«Палата общин мертва, оцепенела в ожидании» – так записал Гарольд Николсон в своем дневнике в среду, 9 декабря. Теперь отречение Эдуарда казалось неизбежным – исход, которого все одинаково страшились и с которым смирились. О каннской миссии Годдарда знали немногие, но это уже не могло ничего изменить – слишком поздно. Впервые английский монарх добровольно слагал с себя венец, сделав выбор в пользу женщины, ставшей его наваждением, предпочтя личное счастье долгу перед нацией. Это был акт высшего эгоизма, продиктованный одержимостью и фиксацией на несчастной Уоллис. Ее попытки расстаться с ним, пусть и безуспешные, говорили в ее пользу; иное дело – переданный Дагдейлом ночной разговор с королем: стоило Эдуарду намекнуть, что он, возможно, не станет тем мультимиллионером, каким хотел бы быть после отречения, как из Канн донесся «резкий, скрипучий голос, извергающий поток брани с густым американским акцентом»[773].
Денежный вопрос занимал и Эдуарда, и Уоллис как во время его правления, так и после. Пикок встретился с королем в среду в 9 утра, и монарх, несколько неправдоподобно, заявил, что «спал хорошо». Пикок настоял на том, чтобы он не делал ничего, что могло бы помешать разводу миссис Симпсон, и события дня подтвердили: совет был дельный. Ему также предстояла неприятная обязанность, как официальному лицу, обсудить с Эдуардом его денежные дела. К моменту отречения состояние короля, как говорили, составляло чуть более миллиона фунтов в виде наличных и вложений. Для любого другого в Англии этого хватило бы на вечную роскошную жизнь для себя и близких. Но Эдуард, как и после смерти отца, чувствовал себя обделенным, считая наследство недостаточным. Подобно многим богачам, он убедил себя в собственной бедности и недвусмысленно дал понять: одним из условий его тихого отъезда из страны станет финансовое урегулирование, подобающее его статусу – буквально королевский выкуп.
Когда Пикок утром предстал перед Болдуином, Саймоном и остальными, он принес неутешительную весть: Эдуард тверд в своем решении уйти. Это известие подтолкнуло Кабинет, где заправлял человек Бивербрука, Хор, опубликовать официальное заявление, полное сожалений – «Министры с трудом верят, что решение Вашего Величества бесповоротно…», – и в последний раз воззвать к королю с мольбой одуматься. Болдуина все еще сбивало с толку необъяснимое поведение Эдуарда накануне. Хор же полагал, что эта последняя, тщетная попытка премьера повлиять на короля была продиктована исключительно его моральными терзаниями. Как он заметил о Болдуине, «СБ не простил бы себе, если бы Кабинет не предпринял этой последней попытки»[774]. И вот тут разговор неминуемо свернул на деньги. Где грязь, там и деньги.
По общему мнению политиков, как сообщал Пикок, звучал приговор: «Если Его Величество осмелится явить миру миссис С. или иным поступком подчеркнуть эту связь до принятия Закона о Цивильном листе, он не увидит ни гроша – парламент заблокирует билль»[775]. Саймон видел выход в том, чтобы дать Уоллис почувствовать риск финансового краха – и призрачность развода, – чтобы склонить ее к бегству, а короля – отвратить от отречения. Увы, было уже поздно. Обещанные Хардингом 25 000 фунтов в год так и остались обещанием, хотя и вошли в итоговое соглашение об отречении, но Болдуин трезво оценивал шансы на то, что парламент согласится на пожизненное содержание Уоллис из средств налогоплательщиков – они стремились к нулю. Сама идея, что Уоллис будет жить за счет казны, казалась кощунственной. Жена Томми Дагдейла, Нэнси, выразила общее негодование, написав: «Ни пенни государственных денег бывшему королю по Цивильному листу… Пусть Королевская семья… сама раскошеливается на содержание своего брата»[776].
Именно с этим намерением Монктон и Пикок направились с визитом к Берти на Пикадилли, 145, в среду утром, чтобы выторговать для Эдуарда по возможности лучшие условия. Герцог Йоркский согласился сохранить за братом королевский титул и право пользования Фортом Бельведер в случае его возвращения в Англию, а также обещал обсудить финансовые вопросы с Эдуардом на следующий день. Монктон и Пикок, исполненные гордости, восхваляли способности к дипломатии и такт друг друга. Знай они о событиях, разворачивавшихся в тот же час в стенах Верховного суда, их самодовольство, вероятно, испарилось бы вмиг.
Фрэнсис Стивенсон, пожилой судебный клерк из захолустного Илфорда, что в Эссексе, казалось бы, был последним человеком, способным дать ход официальному расследованию дел короля и его возлюбленной. Однако 9 декабря именно он бросил вызов королевскому дому, подав в Верховный суд иск, требуя аннулировать предварительное решение о разводе Уоллис, вынесенное в Ипсвиче 27 октября. Основанием для иска Стивенсон назвал сговор. В иске, где Уоллис названа истицей, а Эрнест – ответчиком, заявлялось: «Указанное решение было получено вопреки справедливости дела по причине того, что следующие существенные факты были скрыты от сведения Достопочтенного Суда», и далее напрямую говорилось о ее адюльтере с королем – в доме № 5 на Брайанстон-Корт, в Форте Бельведер, на яхте «Налин» и по ее адресу на Камберленд-Террас, дом 1. Особое негодование вызывала (надо признать, необычная) процедура слушания дела о разводе в Ипсвичском суде присяжных, а также непродолжительное проживание Уоллис в Феликстоу.
С тихим, но красноречивым вздохом усталости Королевский проктор дал старт своему расследованию. Пусть утверждения Стивенсона не опирались ни на что, кроме слухов и домыслов, подхваченных у приятелей, теперь тем не менее возникла необходимость досконально изучить все обстоятельства развода Уоллис, вызвав на допрос бесчисленную армию слуг, горничных и членов экипажа яхты, что неминуемо влекло за собой долгие месяцы утомительной работы.
Завершения расследования не стоило ожидать ранее марта 1937 года[777], что обрекало Эдуарда и Уоллис на тягостное пребывание в подвешенном состоянии. Допрошенные служащие проявили должную сдержанность и преданность, однако, что характерно для кризиса отречения и судьб тех, кто оказался в его жерновах, последствия тянулись долгие годы, если не десятилетия. Как писала Уоллис, «юридические советники Дэвида и мои, разумеется, были поставлены в известность и встревожены. Беспокоила их отнюдь не вероятность обнаружения хоть сколь-нибудь весомых законных оснований для оспаривания развода – их просто не могло быть, – сколько подозрение, что эта странная акция – симптом мстительного желания помешать моей свадьбе с Дэвидом, став последней попыткой насолить нам»[778].
Общественное мнение к тому моменту окончательно повернулось спиной к Уоллис, и недоумение по поводу действий Эдуарда нарастало как снежный ком. Личный секретарь Ллойд Джорджа, Джозеф Дэвис, писал ему 9 декабря: «За редким исключением таких чудаков, как я, сочувствующих любому мужчине, что нашел ту единственную, которая ему небезразлична, все слои общества здесь единодушны в своем неприятии миссис Симпсон». Хотя Дэвис и допускал, что «когда стало ясно, что брак грозит отречением, настроения резко изменились в сторону того, чтобы позволить ему жениться, лишь бы не потерять короля», вину за кризис он возлагал на обоих – на Эдуарда и Уоллис, замечая: «Беда с королем в том, что он меняет свое мнение как перчатки, и премьер-министр уже не знает, чего от него ждать», и что «ходят самые непристойные домыслы о причинах его одержимости – от банальной похоти до некоего гипнотического воздействия, далеком от плотских желаний». Дэвис заключал тревожным прогнозом: «Если в ближайшее время не будет найдено приемлемое решение, боюсь, что люди из трущоб и прочие бунтовщики призовут Кабинет к ответу и это может обернуться серьезной бедой»[779].
Сексуальный аспект в поведении Эдуарда все больше тревожил и Болдуина, ранее не заострявшего на этом внимания. 6 декабря премьер-министр получил письмо от сексолога Бернарда Армитиджа, предложившего медицинское толкование связи короля и Уоллис. Опираясь на теорию «гиперкомпенсации» сексуальной неадекватности в юности, Армитидж писал: «Едва лишь [Эдуард] обретет женщину, способную утолить все его тайные страсти, он проявит неслыханную и непреклонную настойчивость в своей привязанности – тем более непреодолимую, чем сильнее будет его внутреннее стремление… избавиться от клейма несостоятельности и предстать в глазах нации мужем доблестным и достойным». И, словно ставя диагноз, он констатировал: «Все было готово для катастрофы»[780].
Как заметил Николсон о парламенте, общество словно впало в странную апатию. Фондовый рынок лихорадило уже несколько дней, особенно болезненным выдался понедельник. Отчет Бивербрука свидетельствовал о «крайней нервозности» рынка в начале недели, особой уязвимости первоклассных ценных бумаг и промышленных акций, и слабости фунта, хотя после заявления Уоллис из Канн накануне наметилось легкое оживление. Тревога не ограничивалась Британией. Посол в США сэр Рональд Линдсей писал Ванситтарту 8 декабря: «Вопрос о браке короля полностью поглотил все – письменные и устные – разговоры, до степени, беспрецедентной в моей практике», и что «большинство [американских] редакторов считают, что в случае противоречия между желанием короля и волей его народа – в метрополии или Доминионах – король должен уступить».
Линдсей не удержался от колких замечаний в адрес Херста и его газетной империи, столь безоглядно вставшего на сторону Эдуарда и Уоллис – «Херст обычно апеллирует к самым низменным инстинктам людей, лишенных каких-либо моральных ориентиров», – заметил он с пренебрежением, назвав сочувственный шарж Бернарда Шоу «отвратительным и глупым произведением». Завершая свои размышления, он с раздражением произнес: «Боюсь, последствия этого дела весьма печальны. После кончины короля Георга я направил официальную депешу, где выразил мнение, что, хотя политические связи между Британией и Америкой – сфера деятельности правительств, психологические и эмоциональные узы между двумя народами имеют огромное значение и что именно личность усопшего монарха создала новые и необычайно прочные связи. Ныне эти связи нарушены, и ущерб, нанесенный англоамериканским отношениям, весьма ощутим». Признавая, что «их вполне возможно восстановить», он тем не менее подчеркнул: «потеря престижа – фактор, который нельзя недооценивать». Вскоре англоамериканским отношениям предстояло пройти через новое испытание, в совершенно иных условиях. В заключение Линдсей утверждал: «не думаю, что нынешнее дружественное расположение к Великобритании, столь широко распространенное здесь, пострадает»[781], – и оказался прав.
Даже Черчилль не мог изменить ход событий. 9 декабря он написал Доусону, с печалью отметив: «Немало из того, что вы пишете в последнее время, ранит меня», и, настаивая на неотъемлемом праве монарха сложить с себя корону, если бремя станет невыносимым или по иной причине, он понимал – все кончено. Завершая свои раздумья о возможности Эдуарда жениться на ком пожелает, он заключил: «Вполне возможно, что развязка наступит так или иначе еще до того, как вы прочтете это письмо»[782].
Ответ Эдуарда на просьбу Болдуина и Кабинета о пересмотре отречения не заставил себя ждать. Ответ прозвучал с предсказуемой краткостью, словно удар колокола: «Король получил письмо премьер-министра от 9 декабря, уведомляющее о мнении Кабинета. Его Величество вновь рассмотрел этот вопрос, но с сожалением сообщает о невозможности изменить свое решение». Реакция была единодушно неодобрительной, и Саймон с Чемберленом в один голос заявили, что Эдуард не заслуживает ни гроша финансовой поддержки. В конце концов, рассуждали они, отречение и спровоцированный им национальный кризис – его личный выбор; почему же тогда его следует осыпать наградами за собственное безрассудство? Усугубляла ситуацию и всеобщая неприязнь к Уоллис. Типичной стала запись политика сэра Эдварда Кадогана в его личном дневнике: «Поговаривают, Е.В. растратил все до нитки на миссис С., настоящую охотницу за наживой!» Ее расточительность не вызывала сочувствия у Кабинета, и репутация короля, и без того изрядно потрепанная, получила новый удар.
Сам же Эдуард сохранял странное, почти безмятежное спокойствие и даже веселость, словно уверившись, что худшее уже позади. Хардинг с нарочитой заботой – или, быть может, с тайным умыслом – неустанно снабжал Форт потоком писем и сводок, донося до короля пульс общественного мнения, но тот, казалось, не внимал ничему, кроме собственных переживаний, из-за чего Пикок и Монктон были заняты только им. Впрочем, однажды и эта показная беззаботность, вероятно, была нарушена. В письме от бывшего солдата Джона Райта звучала недвусмысленная угроза расправы в случае его брака с Уоллис. «Как вы смеете, – гневно вопрошал Райт, – обрекать нас всех на страдания… Ровно сто человек из нас, увечных ветеранов, сражавшихся за вас – некоторым из нас вы изволили пожать руку, – провели тайное собрание и поклялись: если вы обвенчаетесь с этой миссис Симпсон, дни вашего супружеского счастья будут сочтены. Для Вашего Величества это не пустая угроза, но священная клятва каждого из нас – УБИТЬ ВАС ОБОИХ… Мы собрали 32 фунта на расходы, чтобы отыскать вас, где бы вы ни были. В нашем арсенале 12 револьверов, и все готово к делу… Во имя Господа, не посрамите простых рабочих людей, которые, по крайней мере, брали в жены ЧЕСТНЫХ женщин»[783].
Невозмутимость Эдуарда оставалась непоколебимой, невзирая ни на что. Вечером 9 декабря он, обратившись к измотанному Монктону, сказал: «Мне нужно переговорить с вами всего пару минут» – и Пикок сухо констатировал: «Лишь на следующий день стало известно, что эти “пара минут” вылились в трехчасовую беседу, далеко за полночь»[784]. Его забавляла конституционная аномалия, в силу которой он, как действующий монарх, был обязан дать Королевское согласие на собственный Акт об отречении – беспрецедентный казус, в возможность которого ранее никто не мог поверить. Пока он гонял Монктона с поручениями между Фортом и Даунинг-стрит и тот вынужден был пробираться сквозь густой туман («Я беспокоился, как бы он не задержался в дороге и не заставил ждать Кабинет»[785], – писал Эдуард), его внешнее спокойствие нарушил лишь последний, наводящий на тревожные мысли, разговор. Ему предстояло еще раз увидеться с матерью.
Берти оставался в постоянном контакте с королевой Марией, находясь рядом с ней почти ежедневно на протяжении всего кризиса. Ее эмоциональное состояние все это время оставалось неустойчивым. Как отметил Хардинг, с едва скрываемым злорадством: «Королева Мария не раз призывала меня к себе после встреч с королем Эдуардом, в великой скорби, ибо слова и манеры последнего были совершенно чужды сыновней почтительности, особенно по отношению к матери, еще не оправившейся от тяжкой утраты. Когда королева Мария говорила о долге монарха перед народом, противопоставляя его личным прихотям, король Эдуард неизменно твердил одно и то же: «Единственное, что имеет значение, – это наше счастье»… Подобное отношение потрясло ее до глубины души, [и] короля Эдуарда едва удалось уговорить проститься с матерью перед отъездом… [Его] обхождение с собственной матерью стало еще одним доказательством если не безумия, то, по крайней мере, временного помутнения рассудка. И это – единственная снисходительная интерпретация, которую можно себе позволить»[786].
10 декабря верный Берти устроил Эдуарду встречу с его многострадальной матерью в Ройал-Лодж, его доме в Большом Виндзорском парке, а затем встретился с ней и Монктоном в Мальборо-хаус. Все трое пришли к единому мнению: раз уж решение об отречении бесповоротно, следует покончить с этим как можно скорее. Болдуин высказал пожелание, чтобы все было завершено к концу недели, а Саймон взял на себя распространение известия об отречении по всей Британской империи. Монктон не мог скрыть своего восхищения: «Я повидал немало штабных офицеров, но столь умелого еще не встречал»[787]. Тем не менее общая атмосфера была пронизана глубокой печалью, которую королева-мать выразила с присущим ей лаконизмом, произнеся лишь: «Отказаться от всего… ради этого»[788].
В три часа дня она приняла Эдуарда в Ройал-Лодж. Они провели вместе «некоторое время», как отметил Берти. Король тщетно пытался представить себя и свои поступки в выгодном свете, особенно в том, что касалось его отношений с Болдуином, но королева не дала ему ни малейшего повода усомниться в своем неодобрении и подчеркнула, что по-прежнему не может постичь обстоятельств, приведших его к отречению. Позднее Эдуард утверждал: «Ее материнское сердце сочувствовало сыну, оказавшемуся под таким давлением, и она будто бы с нежностью обронила: “Но для меня тяжелее всего мысль, что я так долго не смогу тебя видеть”»[789], однако это более походит на романтическую выдумку, тем более что Эдуард, раздосадованный и озлобленный, по словам очевидцев, «метал громы и молнии, бушевал и кричал, словно одержимый»[790]. Более точное представление об этой встрече, как и о других подобных, дает письмо Марии, отправленное ему 5 июля 1938 года, после его просьбы «откровенно поведать о ее истинных чувствах к нему и сложившейся ситуации». В нем она писала: «Ты помнишь, как глубоко я была несчастна, когда ты сообщил мне о своем намерении жениться и отречься от престола, и как я умоляла тебя не делать этого ради нас и ради страны. Ты, казалось, был глух ко всему… и не желал внимать ничьим советам. Не думаю, что ты когда-либо осознавал, какой шок твое решение вызвало в нашей семье и во всей нации»[791]. О материнском благословении, которого так ждал Эдуард, не могло быть и речи.
До конца дня короля не оставляли в покое. Берти вновь пытался достучаться до брата, но к своему глубочайшему разочарованию понял, что «ничто из сказанного не поколеблет его решения… Его выбор был сделан». Осознавая паранойю Эдуарда («[он] был крайне подозрителен еще до нашей беседы»), Берти доверился Монктону по дороге в Лондон, направляясь к матери, вернувшейся в Мальборо-хаус. В этих непростых обстоятельствах меж ними возникла дружба, превосходящая обычные рамки отношений принца и придворного. Оба, умные и прагматичные, искали выход из сгустившегося, в прямом и переносном смысле, тумана; дружба, что станет жизненно важной, когда Берти сам взойдет на трон.
Но этот благородный и робкий принц медленно надламывался под бременем событий. У него не было ни малейшего желания становиться королем, и его супруга, обеспокоенная его состоянием, писала Эдуарду: «Если бы ты только понял, как тяжело ему в последнее время… Я знаю, что он любит тебя больше всех… Я просто боюсь за него»[792]. По собственному признанию Берти, вернувшись в Мальборо-хаус, «я пошел к королеве Марии и, рассказав ей обо всем, разрыдался, как ребенок». Королева же в своем дневнике с поразительной осмотрительностью отметила: «Берти вернулся из Форта Бельведер глубокой ночью, и мистер Уолтер Монктон вручил ему и мне документ, подготовленный для отречения Дэвида от престола Империи, ибо он намерен жениться на миссис Симпсон!!!!! Вся эта тягостная история длится с 16 ноября и совершенно нас измучила. Это страшный удар для нас всех, но более всего – для бедняги Берти»[793].
Тем временем ее старший сын пытался уладить дело с отсутствующей Уоллис. Его, как он выразился, раздражали «безутешные утренние сетования», и он обратился к своему солиситору Джорджу Аллену с вопросом: «Неужели мне предстоит вновь пройти через все это?» На уверение Аллена: «Опасаюсь, сэр, что миссис Симпсон тверда в своем намерении», он ответил с нескрываемой злостью: «Какие же доводы мне привести? Как убедить ее в абсолютной неисполнимости ее требований?» Решение Аллена отличалось клинической четкостью и юридическим педантизмом. На листке бумаги он изложил формулу: «Единственное условие, на котором я могу остаться здесь, – это мое окончательное отречение от тебя», и вручил ее Эдуарду, чтобы тот передал Уоллис, что он и сделал.
Его воспоминания об этом разговоре облечены в романтическую дымку. Он писал: «Ее ответ был под стать величию момента. Бездна между нами сомкнулась. По правде говоря, она все это время пыталась убедить меня отступить… и ей бы это удалось, не будь моя любовь столь отчаянной, а решимость – столь непоколебимой»[794]. Однако эта идиллия не имела ничего общего с тем отчаянием, что охватило Уоллис. Когда разговор стих, она рыдала, «осознавая лишь всю глубину своей трагической неудачи». Даже заверения Кэтрин Роджерс: «Вы сделали все, что могла сделать женщина в такой ситуации… Никто не посмеет вас винить» – не находили отклика в ее душе, казались лишь пустой лестью. Вместо этого: «Я, казалось, была не в силах постичь смысл содеянного Дэвидом. Я ловила себя на том, что шепчу своему второму “я”, что ничего столь невероятного, столь чудовищного просто не могло произойти»[795].
Уоллис потерпела поражение. Последний, слабый луч надежды – надежды, что она, или кто-либо другой, сумеет в последнюю минуту отговорить Эдуарда от рокового шага – погас. «Мы больше не участники этой драмы», – с горечью выдохнула она, но правда была в том, что с самого ее отъезда в Канны она утратила всякое влияние на возлюбленного. Их хваленое «WE» обернулось не нерушимым союзом, а лишь пустым звуком, прикрывающим высокомерное мужское своеволие. То, что он был королем, почти не имело значения; холодное пренебрежение Эдуарда к ее мольбам было лишь отражением патриархальных устоев той эпохи. Он мог поступать по своему усмотрению, просто потому что был мужчиной, безнаказанно игнорируя ее чувства. Ему было бы лучше прислушаться к ней, но он, увы, никогда никого в жизни не слушал. Это и стало причиной его краха, пусть он и был слишком упрям, чтобы признать это.
Накануне вечером, ровно в восемь, министры собрались в кабинете премьер-министра в палате общин. Даже в этой напряженной обстановке проскальзывал черный юмор. Болдуин не удержался от замечания в адрес Рамсея Макдональда, выглядевшего мрачнее тучи (Николсон сравнил его с Королем Лиром). «Тело мое здесь, но душа моя в другом месте», – отвечал тот. «Ну, надеюсь, не в Каннах»[796], – немедленно парировал измученный Болдуин, прежде чем объявить собравшимся: проект акта об отречении составлен, как и личное послание парламентам Империи – оба документа уже были на пути в Форт с Монктоном. Первый был выдержан в простых и формальных выражениях:
«Я, Эдуард Восьмой, Король Великобритании, Ирландии и Британских Доминионов за морями, Император Индии, сим заявляю о своем непреложном решении отречься от Престола, как за себя, так и за своих потомков, и выражаю желание, дабы сей акт отречения обрел силу немедленно. В подтверждение сего прилагаю свою руку сего десятого дня декабря года 1936-го, в присутствии свидетелей, чьи подписи прилагаются ниже».
Другой же служил черновиком его последующего заявления об отречении. Особо выделяя свое «окончательное и безотзывное решение», Эдуард заявлял: «Не стану сейчас распространяться о Моих личных чувствах, но прошу вас помнить, что бремя, непрестанно лежащее на плечах Монарха, столь тяжко, что нести его отныне можно лишь в обстоятельствах, отличных от тех, в которых Я ныне пребываю… Я осознаю, что более не способен исполнять эту тяжкую обязанность должным образом и к своему удовлетворению»[797]. Довольный черновиками, он уведомил Монктона и Пикока о своем намерении подписать их на следующий день в присутствии братьев. Не изменяя своей неотесанности, он усмехнулся: «Изможденный и порядком помятый барристер материализовался-таки из тумана где-то после полуночи, держа в руках решающие документы»[798].
В 10 утра в четверг, 10 декабря, в комнате Форта Бельведер, где двумя днями ранее состоялся его «последний ужин», Эдуард спокойно подписал семь экземпляров Акта об отречении и восемь экземпляров своего послания парламенту. Торжественность момента была несколько смазана опозданием герцога Кентского, что заставило Эдуарда рассмеяться: «Джорджу нужно опоздать». Туман, который несколько дней висел над страной, рассеялся, и король увидел в этом добрый знак, «созвучный избавлению от почти невыносимого давления последних недель». По словам Эдуарда, атмосфера была «совершенно неформальной», несмотря на «величественный глухой гул» голосов, и он почувствовал облегчение от разрешения ситуации. Он признался, что был тронут моментом, сравнив свое состояние с «состоянием пловца, вынырнувшего из бездны»[799]. Но Берти видел все в ином свете, назвав это «ужасным моментом, который не изгладится из памяти присутствующих»; вдали от жены, слегшей с гриппом, он был раздавлен «нестерпимым напряжением», которое ощущалось в Форте.
Это были самые неблагоприятные условия для подготовки к королевскому сану, и последовавшее обсуждение финансовых вопросов отнюдь их не улучшило. Эдуард, как сообщается, «произнес эмоциональную речь, указывая на свое тяжелое финансовое положение» после отречения, и заявил Берти, что у него нет дохода даже в 5000 фунтов в год от поместья, стоимость которого он оценил всего в 90 000 фунтов. В итоге он намекнул, что сохранит Сандрингем и Балморал, если финансовое решение его не устроит.
Все, что Эдуард говорил о деньгах, было ложью. Возможно, им двигал не столько холодный расчет, сколько изнеможение и страх, вылившиеся в истерику, но мотив был ясен: выбить себе и Уоллис щедрое пособие после отречения. И если для этого требовалось солгать – он был готов лгать. Зиглер назвал это «величайшей ошибкой его жизни», последствия которой отзывались до самой смерти, и одно из важнейших – разрыв отношений с Берти. Новый король впоследствии напишет без всякой враждебности: «Ты находился под сильным давлением, и я не хочу упрекать ни тебя, ни кого-либо другого. Но факт остается фактом: меня ввели в полнейшее заблуждение»[800].
В тот миг сердце герцога Йоркского дрогнуло от сочувствия к брату, и решение нашлось. Он заявил, что лично гарантирует брату содержание из личных средств Короля, тем самым избавляя от публичного позора, если парламент откажет ему в пенсии из Цивильного листа. Пикок признавал, что обсуждение «порой накалялось, поскольку чувства и юридические факты несколько смешивались»[801], и выступил посредником в поиске решения. В обмен на пособие король должен был отказаться от любых претензий на Сандрингем и Балморал, а также на королевские реликвии, находящиеся в его владении, при условии, что его поведение будет и впредь соответствовать стандартам, ожидаемым от него страной. Берти позже выражал облегчение, что «неприятное» обсуждение денег завершилось «мирно и гармонично»[802], и высоко ценил Пикока за его такт и осмотрительность. Знай он истинное положение дел Эдуарда, такое гармоничное решение вряд ли было бы достигнуто.
Странным постскриптумом к событиям стало полученное Эдуардом в то утро письмо от человека, которому он столь публично нанес оскорбление – Эрнеста Симпсона. То ли из искреннего желания улучшить положение Уоллис, то ли просто полагая, что его роль в кризисе отречения была недооценена, Симпсон попытался вмешаться на самом высоком уровне. (Роберт Эгертон, клерк Годдарда, язвительно заметил по этому поводу: «Он сохранял, насколько мне известно, до конца своих дней, полнейшее молчание относительно своих личных дел, что можно объяснить либо исключительным благородством, либо обещанием существенного вознаграждения»[803]. В любом случае он так и не монетизировал свою историю, даже несмотря на ремарку Эгертона: «Подумать только, сколько он мог бы получить, согласись он в любой момент выложить прессе все свои знания об этом деле!»[804].)
Он дважды обращался к Болдуину с предложением своей помощи, вызвав немалое недоумение у Люси Болдуин. Министрам было официально рекомендовано не вступать с ним в контакты, на случай возникновения каких-либо трудностей с бракоразводным процессом. За несколько дней до этого он обращался и к лорду Уигрэму, уверяя, что «развод был всецело тайным сговором между самим ЕВ и миссис С.», и что он в силах «аннулировать развод, дав королевские показания». Хотя это и могло бы сорвать развод Уоллис, Уигрэм посчитал, что это лишь неоправданно и скандально затянет дело, поскольку Эдуард просто «продолжит жить во грехе» с миссис Симпсон. Вследствие этого предложение Эрнеста было отклонено, и именно в этом контексте следует воспринимать его последующее письмо.
Письмо это удивляет странной, чрезмерной фамильярностью. Оно начинается со слов: «В этот миг мое сердце переполнено, и мне не хватает слов» – а затем Симпсон подчеркивает, что «все это время мои глубочайшие и преданнейшие чувства были с вами», и надеется, что Эдуард «обретет полноту счастья в грядущих днях». Именуя себя «преданным подданным… любящим другом и покорным слугой» Эдуарда[805], Симпсон, возможно, просто хотел продемонстрировать солидарность в непростые времена, как масон масону. А возможно, это была не слишком искусная попытка выпросить денег или столь желанный пэрский титул у человека, отнявшего у него жену. В любом случае его усилия оказались тщетны. Эдуард не упомянул об этом письме в своих мемуарах, а Эрнест Симпсон, человек, который фактически подложил свою жену под короля, женился еще дважды. И, что весьма показательно, его третьей женой стала подруга Уоллис, Баттеркап Кеннеди – его подельница по инсценированному адюльтеру.
Единственным признаком того, что Эрнест имел хоть какое-то мнение о своем публичном имидже, была его до сих пор не задокументированная попытка в конце 1936 года подать на газеты в суд за клевету. Как заметил Эгертон, «быть представленным как уступчивый муж, вполне довольный тем, что стоит в стороне, пока его жена наслаждается королевским расположением, было уже достаточно унизительно, чтобы еще и обвиняться в том, что он делает это из корыстных побуждений». Годдард отговорил его от этого намерения, указав, что иск о клевете «приведет к скандалу огромных масштабов и положит конец надеждам короля [на брак]». Не последнюю роль сыграло и то, что явка Симпсона в суд привела бы к перекрестному допросу касательно отношений Уоллис с Эдуардом, в частности «его осведомленности об ее связи с королем, [собственной] неверности [Симпсона], с особым упором на его пребывание в “Отель де Пари”… его усилий, или отсутствия таковых, по спасению брака». В результате газеты были лишены этого «восхитительно полезного, бесценного материала», а Эрнест был избавлен от разоблачения его «безнравственности или ее симуляции, лжи, лицемерия, обмана суда и общей двуличности»[806].
Один недавно обнаруженный[807] и примечательный факт, касающийся отношений Эрнеста и Уоллис, заключается в том, что они поддерживали общение на протяжении всего кризиса отречения и после него. Их брак был нетрадиционным, но в нем присутствовала искренняя привязанность. Еще в октябре 1935 года она писала тете Бесси, называя его «ангелом»[808] – хотя, возможно, это было сказано лишь для проформы, как и ее слова о нем как о «мужчине ее мечты»[809] в письме от 31 июля, где восхищение переплеталось со стремлением оправдать ожидания тети. Уоллис понимала, что с Бесси нужно быть настороже. В конце ноября 1936 года она писала Эрнесту: «Я не рассказала тете Б. об опасной стороне, что само мое присутствие здесь вредит К[оролю]», и умолчала о «самых тревожных письмах [которые она получает], угрожающих ее жизни, если она не уедет»[810]. Она подтвердила свое желание покинуть страну, «возможно, навсегда», но знала, что ее возлюбленный непреклонен. Даже лишенный ресурсов, которые давал ему королевский статус, одержимый Эдуард был силой, от которой нельзя было убежать.
До отречения отношение Уоллис к Эрнесту было неоднозначным. Даже доверяя ему как конфиденту и заявляя: «Я никогда не смогу простить свою собственную страну за то, что они сделали с Королем и со мной», – она не скрывала неодобрения по поводу несчастной Баттеркап: «Она извлекает выгоду из рекламы, которую получила через меня, и никогда ни от чего не отказывается»[811]. Формально пожелав Эрнесту счастливой жизни, она была вынуждена задаться вопросом: «Если меня уличат, то весь этот Ипсвич и все остальное окажутся напрасными, насколько я понимаю, не так ли?»[812].
Несмотря на собственные измены и распутную жизнь, Симпсон все еще хранил в сердце нежность к Уоллис. Покидая Брайанстон-Корт в октябре, он писал ей: «Я знаю, где-то в глубине твоего сердца теплится огонек для меня. Береги его, дорогая моя, не дай ему угаснуть, хотя бы в память о тех священных, прекрасных мгновениях, что были у нас»[813]. И Уоллис, возможно, до конца так и не разобравшись в себе, отвечала на его чувства. В несчастливом изгнании в Феликстоу в октябре 1936 года она признавалась, что боится суда и развода, писала: «Я чувствую себя такой маленькой и раздавленной всем этим». Даже потом, оказавшись в ловушке «хаоса и гнетущей пустоты», называя свою жизнь после Англии «тюрьмой», она не могла не признаться Эрнесту в 1937 году: «Я так часто думаю о нас, хотя и гоню эти мысли прочь» и «Где бы ты ни был, будь уверен, не проходит и дня, чтобы я не думала о тебе часами».
Хотя некоторые письма Уоллис, возможно, и писались с оглядкой на чужие глаза, чувства, выраженные в них, кажутся неподдельными, раскрывая глубину ее отчаяния и изоляции. Она понимала, что сама запуталась в сетях собственных манипуляций и игр, что и привело ее к нынешнему плачевному положению, и теперь ее терзали горькие сожаления. Когда она жаловалась: «О, мой самый дорогой, дорогой Эрнест, я могу только плакать, прощаясь и сжимая твою руку изо всех сил, и молиться Богу» – было очевидно, что осознание того, как много она утратила, будет преследовать ее, словно тень, возможно, до конца жизни[814].
Она продолжала писать ему на протяжении многих лет после их расставания, часто используя выражения, которые привели бы Эдуарда в ярость; они оба презрительно называли его Питером Пэном. В письме, отправленном Уоллис в феврале 1937 года, когда Эрнеста обвиняли в получении до 200 000 фунтов за согласие на развод, она сочувствовала ему по поводу «всей несправедливой критики» и далее писала: «Все не должно было обернуться так, как сейчас… Я так нелогична, а гордыня моя такова, что – будучи уязвленной – я способна на все, и нынешнее положение дел доказывает это, ведь скажи я тебе, что зайду так далеко, ты бы не поверил, что человек на такое способен»[815]. И была особая трогательность в том, что самая печально известная женщина на свете обращалась к бывшему мужу со словами: «Подумала написать тебе пару строк, дать знать, что была бы рада весточке от тебя, если тебе захочется немного поговорить»[816].
Оставалось невысказанным, что, кроме заверений в нежности, ей почти нечего было ему рассказать – события ее жизни смаковала пресса всего мира. Те редкие обрывки информации, что не успели стать всеобщим достоянием, она ревностно хранила. Скептики, конечно, отметили бы, что последующие мемуары раскрыли почти все эти секреты в обмен на щедрое вознаграждение. Тем не менее Уоллис было почти некому довериться. Эрнест, хоть и названный Спецотделом «скользким типом», оказался в итоге преданным и тактичным корреспондентом.
И все же по мере приближения декабрьской развязки 1936 года «приятный, но отстраненный»[817] человек, которого Уоллис характеризовала как «самопровозглашенное воплощение Джона Булля», готовился выступить перед палатой общин, чтобы постоять за нее и ее возлюбленного. Последствия его успеха или неудачи должны были навсегда изменить течение английской истории.