось жертвой дела Уоллис. 16 января 1936 года, во время охоты в Виндзорском парке, Эдуарда известили, что его отец угасает. Он поспешил в Сандрингем, чтобы проститься с Георгом V, и вскоре, 20 января, было выпущено официальное сообщение: «Жизнь короля мирно клонится к закату». Что десятилетия спустя стало достоянием истории, так это то, что королевский врач Бертрам Доусон ввел королю инъекцию – смесь морфия и кокаина, чтобы приблизить его кончину. Мотивы были двояки: облегчить его уход и позаботиться, чтобы весть о смерти монарха появилась в утренних, а не в менее значимых вечерних газетах.
Король угасал, и его близкие сплотились вокруг него. Уиграм язвительно заметил, что «непосредственно перед концом принц Уэльский впал в истерику, громко плакал и беспрестанно обнимал королеву… [которая] сохраняла поистине королевское хладнокровие и отвагу»[129]. Почти сразу после смерти мужа королева Мария склонилась к руке сына и произнесла фразу, которой, сумей кто разглядеть ее пророческий смысл, суждено было стать предвестием грядущего национального кризиса: «Король умер. Да здравствует король!»
Друг и советник Эдуарда VIII, Уолтер Монктон, позднее изложил в откровенных, но так и не увидевших свет[130] мемуарах свои размышления о короле в роковом 1936 году. Он писал, что Эдуард «установил для себя высочайшие критерии добра и зла, весьма, впрочем, причудливые и порой раздражающие. Иногда создавалось впечатление, что бог, в которого он веровал, – это некое всемогущее существо, которое подкидывает ему козырей и не ставит преград никаким его желаниям»[131].
С самого начала его правления это вылилось в череду мелочных, порой откровенно злобных поступков. По завету Георга V часы в Сандрингеме всегда спешили на полчаса. Эдуард, раздраженный тем, что счел бессмысленным цеплянием за «стародавние устои», сердито заявил: «Я живо разделаюсь с этими чертовыми часами»[132] – и настоял на их немедленном переводе на верное время. Это сопровождалось, по выражению Хелен Хардинг, «неистовой и бессмысленной»[133] скорбью.
Его поведение, казалось, не имело иных разумных объяснений, кроме панического ужаса от осознания, что судьба, бремя которой он не понимал, вот-вот его настигнет.
Не было оснований полагать, что Эдуард VIII не сумеет снискать славу великого монарха в глазах подданных. В отличие от чопорных предшественников, он был молод, статен и одарен, как писала газета The Times, «обезоруживающей улыбкой… заразительным мальчишеским задором… пленительной способностью располагать к себе представителей всех народов Соединенного Королевства и Империи». Перечитывая эту передовицу сегодня, многое в ней воспринимается как горькая ирония над тогдашними деяниями Эдуарда – «его вдумчивая тактичность… его восхитительное чувство юмора… его свобода… он покорил сердца бесчисленных мужчин, женщин и детей». Злая ирония судьбы заключалась в том, что этот дифирамб был создан еще в 1928 году и лишь подвергался редакторской правке по мере необходимости, словно некролог, написанный задолго до кончины. Джеффри Доусон, редактор издания, не пылал особым почтением к новому королю, но в тот момент превыше всего ставил коммерческий успех. Описывая 20 января в своем дневнике как «долгий, тяжелый день», он сетовал, что к моменту кончины Георга V они уже отпечатали 30 000 экземпляров газеты, но с гордостью отметил, что уже после внесения необходимых правок – в выпуск были добавлены мемуары почившего монарха и фотоприложение – тираж в 300 000 экземпляров был полностью распродан[134].
Болдуин в публичном обращении превознес Эдуарда, отметив, что тот обладает «личностью, в коей щедро сочетаются опыт в делах государственных, плоды многочисленных путешествий и всеобщее расположение», и, быть может, с едва заметной долей иронии, заметил, что «он обладает более обширным и личным познанием всех сословий своих подданных, нежели его предшественники»[135]. Новый монарх, бесспорно, имел свои достоинства. Он был исполнен обаяния, энергии и, по видимости, искренне проникся идеей стать новым государем для новой эпохи. Он не был скован рамками викторианской морали, но являл собой образ современного, прогрессивно мыслящего человека. Джон Саймон даже удостоил его звания «самой всенародно любимой личности в мире»[136], что отнюдь не казалось преувеличением.
И все же с первых же дней его правление было словно омрачено предчувствием беды. Саймон также отметил, что «если у него и были какие-либо серьезные интеллектуальные интересы, они были скрыты даже от его близких», у него «не было чувства королевского достоинства», и его попытки внести больше неформальности в мероприятия, которые были по сути церемониальными, не всегда «венчались успехом»[137]. Иногда эти усилия были непреднамеренными. Достаточно вспомнить досадный инцидент, когда во время пышной церемонии пронесения гроба его отца по улицам Вестминстера мальтийский крест, венчавший королевскую корону, сорвался и упал на дорогу, что вызвало почти истерический возглас Эдуарда: «Боже! Что будет дальше?». Как едко заметил один из свидетелей, «что ж, достойный девиз для нового царствования»[138].
По завершении траурных церемоний Эдуарду предстояло сформировать свой штат, ключевой фигурой в котором должен был стать личный секретарь, именуемый также «первым министром короля». В обязанности этого доверенного лица входило быть наставником правителя, держать его в курсе всех политических и общественных течений в стране и предлагать, по мере сил, беспристрастные и взвешенные суждения. На этот ответственный пост был избран Алек Хардинг, закаленный службой в Букингемском дворце и бывший помощник личного секретаря Георга V, ибо прежний глава штата лорд Уиграм «довольно скоро после начала нового царствования [пришел] к осознанию, что не в силах продолжать»[139].
Хардинг, по всем признакам, был безупречным кандидатом, по крайней мере, в теории. Как писала его супруга Хелен, «мой муж превыше всего ставил долг перед нацией и Империей тех лет… Корона была для него священным символом национального и имперского единства»[140]. Он был человеком несгибаемых убеждений, порой доходивших до ханжества[141], и свято верил, что корона – это та метафорическая чека, что удерживает гранату под названием «общество» от взрыва. Вынь ее – и неминуемая катастрофа не заставит себя ждать. Подобные взгляды с самого начала предопределили его противостояние с более радикальными и эгоцентричными порывами Эдуарда и неминуемо вели к трагическому исходу его правления.
Хардинг презирал своего монарха, и это чувство зрело в нем задолго до коронации. Как он позднее писал, «он, казалось, начисто не ведал ни о полномочиях конституционного государя, ни о порядке управления страной». В гневе он осуждал «непунктуальность, непоследовательность, бестактность и самомнение» Эдуарда, жалуясь, что эти качества «создавали немыслимые препоны для всех, кто служил ему». Не вызывало у него одобрения и стремление нового короля модернизировать монархию, которое он отметал как «страсть к переменам ради самих перемен» и «неприязнь, почти ненависть, к устоявшимся методам отца», порицая его за то, что «он [не мог] понять, что эта упорядоченность – не блажь, а необходимость для исполнения долга»[142].
Хардинг также с презрением подметил, что «главная забота Его Величества… – финансы, и на первом месте у него всегда вопрос экономии»[143]. Узнав о финансовой пощечине, каковую он получил в завещании отца, король впал в уныние. Уиграм отмечал: «Король был крайне подавлен тем, что отец оставил его без гроша, и не переставал вопрошать: “А как же я?”. Мы тщетно пытались втолковать ему, что покойный король полагал, будто старший сын, пребывая в звании принца Уэльского четверть века, должен был скопить немалый капитал из доходов герцогства Корнуолл… но утешить нового монарха нам так и не удалось. Он вновь и вновь твердил, что его братья и сестра получили щедрое наследство, а его обошли… лишь позднее выяснилось, что он укрыл от посторонних глаз не менее миллиона фунтов стерлингов… Однако Его Величество по-прежнему продолжал быть одержим деньгами»[144].
Пусть нищета ему и не грозила – герцогство Корнуолл делало его богаче самых смелых фантазий его народа – однако финансовая независимость, обещанная Уоллис, так и осталась недостижимой, что его снедало. С первых шагов на троне он проявил себя монархом случайным и неохотным, не готовым пожертвовать личным счастьем ради символической роли, в которую он едва ли верил.
Хотя впоследствии он и признавал, что «возможно, трон никогда не был пределом его мечтаний», – слова, вторящие суждению Джона Саймона, писавшего, что «он на самом деле не рвался в короли»[145], – Эдуард упорно отвергал домыслы Ласселса, что, потерпев фиаско в финансовых делах, он тут же помыслил об отречении. Напротив, он уверял, что «стремился быть королем успешным, пусть и королем нового типа»[146]. Однако, как едко подмечал Монктон, этот «новый тип» монарха подразумевал его «непоколебимую решимость оставаться самим собой. Он готов был являться на зов долга, заниматься государственными делами и участвовать в церемониях, когда то было необходимо, но личную жизнь желал оставить неприкосновенной, продолжая жить… как в бытность принцем Уэльским»[147].
И все же на первых порах Эдуарду удалось создать видимость государственного деятеля, хотя и не для всех. Бывший премьер-министр Рамсей Макдональд, увидев его на Тайном совете по случаю вступления на престол, счел, что «его первое появление в качестве короля было, несомненно, многообещающим – несколько нервным и сдержанным в манерах, но уже исполненным возросшей твердости и властности»[148]. Архиепископ же Кентерберийский Космо Лэнг остался куда менее благосклонен. Лэнг, близкий к Георгу V, не раз делился с ним своими опасениями относительно своенравного поведения принца. И вот, встретившись лицом к лицу с новым монархом, Лэнг, быть может, вспомнил сцену из «Генриха IV, часть II», где верховный судья, страшась мести былого повесы Гарри, ныне Генриха V, говорит: «Если взвесить здраво, то у вас нет оснований для вражды ко мне[149]». Архиепископ попытался уверить Эдуарда, что, хотя и не скупился на резкие слова в прошлом, руководствовался лишь заботой о духовном благополучии нового короля. Ханжество высшей церковной иерархии, однако, не обмануло Эдуарда, прекрасно понимавшего, что Лэнг – противник его «дружбы» с Уоллис. «Скрывая негодование [при этих словах]… я, казалось, так и не смог произвести на него впечатление… Несомненно, он, как и я, испытал облегчение, когда аудиенция подошла к концу»[150], – писал он впоследствии. Вскоре стало очевидно, что консервативный, показной моралист Лэнг и король-новатор не найдут общего языка.
Неудивительно, что во время следующей встречи Эдуард попросту «выставил за дверь архиепископа Кентерберийского»[151]. Как подмечает Зиглер, «Эдуард был чужд христианской вере, и даже в зените своей популярности, будучи еще принцем Уэльским, сама мысль о религиозной церемонии восшествия на престол внушала ему ужас, особенно ее внешняя атрибутика – церемониальные одеяния и необходимость являть благочестие»[152]. Хардинг сухо констатировал, что «король посетил богослужение от силы пару раз»[153]. Эдуард не страшился наживать недругов и, по собственному признанию, шел на «непримиримый конфликт»[154] – ведь он был королем! Что могли противопоставить его монаршей воле эти ничтожества? И все же человек более скромный или рассудительный, быть может, тщательнее взвешивал бы свои поступки. В «Генрихе IV» есть вещая строка, где старый король горестно сетует: «Но нет покоя голове в венце»[155]. Бремя власти, сопутствующее королевскому сану, всегда тяготило Эдуарда, несмотря на редкие вспышки энергии и деятельной активности. Но его неспособность стать достойным правителем была обусловлена не только досадой от утраты личной свободы; корень проблем крылся в той духовной пустоте, что зияла в самом сердце его существа. Он не был ни хорошим государем, ни хорошим человеком, и именно этот роковой изъян предопределил его участь – стать легкой добычей как для недругов, так и для льстецов.
После краткой и вынужденной разлуки («Я тоскую и печалюсь вдали от тебя, хоть ты так близко, и все же – как же далеко, это так несправедливо»[156]) Эдуард возобновил общение с Уоллис в первые же недели своего правления. Выходные он неизменно проводил с ней в укромном Форт-Бельведере, ревностно оберегая свою «частную жизнь», и, при первой возможности, тайно наведывался в ее апартаменты в Брайанстон-Корт. Тягостной повинностью, свалившейся на его плечи, стала необходимость носить с собой государственные бумаги, которые он с досадой именовал «этими чертовыми красными ящиками, полными, по сути, ерунды»[157]. Болдуин, прекрасно осведомленный о королевском романе, в разговоре с военным министром Даффом Купером выразил общее мнение высших кругов общества, вздохнув: «Будь она, как говорится, порядочной шлюхой, я бы и слова не сказал», и вопросил Купера, не возьмется ли тот уговорить ее покинуть пределы Англии на неопределенный срок. Невозмутимый Купер, сам тот еще Казанова, записал в дневнике: «Я, разумеется, не стану делать ничего подобного»[158].
Болдуин уже на первых порах предчувствовал неладное, но, спустя считаные недели нового царствования, не спешил предпринимать решительных мер. Лэнг писал Уиграму, вторя его опасениям: «Я согласен, что СБ [Стэнли Болдуин] – тот, кто должен уладить эту деликатную ситуацию, которая, надеюсь, не возникнет. Сама мысль об этом – как ночной кошмар». Однако чувства архиепископа к союзнику были неоднозначны. В том же письме он сетовал, что «к сожалению, его темперамент располагает к отсрочкам, к действиям же – лишь в момент кризиса»[159]. В свете событий 1936 года эта оценка характера Болдуина оказалась поразительно верной.
Королевский роман развивался по-прежнему неравноправно, и в этой драме невольную роль играл супруг Уоллис, поистине самый покладистый из рогоносцев. Эрнест был знаком с сэром Морисом Дженксом, лорд-мэром Лондона, и в 1935 году по его протекции вступил в масонскую ложу, хотя и не ранее, чем принц Уэльский, также член братства, дал клятву, что не состоит в любовной связи с Уоллис. Впрочем, многие сочли эту клятву ложью.
4 февраля 1936 года Дженкс нанес визит Уиграму, чтобы сообщить, что Эрнест уведомил его о намерении короля жениться на Уоллис и просит встречи с премьер-министром для обсуждения этого щекотливого дела. Уиграм, по его словам, нашел ситуацию «до того комичной, что едва не упал со стула. Хватало в [его] практике мрачных ситуаций, но это уже был перебор». Дженкс и Уиграм заключили, что Эрнест явно шантажирует короля, но посетовали: «К несчастью, мистер С. – британский подданный и выслать его будет непросто»[160]. Симпсон также сообщил Дженксу, что «еще будучи принцем Уэльским, Его Королевское Высочество говорил об отречении ради женитьбы на его жене и даже перевел за границу крупную сумму для этой цели», хотя Уиграм возразил: «Это противоречит моим данным о том, что Его Королевское Высочество выделил из доходов герцогства Корнуолл в траст более четверти миллиона фунтов стерлингов для миссис С.». «Крайне взволнованный» Эрнест полагал, что, не получив позволения на брак с Уоллис, «обретя свободу, король отречется от престола»[161]. В последнем, как минимум, он оказался прозорлив.
Масонская инициация Эрнеста в 1935 году состоялась, но лучше бы ей не бывать. Помощник личного секретаря Эдуарда, Годфри Томас, назвал ту скромную церемонию «унизительным фиаско» и писал: «Многие уклонились от голосования, и почти никто из приглашенной масонской верхушки со стороны не почтил своим присутствием сие действо. Его Королевское Высочество “нарушил клятву масона”… Э.С. [Эрнест Симпсон] рвался в масоны лишь ради выгоды, и… Его Королевское Высочество, чтобы тот молчал об У.С. [Уоллис Симпсон], в сущности, под шантажом был вынужден его спонсировать. Инцидент, как мне доложили, нанес колоссальный ущерб; стал известен всему масонскому сообществу и отвратил от Его Королевского Высочества лояльность всего братства»[162].
В поразительно откровенном, вероятно, так и не отправленном письме Эдуарду Томас заключил: «Вы добились своего, при участии некоего сэра М. Дженкса, “протолкнув” в Ложу кандидата, которого большинство братьев не желало, и тем самым расколов Ложу, о чем свидетельствуют события посвящения и грядущий поток заявлений о возмущении и сложении полномочий. Но что еще хуже – поговаривают, Ваше Королевское Высочество не может не знать о напряжении, которое эта “махинация” вызвала не только в Ложе, но и в масонстве в целом, а значит, Вы никак не могли, по доброй воле, навязывать Ложе… человека, который, как Вам известно, был нежеланным для большинства и которого без Вашего вмешательства несомненно отвергли бы. Итак, позвольте говорить прямо: Вы оказались в унизительном положении марионетки, ибо действуете по принуждению; ибо мистер С., по понятным причинам, держит Вас на коротком поводке, и его слово – закон»[163].
Журналист Бернард Рикатсон-Хатт, приятель Эрнеста, оказался свидетелем необычайно откровенного разговора между королем и его подданным, разделив с ними обед в Йорк-Хаусе в феврале 1936 года. Когда Рикатсон-Хатт засобирался уходить, Эрнест удержал его, и, обратившись к Эдуарду, напрямик спросил: «Уоллис придется выбирать между нами. Что ты намерен делать? Ты женишься на ней?» Раздраженный король встал и ответил: «Неужели ты думаешь, что я коронуюсь без Уоллис рядом?»[164]. Рикатсон-Хатт, не поклонник Уоллис, заметил, что «любить она не способна… Ее интересуют лишь земные блага, и она насквозь эгоистична… Ей льстило внимание принца Уэльского и короля, и она наслаждалась его щедрыми подарками»[165].
Какое-то время теплилась иллюзия, что Эдуард сможет найти компромисс между долгом и удовольствием. Пусть даже Хардинг ворчал, что «король вечно рубит с плеча»[166], он усердно исполнял церемониальные обязанности, гордясь ролью главы вооруженных сил. Он по-прежнему импонировал Тайному совету. Рамсей Макдональд хвалил его за то, что он «молод, энергичен, общителен… более раскован и расположен к диалогу [чем Георг V], полон перспектив и не упускает ничего важного»[167]. Если бы его интересовала политика, он был бы консерватором; как он писал в мемуарах, «я верил… в частное предпринимательство, сильный флот… сбалансированный бюджет, золотой стандарт и тесное партнерство с Соединенными Штатами»[168].
И все же, являя себя публике человеком современным и прямым, он постоянно балансировал на грани нелепости в частной жизни – виной тому было его королевское самомнение. Диана Купер, вновь побывав в Форте в феврале 1936 года с мужем, писала другу Конраду Расселу с колкой иронией: «Вечерний килт Его Величества был просто чудо… По-моему, траурный, хотя он и отнекивался… В воскресенье, по просьбе, он нацепил свой “маленький берет” и прошелся парадом вокруг стола, а его бравый волынщик выводил “Over the Sea to Skye”[169], а также некое собственное сочинение». Она язвительно добавила: «Умно было выбрать волынку для “шоу”, где никто не сможет распознать ошибок или отличить хорошее исполнение от плохого?»[170]. Возможно, издевка Дианы отчасти была вызвана эпизодом, когда, опоздав к обеду и усыпая всех извинениями, она была бесцеремонно оборвана Уоллис: «Да ладно, бросьте, Дэвид и я не возражаем»[171].
В тот же визит Диана воочию убедилась в тяжелой, по сути – политически опасной, власти Уоллис. «Лучше бы она не поучала его за столом, – писала Диана, – настаивая, чтобы он читал бумаги и документы, а не полагался на чтецов… ведь ему необходимо научиться быстро схватывать главное». Музыкальный монарх тут же поспешил продемонстрировать свою покорность – «Уоллис абсолютно права, она всегда права», – но все же Диана уловила в его «поведении прилежного ученика», при всей его трогательности, нечто «весьма жалкое в его наивной… вере в собственные способности к обучению»[172].
Эдуард всегда питал слабость к народной любви – любой, кто распахивал перед ним ворота поместья во время охоты, когда он был еще принцем Уэльским, мог рассчитывать на царские чаевые, – потому-то его первое обращение к Британской империи, прозвучавшее 1 марта 1936 года, в День святого Давида, имело для него куда большее значение, нежели для венценосных предшественников. Хардинг презрительно отзывался об этом, считая, что за этим стоит «[убеждение], будто важна лишь популярность, достигаемая демократическими приемами, которые лучше назвать “трюками”». «Уважение для него – ничто, – заключал он, – и в этом, как и в понимании британского менталитета, он глубоко ошибся»[173].
От короля ожидали заунывной и сухой речи о намерениях – «благородного образчика риторики Уайтхолла[174]», – но он переписал ее «своим простым языком». Он даже попытался втиснуть в нее абзац о братстве, о всеобщем единении – «Я [имел] возможность узнать людей едва ли не каждой страны мира, во всех обстоятельствах и при любых условиях… И хотя ныне я обращаюсь к вам как Король, я остаюсь тем же человеком, чей опыт и чье неизменное стремление – радеть о благе ближних»[175], – однако это не спасло трансляцию от провала, равно как и его благонамеренное, но до крайности неловкое заявление о солидарности с индийским национализмом. Лорд Кроуфорд, бывший парламентский организатор от консерваторов, отметил, не без толики сочувствия: «Нам выпало иметь дело с человеком крайне самоуверенным, который, вероятно, испытывает гораздо большее неприятие, чем кто-либо догадывается, оков и ограничений, коими он всегда был стеснен»[176].
Новый король познал тяжесть королевской доли и начал презирать ее. Ежедневную рутину монарха он окрестил «занятием до крайности утомительным» и признавался: «Долгие годы наблюдая за отцом, я слишком ясно представлял, что меня ждет. Образ его, “вечно разбирающего ящики”, как он говаривал, давно стал для меня символом неумолимой кабалы королевской жизни». Когда один из чиновников робко посочувствовал его участи, заметив: «Боюсь, подписывать бумаги – занятие не из приятных, сэр», он отрезал сухо: «Ну что ж, это служба»[177]. Часть этого внутреннего раздражения, возможно, отравила и его связь с Уоллис, бежавшей от него во Францию в поисках тишины. В письме от 8 марта 1936 года к тете Бесси из Парижа она уклончиво жаловалась на «усталость, гнев и отчаяние» и с понятной горечью добавляла: «Маленький король требует моего возвращения, и мне, пожалуй, лучше [вернуться], чем выслушивать телефонные звонки по четыре раза в день – покоя все равно не будет»[178].
Эдуард пытался внести новизну, хотя и в скромных пределах, и, надо признать, порой даже преуспевал. Позднее он заявлял, что «все, чего [он] хотел, – слегка распахнуть окна» и «чуть расширить опору монархии»[179], что на деле обернулось отменой нелепого требования к йоменам гвардии носить бороды в стиле Тюдоров и созданием собственного авиаотряда, прозванного «Королевским звеном». Но порой его новаторство граничило с тщеславием. Он, например, пожелал, чтобы монеты с его ликом чеканили с левым, а не правым профилем, поскольку считал его более привлекательным. Когда это оспорили, он разгневался, заявив: «Это мое лицо должно быть на монетах… разве не логично, что я вправе решать, какой стороной ему предстать публике?»[180]. Монеты, впрочем, так и не выпустили, кроме пробных образцов, что сняло вопрос о прецеденте.
И все же, справедливости ради, стоит отметить, что порой Эдуард являл миру облик не только завсегдатая лондонских гостиных, но и короля Англии. В начале марта он посетил Клайдбанк, дабы лицезреть воочию величайший океанский лайнер, когда-либо сотворенный руками человека, – Queen Mary – и был встречен ликованием рабочих верфи. Он даже снискал мимолетную народную любовь, объезжая убогие трущобы и изливая искреннее сочувствие несчастным, коим выпало влачить жизнь в таких условиях. В те краткие мгновения он, несомненно, являл неподдельный интерес к судьбам своих подданных. К несчастью, устремляясь обратно в Лондон, к Уоллис, он быстро забывал о прежних заботах. Ведь его ждал уютный Форт, а не неприглядные трущобы.
Но тягостное бремя протокола и неутолимая жажда публики до сенсаций о своем новом короле продолжали довлеть над ним. Его запечатлели на фото, идущим под дождем от Букингемского дворца в сопровождении адмирала сэра Лайонела Хэлси, с зонтом в руке и в котелке на голове. Для любого иного подданного это не сочли бы чем-то предосудительным, но для монарха подобное поведение было признано infra dig[181] – и таково мнение, несомненно, бытует и по сей день – и Эдуард, как он позднее писал, был вынужден выслушать упреки, переданные ему через Уоллис неким «видным членом парламента, доверенным лицом премьер-министра», чтобы подобное впредь не повторялось. Как с негодованием жаловался неназванный политик, «монархия должна блюсти неприступность и возвышаться над обыденностью… Недопустимо, чтобы Король вел себя подобным образом»[182]. Уоллис лишь пожала плечами и невозмутимо заметила своему собеседнику, что, будучи американкой, сочла бы за дерзость поучать англичанина – тем более короля, – как ему вести себя в собственной стране.
Царственный возлюбленный Уоллис, меж тем, являл собой причудливое сочетание великодушия и мелочности. Он не был глух к шепоту из Букингемского дворца и Сандрингема о своей непригодности к роли монарха. Хелен Хардинг писала: «Только и слышно, что ужасные пересуды [среди старых слуг] о том, сколь ужасен новый Король»[183], и повсеместно крепло мнение, что до нужд персонала ему нет дела. Он, как правило, пропускал ланч, одержимый идеей похудения – общей с Уоллис, – и раздражался, что другие смеют прерывать работу ради еды. Он придерживался, по словам Хардинг, «странного режима дня» и часто принимался «разбирать ящики» глубокой ночью, звоня личному секретарю по четыре-пять раз из-за пустяков. Как сетовала Хелен Хардинг, «весь его мир теперь вращался лишь вокруг миссис Симпсон»[184]. Все остальное было лишь досадной помехой.
Стоило придворным лишь намекнуть на его неподобающее поведение, как их тут же увольняли, невзирая ни на чин, ни на выслугу лет. Годфри Томас предпочел гордое молчание, как пока что и Хардинг, но иной была участь Хэлси, конюшего Эдуарда и его спутника в «зонтичном инциденте» – тот не раз осмеливался критиковать Уоллис, еще когда король был принцом Уэльским, в лицо заявляя, что она вредит его имени и стране. Прежде он был скован волей отца, но теперь – король, и волен поступать, как вздумается. Так Хэлси был уволен – внезапно и подло. Эдуард даже попытался отказать ему в пенсии, презрев годы верной службы ему и его семье, не говоря уже о его стране.
Хардинг в гневе писал, что «единственная вина Хэлси заключалась в том, что он не желал попустительствовать интриге, которую 98 % страны вскоре должны были осудить… Что сказать о человеке, вышвырнувшем без слов прощания близкого друга 20 лет, чья вина – лишь верность старой дружбе, коей так чужд его наниматель?»[185]. Джон Эйрд размышлял: «Эта черта характера Его Величества – полное забвение благодарности за прошлые заслуги – просто омерзительна»[186]. Удивительно, но Ласселс пока оставался в фаворе, проявив достаточно ума, чтобы не перечить королю. Эйрд полагал, что «Томми… почти полностью попал под влияние У. [Уоллис]», но, учитывая то, что он знал о прежнем поведении Эдуарда, его истинные мотивы стали очевидны гораздо позже.
Уоллис обходилась недешево. Поездки в Париж и наряды от кутюр были весомой статьей расходов, и Эдуард, теперь мнивший себя чуть ли не банкротом, лихорадочно искал средства для своей любовницы. Особый ужас внушали ему траты на Сандрингем, к которому он не питал ни капли теплых чувств[187] – за все правление он посетил его лишь раз, мельком, предпочитая в качестве убежища Форт, – и считал его обузой. Он распорядился составить отчет, предписывающий уволить четверть персонала, сотню слуг, чтобы урезать ежегодные расходы до 50 000 фунтов, и запустил процесс продажи соседних ферм, остановленный лишь отречением. Была бы его воля, он бы и от Сандрингема избавился с радостью. По завещанию отца Сандрингем и Балморал были его частной собственностью и он мог распоряжаться ими по своему усмотрению.
И все же Эдуард не скупился для возлюбленной ни на что. Однажды в Виндзоре, увидев роскошный персиковый цвет, он, к ужасу садовника, настоял, чтобы все срезали и отправили Уоллис в дар. («Даже Калигула не додумался бы до такого абсурда»[188], – шепнул один из придворных.) По мере того как в Даунинг-стрит крепли опасения, что его связь с ней грозит политическим и национальным конфузом, он словно нарочно бравировал, не упуская случая выставить ее напоказ.
Один из самых скандальных эпизодов разразился 28 марта, когда Хардинг и Уиграм с женами были приглашены в Виндзорский замок на встречу с друзьями Эдуарда и Уоллис, в том числе с некой Мэри Раффрей (урожденной Кирк), по прозвищу Баттеркап («Лютик») Кеннеди. Уоллис, как говорили, была «игрива» и даже предположила, что Баттеркап когда-нибудь станет парой Эрнесту, к ужасу присутствующих. После кинопоказа «весьма любезная» миссис Симпсон и Эдуард прогулялись с гостями по Большому коридору, акцентируя внимание на портретах Георга IV с любовницей Марией Фитцхерберт. Их связь полтора века назад была столь же скандальной, включая тайный и недействительный брак (и одновременно – катастрофический союз с Каролиной Брауншвейгской). Эдуард и Уоллис нарочито «намекали и говорили о них», давая понять, что они «выражают невысказанную уверенность в настоящем, пока гости обсуждали личные дела Георга IV». Тень прошлого тяготила Хелен Хардинг, записавшей в дневнике, что на вечере было «слишком много призраков»; Алек же признался, что «весьма подавлен безответственностью Его Величества»[189].
Безответственность Эдуарда была многогранна. Не секрет, что он разбрасывал секретные бумаги по всему Форт-Бельведеру, словно они не представляли большей ценности, нежели вчерашние газеты; Хардинг жаловался: «Не было ответственного за них, и проходили дни, а то и недели, пока их возвращали. Кто из “экзотического круга” имел к ним доступ – тайна за семью печатями»[190]. Роберт Ванситтарт в ужасе говорил Болдуину, что «миссис Симпсон – ныне ключ к стране, ибо Король обсуждает с ней все… Министр иностранных дел опасается утечки шифров [МИД], ибо миссис С., говорят, на содержании у немецкого посла»[191]. Уиграм дошел до крайности, предположив: «Я не уверен в психическом здоровье Короля, и мои коллеги в Букингемском дворце разделяют это мнение. Он в любую минуту может сойти с ума, как Георг III, и необходимо срочно принять Закон о регентстве, чтобы в случае чего его можно было признать недееспособным»[192].
Хотя опасения насчет его рассудка, вероятно, не имели оснований, раздражение росло, ибо король вел себя все менее по-королевски и все более недостойно джентльмена. Лорд Кроуфорд сетовал: «Только и слышишь истории о сорванных встречах и возмутительных примерах его непунктуальности. Он до сих пор не понимает, сколько хлопот доставляет окружающим и какие неудобства порождают его беспечность и ветреность»[193]. Его особенно смутило замечание одного из пэров, что любой уважающий себя лондонский клуб навсегда закрыл бы двери перед Эдуардом за подобное поведение.
Практически все бездумные и бестактные поступки короля были вызваны лишь тем, что он беспечно забывал об обязанностях и долге, чтобы всецело отдаться во власть Уоллис. Он не пытался скрыть своей всепоглощающей страсти от близких. Болдуин рассказывал Джону Рейту, главе BBC, как, войдя в комнату, застал Эдуарда, увлеченно говорящего с миссис Симпсон по телефону, и увидел его в «экстазе», с просветленным лицом, «словно пред ним явилось видение». Все, что тот смог произнести, словно в забытьи, было: «Она самая чудесная женщина на свете»[194]. Хардинг с презрением писал, что «тогда еще мало кто понимал, сколь всеподавляющим и неумолимым стало влияние, которое имела на нового Короля его нынешняя избранница… Каждое решение, большое или малое, подчинялось ее воле – от нее пришла мелочность, что окрашивала каждый его шаг и отталкивала от него всех, а также отчуждающая жесткость, предательство старых друзей обоих полов; и, как ни странно, именно она привела в его круг людей, которых еще недавно он презирал. Но лишь она занимала все его мысли постоянно – она одна была важна, – перед ней государственные дела теряли всякое значение. Такова была тягостная атмосфера, в которой начиналось новое царствование»[195].
И все же 28 марта он мог отмести мысль о женитьбе короля на Уоллис как «слишком дикую, чтобы ее даже рассматривать»[196], хотя сообщалось, что в Форте была найдена записка со словами «к нашей свадьбе», написанная рукой Уоллис. Другие при дворе, такие как Уиграм, считали, что это почти неизбежность, что Эдуард каким-то образом найдет способ пойти наперекор многовековым традициям, не говоря уже о брачных клятвах Уоллис. Эдуард, возможно, и находил свою избранницу всепоглощающей во всех смыслах – Осборн, дворецкий в Форте, писал, что «после ночи… с миссис С. Король был совершенно измотан и разбит»[197] – но он оставался безумно влюблен в нее и проклинал последствия своей беспорядочности. Ему, возможно, следовало бы прислушаться к словам Рамсея Макдональда, сказанным политику и мемуаристу Гарольду Николсону после того, как Уоллис отправили в Аскот в королевском автомобиле: «Люди в этой стране не возражают против блуда, но они ненавидят прелюбодеяние… Никто не возражал бы против миссис Симпсон, будь она вдовой, а Король не был бы так упрям и бестактен»[198].
2 апреля Николсон отобедал с Эдуардом, Уоллис, Эрнестом и прочими в Брайанстон-Корт, утопавшем в «орхидеях и каллах[199]». В дневнике он отметил, что король был «оживлен и приятен», Уоллис – «совершенно безобидной американкой», а ее муж – «явным прощелыгой», но не преминул с откровенностью отметить: «Нечто снобистское во мне омрачает сие зрелище… Вся обстановка отдает некоей второсортностью… Она делает его счастливым, и, быть может, этого довольно, но я не желал бы впредь вращаться в этом кругу, если смогу этого избежать»[200]. Мнение Джеффри Доусона было схожим: 24 апреля он писал в дневнике, что обедал со «знаменитой миссис Симпсон», но признался, что не впечатлен ни «американским акцентом миссис С., ни… ее чарами», хотя и счел ее «приятной, спокойной и разумной»[201]. Его мнение, как и многих, еще изменится за год.
27 мая Эдуард дал свой первый официальный обед в Йорк-Хаусе в Сент-Джеймсском дворце. Среди гостей – сливки общества и политики, такие как Болдуины, Маунтбеттены и Уиграммы, а также персоны куда более неожиданные – мистер и миссис Симпсон и подруга Уоллис Эмеральд Кунард[202]. Поступок – в духе Эдуарда – опрометчивый и нарочито демонстративный, и, хотя Уоллис усомнилась в его уместности, Эдуард беспечно отрезал: «Так надо. Рано или поздно мой премьер должен познакомиться с моей будущей женой»[203].
Вечер обернулся полным фиаско, и не в последнюю очередь из-за того, что Уоллис было отведено почетное место во главе стола, хотя незыблемый протокол требовал, чтобы эта честь была оказана супруге премьер-министра. Хелен Хардинг писала, что миссис Симпсон «ничуть не смутило едва скрываемое и отнюдь не благожелательное любопытство [гостей]»[204], а бульварная газета The King and the Lady язвила: «Благовоспитанным и скромным Стэнли и Люси [Болдуин] за ужином было неловко, но их конфуз – ничто в сравнении с гневом герцогинь и герцогов, увидевших в Придворном циркуляре список гостей – с упоминанием имени миссис Эрнест Симпсон»[205]. Эдуард лично утвердил Придворный циркуляр, к ужасу свиты; Рейт счел публикацию в The Times «верхом неприличия, событием сколь ужасным, столь и печальным до глубины души»[206], а Хардинг вопил, что «выставлять [его] связь напоказ, трубя о ней в Придворном циркуляре, – просто безумие»[207].
Теперь, когда «дружба» короля и Уоллис перестала быть секретом, сокрытым за стенами дворца, стало очевидно, что медлить более нельзя, хотя сам он лишь пожимал плечами, уверяя, что «таить и скрывать – не в его натуре»[208]. Когда Болдуин и Лэнг попытались вразумить его, объясняя недопустимость подобного поведения с точки зрения протокола, король в гневе вновь отрезал, словно заученную фразу: личная жизнь – дело его одного, и никто не смеет посягать на его волю в этом вопросе, и общаться с Уоллис он будет, как ему угодно. Его отношение к тому, что он воспринимал как ханжеские поучения, было исполнено столь откровенного презрения, что, завидя приближающегося придворного с суровым лицом, он однажды попросту сиганул в окно первого этажа, чтобы избежать, как ему чудилось, очередной бесконечной нотации. Но, как справедливо писала Хелен Хардинг, «Король, раз начав процесс превращения миссис Симпсон в предмет общественного внимания… уже не властен был остановить его, даже по собственной прихоти… И даже если он упорно отказывался обсуждать это щекотливое дело с теми, кто нес ответственность за него и перед ним, это вовсе не означало, что они могли позволить себе игнорировать ситуацию»[209].
Спустя несколько месяцев правления Эдуарда линии фронта, пусть и незримые, уже обозначились. Многие из тех, кто встречал Уоллис, либо недолюбливали, либо побаивались ее, считая, что она пагубно влияет на короля. Их неприязнь обычно выливалась в подчеркнуто сдержанную похвалу – например, Сэмюэл Хор отмечал ее «искрометную речь и сверкающие бриллианты в ультрамодных оправах Картье… [Уоллис], бесспорно, привлекательна и умна, но английской жизни совсем не знает»[210].
Примечательно, что Уинстон Черчилль выбивался из общего ряда. Встретившись с ней на обеде в Йорк-Хаусе 9 июля, он счел, что вокруг Уоллис и ее роли в жизни Эдуарда напрасно поднимают шум и что, оставив мораль за скобками, все равно, где и когда она появляется. Впрочем, это не мешало ему высказать свое мнение весьма откровенно. В тот же вечер он произнес полушутливую речь об отношениях Георга IV и миссис Фитцхерберт, после чего герцогиня Йоркская[211], пытаясь разрядить обстановку, заметила: «Ну, это дела давно минувших дней»[212]. Никто не стал спорить с тем, что история, увы, имеет досадное свойство повторяться.
Проблема «неудобного короля» доминировала в Уайтхолле и Сент-Джеймском дворце всю первую половину 1936 года, хотя он и пытался расположить к себе народ. Николсон, например, сообщал после обеда 10 июня, что, несмотря на опоздание на полчаса, «он бесконечно изменился к лучшему со времен принца Уэльского… Кажется, он почти избавился от нервозности и застенчивости, а его обаяние и манеры стали еще более очевидны»[213][214]. Вскоре, на ланче в Брайанстон-Корт, Эмеральд Кунард попыталась польстить Эдуарду, назвав его «самым модернистским человеком в Англии». Он моргнул и ответил «с предельной простотой»: «Какой из меня модернист, ведь я не интеллектуал. Все, что я пытаюсь делать, – идти в ногу со временем»[215].
Темп перемен не мог не беспокоить придворных. Хардинг, ища совета, тайно встретился с давним школьным другом Уолтером Монктоном в июне, дабы обсудить вопросы права и политики в отвлеченной плоскости. Но, увы, неизменно преданный короне Монктон в те дни пребывал в далекой Индии, исполняя миссию советника при Низаме Хайдарабадском, и не мог предложить ничего конкретного. Эдуард же, меж тем, казался удивлен вниманием прессы после первого упоминания Уоллис в Придворном циркуляре. Однажды в Портсмуте, осматривая яхту «Налин», он в раздражении приказал фотографам уйти, заявив, что они не имеют права снимать его частную жизнь. На сей раз его воля была исполнена. И все же он, казалось, был раздражен бессилием монарха перед прессой.
Еще в 1927 году Ласселс высказал дерзкую надежду, что Эдуард разобьется насмерть на скачках, избавив страну от его царствования, – и Болдуин был с ним согласен. Но реальность превзошла даже их мрачные опасения. Король оказался не просто безумцем, ослепленным страстью, но человеком, способным нанести ощутимый урон устоям монархии и государству в целом. И пока двор и политики шептали вечерние молитвы: «Когда же явится избавитель от этого горе-властителя?», неожиданный спаситель уже готов был появиться. Его миссия была проста – убить короля Англии.