Ближе к концу шекспировского «Генриха IV, часть вторая» (Henry IV, Part II) разворачивается душераздирающая картина встречи Генриха IV с принцем Гарри, будущим наследником престола. Старый король, изнемогая на смертном ложе, принимает сына, но тот, прежде чем предстать пред отцом, дерзает примерить корону, тут же осознавая ее тягость. Обращаясь к ней, принц восклицает:
Заботы, сопряженные с тобою,
Все соки вытянули из отца.
Хоть высшей пробы золото твое,
Но для меня нет худшею на свете…
Получивший замечание от пробудившегося отца, принц спешит принести клятву верности. Генрих, тронутый раскаянием и смятением сына, из последних сил наставляет его на путь истинный. Отвергая корону как «символ захватной власти», добытую «путем окольным и кривым», он с пылкой надеждой уповает, что Гарри она перейдет «при лучших обстоятельствах, законней» и он вернет короне былое величие. Король завершает отеческое поучение мольбой: «Прости, о боже, // Мне путь, которым к власти я пришел, // И сыну в мире сохрани престол!»[666].
Эдуард, пусть и не самый начитанный среди монархов, из собственного, напряженного общения с Георгом V вынес понимание, что акт передачи короны – не просто формальность, но обряд, исполненный глубочайшего символизма. Он не только знаменовал закат одного царствования и восход другого, но и давал народу шанс заново осмыслить саму суть королевской власти, будь то власть короля или королевы. Добродетельный правитель был всеобщим любимцем, удостаиваясь звания «отца или матери нации», в то время как слабого государя терпели лишь в силу незыблемой традиции, но не питали к нему ни любви, ни доверия. Эдуард задолго до отречения предвидел, что потомки отведут ему место во второй категории. Власть никогда не была его заветной целью, но такова была его судьба. Не встреть он Уоллис, он, вероятно, правил бы до самой смерти, подобно отцу и деду.
До него на троне сменяли друг друга и немощные, и корыстолюбивые, и развратные правители, и период относительной стабильности и процветания, что наступил после его краткого царствования – вопреки надвигавшейся апокалиптической войне, – отнюдь не был исключительно заслугой его брата и племянницы. Однако еще никогда в истории английской короны монарх не отрекался от престола по собственной воле, добровольно слагая с себя бремя власти и ответственность перед народом. Как язвительно заметил Джон Саймон, те правители, что прежде были вынуждены расстаться с короной (Эдуард II, Ричард II), вскоре после этого, как правило, находили насильственный конец. Эдуард VIII взирал на свое положение с неприкрытым раздражением: «Королевская власть, пожалуй, единственное звание, от которого невозможно отказаться с достоинством и уверенностью, что мотивы твои будут поняты»[667], – негодовал он, – но при этом в глубине души прекрасно осознавал, что, сложив с себя корону, он неминуемо утратит любовь и поддержку нации. Доверяя Монктону организацию отречения, он питал тщетную надежду сохранить хоть толику достоинства и не быть низвергнутым в бездну забвения.
Тем временем советник короля видел все трудности, с которыми столкнулся его друг. Он также, как никто другой, постигал капризную природу общественного мнения. Впоследствии он писал: «В промежутке между четвергом, 3 декабря, и воскресеньем, 6-го, страну захлестнула неудержимая волна сочувствия к монарху и горячее стремление во что бы то ни стало удержать его на троне». Он обладал редким даром – находить общий язык со всеми участниками драмы, буквально шел рука об руку с королем, не теряя при этом связи с чаяниями простого народа. Тактичность была его главным оружием. Именно он сумел убедить колеблющегося Болдуина в том, что визиты Черчилля к Эдуарду следует расценивать не как роковую ошибку, но как проявление мудрой государственной прозорливости. Как он выразился, «Король чувствовал, что, хотя открытого разлада между ним и его министрами нет, их интересы потенциально, увы, неизбежно расходятся»[668].
Тем не менее потребность в разрешении кризиса, способном удовлетворить как парламент, так и общественное мнение, становилась все более насущной. Монктон, чтобы представить свой план, уже обсужденный с Эдуардом ранее в тот же день, созвал на ланч 5 декабря Хораса Уилсона, королевского солиситора Томаса Аллена и личного секретаря Болдуина Томми Дагдейла. Король встретил его предложение с безграничной признательностью, нарекая его «спасательным кругом, брошенным через пропасть»[669], и Монктон питал надежду на столь же благосклонный прием со стороны своих влиятельных собеседников за обедом. «Заручиться их поддержкой, – размышлял он, – и Болдуин с Кабинетом последуют; далее же, снискать одобрение парламента не составит особого труда». Подспорьем служило доверенное Уилсоном знание, что парламент ждет ответа к понедельнику, 7 декабря, тем более что Палата лордов была спешно созвана на этот день.
Поэтому Монктон подошел к решению проблемы методично и с юридической скрупулезностью, насколько это позволяли обстоятельства. Неопровержимым оставалось одно: Эдуард не отступится от своего намерения жениться на Уоллис. Король настаивал на немедленном рассмотрении возможности ускорить получение decree nisi через Верховный суд, но Монктон и Уилсон сошлись во мнении, что это было бы расценено как недопустимое давление правительства на судебную систему ради скорейшего отречения. Тогда Монктон предложил иной план: разработать два отдельных парламентских акта – один, санкционирующий отречение Эдуарда, и другой, обеспечивающий юридическую силу decree nisi одновременно с актом отречения.
Ставки в этой игре были непомерно высоки, но именно она давала шанс уладить дело раз и навсегда, получив санкцию парламента. Монктон выразил эту надежду так: «Это действие положит конец серьезнейшей конституционной коллизии, затрагивающей весь мир, и не оставит ни тени недомолвок, ни малейшего повода для новых скандалов»[670]. Уилсон согласился, что они ни в коем случае не желают, чтобы неустроенный Эдуард «маялся без дела по Европе целых четыре месяца, ибо это чревато неисчислимыми возможностями для пагубных деяний»; как он выразился, с поистине героическим самообладанием, «тут [возникла] неразбериха, и английский способ справиться с ней [заключается] в том, чтобы тщательно расчистить ее как можно скорее»[671].
Преимущество плана Монктона было и в том, что он мог представить его как собственную инициативу, тем самым ограждая от конфуза членов Кабинета и двора в случае неудачи. В личном плане это избавляло его от страха перед худшим: отречение свершится, а женитьба Эдуарда на Уоллис так и не состоится, если развод по какой-то причине не будет оформлен, и она останется женой Симпсона. В действительности Монктон был ближе к позиции Болдуина, чем думал Эдуард – «Нет сомнений, что ему были бы обеспечены достойное содержание и титул, прояви он готовность уйти незамедлительно»[672], – но двигало им не столько стремление поскорее положить конец этой комедии, сколько искреннее желание оградить друга от новых унижений и вторжения в его личную жизнь.
Уилсон, Аллен и Дагдейл признали, что в сложившейся безвыходной ситуации, когда выбирать приходилось между плохим и худшим, план Монктона – наиболее элегантный путь к отречению. Но оборотной стороной медали был риск: вовлечение парламента в столь деликатный вопрос могло спровоцировать падение правительства. Монктон сообщил, что Болдуин, сторонник «Билля о разводе», заявил о готовности «уйти в отставку, если не сумеет убедить своих министров»[673]. На этот риск, сколь велик он ни был, пришлось пойти.
Вернувшись с ланча на Даунинг-стрит, Уилсон поспешил узнать мнение коллег, и оно оказалось на редкость обнадеживающим. Саймона, поначалу отвергавшего эту идею, убедили доводы генерального атторнея, доказавшего, что прямой путь через бракоразводный процесс невозможен, и возобладала общая мысль: «Коль скоро дело делать, то лучше не мешкая». Особую тревогу вызывала перспектива затянувшегося междуцарствия, когда, по словам Уилсона, «трон, в облике бывшего владельца, вновь станет приманкой для прессы и всеобщего внимания»[674]. Было решено, что Болдуин соберет Кабинет, особенно тех, кто мог проявить упрямство, в воскресенье, шестого декабря, чтобы определить дальнейшие действия. Монктон, разумеется, должен был присутствовать. Казалось, что долгожданная развязка уже не за горами.
Весть от Бивербрука, принесенная субботним утром в его квартиру в Морпет-Мэншнс, была краткой и удручающей: «Наш петух не клюет»[675]. Политик был сбит с толку. Накануне вечером он отправил Эдуарду оптимистичную записку, докладывая «новости со всех фронтов», включая радостное известие: «Никто не угрожает королю… его просьба о времени будет удовлетворена… Никакого решения или билля до Рождества – скорее, к февралю или марту»[676]. Используя военные образы – «успешное продвижение по всем фронтам открывает перспективу… концентрации крупных сил в поддержку короля», – он предлагал тайный визит (вероятно, для свидания) миссис Симпсон, подчеркивал верность премьер-министра Северной Ирландии сэра Джеймса Крейга и превозносил себя как «боевого тигра… преданного тигра – редчайшей породы»[677]. Теперь же этот «большой хищник» сидел напротив, и от его былого рыка не осталось и следа.
Надежда Бивербрука на то, что Эдуард все же одумается и спасет корону, улетучилась. Он с самого начала настаивал на немедленной высылке Уоллис, веруя, что в ее отсутствие он сломит волю короля – трагический просчет. (Впоследствии, в машинописной версии мемуаров, он заменил жесткое «использовать отъезд миссис Симпсон» на более уклончивое «затягивать время».) Между ним и Черчиллем разгорался «спор о взглядах» на дальнейшую стратегию. Бивербрук, осознавая незыблемость позиций правительства, настаивал на соглашении с ним, но, как он писал, «Черчилль был готов бросить вызов исполнительной власти»[678]. После его прямого предупреждения политику: «Вам не избежать поражения в любом противостоянии с правительством, и даже в случае победы она не принесет плодов», последовало то, что он дипломатично назвал «столкновением мнений и политических курсов». Магнат все еще лелеял план: уговорить миссис Симпсон отказаться от брака, сохранив Эдуарда на троне, чтобы в будущем поквитаться с Болдуином; Черчилль же упорно стремился выиграть время и добиться воссоединения Эдуарда и Уоллис.
Согласия между ними не было. Когда Черчилль зачитал подготовленное им заявление для прессы, полное эмоциональной риторики и пафоса – «Я молю о времени и терпении… Если отречение будет насильственно исторгнуто, совершенная несправедливость падет тенью на страницы будущей британской истории», – издатель остался невозмутим, несмотря на неискреннее[679] заверение Черчилля в том, что брак «еще может расстроиться по разным причинам»[680]. Бивербрук покинул Морпет-Мэншнс, «дав ясно понять, что их пути расходятся, и что он более не намерен участвовать в тщетной попытке противостоять правительству»[681]. Таков был бесславный конец его самопровозглашенной миссии «верного слуги короля». Его прощание, жест отчаяния, выразился в кратком: «Не судьба». Позже он вздыхал: «Я понял, что выбыл из игры. Для меня все было кончено»[682]. Остаток кризиса отречения он провел «в унынии и разочаровании»[683], сажая деревья в саду своего поместья в Суррее.
Мечта о «Королевской партии» рассыпалась в прах. Вину за крах он, разумеется, возложил не на себя. Позднее, в мемуарах, он оправдывался тем, что «следует учитывать слабость натуры и порочные наклонности короля… Он был всецело порабощен миссис Симпсон и зависел от ее благосклонности или гнева в каждом, даже самом малом, деле»[684], – хотя впоследствии, словно спохватившись, вычеркнул эти строки из печатной версии, но они и поныне хранятся в рукописи среди его личных бумаг.
Вопреки всему Черчилль все же обнародовал свое заявление, направив его как премьеру, так и прессе. Эдуард впоследствии воздал должное его труду, назвав речь «мастерским и беспристрастным изложением, убедительно и достойно представившим дело», и признал: «В иных обстоятельствах столь великолепная речь мистера Черчилля в мою защиту, несомненно, возымела бы глубокое действие… но, увы, не по вине мистера Черчилля прозвучала она слишком поздно»[685]. И все же, если Бивербрук, осознав тщетность усилий, предпочел отойти в сторону, Черчилль остался непоколебимо верен королю до самого конца, невзирая на уговоры не ставить под удар собственную карьеру. Этот выбор едва не стоил ему всего.
В то же время извечный противник Черчилля и Бивербрука стал ощущать нарастающее напряжение. Болдуин, совершив редкую для него ошибку, рискнул собственным премьерским постом, пытаясь склонить Кабинет министров к поддержке «Билля о разводе». Позже Эдуард написал об этом от природы осмотрительном человеке: «Я так и не смог понять, что заставило его дать столь великодушное, но столь же неосмотрительное обещание». Немалая часть Кабинета, движимая религиозными убеждениями, выражала категорическое неприятие развода, и создавалось впечатление, что Болдуин взял на себя обязательство, которое ему не по плечу. Монктон, однако, не спешил разделять столь пессимистичные прогнозы, полагая, что Болдуин не давал никаких нерушимых клятв: «Конечно, ни король, ни я не придавали этому особого значения в тот момент»[686]. Эта неопределенность и должна была стать его «палочкой-выручалочкой».
Субботним вечером 5 декабря Форт Бельведер принял и Черчилля, и Болдуина. Разговор Эдуарда с первым был посвящен, главным образом, заявлению для печати, что готовилось к публикации на следующий день. Черчилль особо выделял заключительные строки, видя в них ключевой момент; в них он открыто возражал против конституционных мотивов, что лежали в основе обсуждения будущего Эдуарда, и недвусмысленно намекал на сговор. Вот как он выразил свою позицию: «Ни о каком конфликте Короля с Парламентом не может быть и речи. Парламент не был ни спрошен, ни поставлен в известность. Вопрос лишь в том, отречется ли Король, повинуясь совету своих нынешних Министров. Подобный совет суверену в парламентской истории еще не давался»[687]. Эдуард был тронут до глубины души, но не готов уступить. И неизбежный, словно смерть и налоги, визит премьер-министра закономерно продолжил эту тягостную вечернюю вакханалию.
Сколь бы напряженной ни была встреча короля с Болдуином и неизменным Монктоном, она все же завершилась достижением компромисса. По свидетельству премьер-министра, Эдуард был «как никогда спокоен, рассудителен, вникал в каждую деталь и умело аргументировал свою позицию… Едва ли кто справился бы с этим лучше»[688]. И вот, к облегчению Болдуина, король заявил о готовности отречься, но при условии, что парламент примет «Билль о разводе Симпсон» наряду с «Актом об отречении». Премьер-министр дал согласие. На экстренном заседании Кабинета министров, созванном на следующий день, он торжественно возвестил: «Король приносит великую жертву во имя отечества. С юных лет, с тех пор как он стал принцем Уэльским, он неустанно служил народу, и, смею полагать, вправе просить народ об освобождении от бремени власти в сложившейся ситуации».
Та встреча, как позже оба признавали, была исполнена чувств, превосходящих всякие ожидания. Сын Болдуина, Оливер, поведал Гарольду Николсону, как те вдвоем удалились в парк Форта и как по возвращении в библиотеку премьер-министр, подавленный тяжестью момента, попросил виски с содовой. Когда напиток был подан, он, «неловко и неумело», словно пересиливая себя, поднял бокал за своего монарха: «Что ж, Ваше Величество, что бы ни случилось впредь, моя супруга и я желаем вам всецелого счастья»[689]. Эта непритязательность и искренняя доброта, исходившие от этой отеческой фигуры, оказались слишком пронзительны для Эдуарда – его захлестнули слезы. Болдуин, в знак солидарности с горем монарха, также не устоял перед нахлынувшими чувствами. Некоторое время они провели вместе, в тишине, нарушаемой лишь всхлипываниями и приглушенным звоном бокалов, пока Болдуин, взяв себя в руки, не осушил свой виски и не вернулся в суетный Лондон. Государственные дела не ждали.
Ужас, терзавший Эдуарда, как и предвидел проницательный Уилсон, был пронзителен в своей простоте: не стать отверженным скитальцем, бывшим королем без страны и подданства. Негласно подразумевалось, что отрекшийся от престола король не может продолжать жить в стране, которой некогда правил, и ему представился ужасный сценарий, в котором он теряет корону, возлюбленную и свой статус, оказываясь обреченным скитаться по Европе месяцами, если не годами. Болдуин заверил, что приложит все усилия, чтобы смягчить «возможные шероховатости», и, возможно, впервые за все время кризиса все трое ощутили, что действуют заодно. Даже тревожный сигнал, прозвучавший вечером – предупреждение Невилла Чемберлена о зафрахтованных для Эдуарда самолетах, готовых вылететь в Цюрих, оказался быстро улажен: вылет отменили. И хотя неясно, был ли заказ самолетов паническим порывом Эдуарда или лишь слухом, пущенным перепуганным придворным[690], но в зловещей атмосфере тех дней казалось уместным даже то, что внезапное исчезновение монарха за границей – вполне вероятный сценарий.
Наутро Болдуин созвал обещанное заседание Кабинета министров. Он начал с того, что напомнил собравшимся – примерно половине обычного состава Кабинета – о «чрезвычайной важности» их собрания, а затем описал ситуацию, разрешение которой, как он в частном порядке выразил уверенность, уже не за горами. Он особо отметил, что «Король убежден, что в этом браке поставлена на карту его личная честь, и ничто не заставит его отступить», и заверил, что Эдуард не хочет раздора в стране и готов добровольно отречься, как только необходимые билли[691] будут приняты. Саймон и Чемберлен поддержали премьера, подчеркнув, что это – разумный компромисс, где каждая сторона получает свое.
Болдуин, подытожив разговор, поспешил к королеве Марии, чтобы сообщить ей о положении дел. Ее ответом, как говорят, стали слова: «На моих глазах рушится мир – мир, что я строила всю жизнь»[692]. Берти, в преддверии грядущего, писал ей накануне, изливая свой ужас: «Это страшное потрясение для всех нас, но для Вас оно невыносимо, ведь Дэвида готовили к этому высокому предназначению, а он в одночасье готов от всего отказаться. Я раздавлен мыслью о том, что ждет меня впереди, но с Вашей опорой я знаю, что выдержу. Грядут тяжелые времена для всех нас, по крайней мере, пока не схлынет волна потрясения. Не могу поверить, что Дэвид покидает нас»[693]. Мария разделяла его неверие, но к нему примешивался и гнев.
Покинув Даунинг-стрит, премьер-министр Болдуин, казалось, сохранял оптимизм. Встретив Монктона, он пообещал сообщить о решении Кабинета министров позднее. Однако по возвращении его ждало разочарование: Кабинет отверг предложенный законопроект. После «необычайно тягостного обсуждения», как позднее вспоминал Оливер Болдуин, было решено, что билль неприемлем ни с юридической, ни с этической точек зрения, ибо он скорее напоминал тайную сделку между узким кругом лиц, нежели акт, одобренный парламентом. В этом вопросе Кабинет министров неожиданно обнаружил единодушие с Черчиллем. Рамсей Макдональд проявил особую непримиримость, назвав происходящее «нечистоплотной историей», и с уверенностью заявил, что «чем дольше министры обсуждали предложение, тем сильнее становилось их сопротивление»[694]. Болдуин, хоть и с неохотой, согласился с необходимостью отказаться от билля, осознавая, что остается без внятного плана дальнейших действий. Информированный до мелочей Бивербрук, державший руку на пульсе событий благодаря Сэмюэлю Хору[695], язвительно констатировал, что «воскресенье стало днем краха для “хитроумного манипулятора”», и задался вопросом, как «невероятно изворотливый премьер» выпутается из столь щекотливой ситуации[696].
По окончании заседания Монктон был приглашен в кабинет канцлера казначейства Чемберлена, чья утренняя благосклонность, однако, испарилась без следа. Смущала ли его совесть подобная метаморфоза? Если и да, то ничто этого не выдавало. Он объявил, что «Билль о разводе Симпсон» более не может быть принят, поскольку «[он] похож на сделку в ситуации, где никакой сделки быть не может, второй же билль оскорбит нравственные устои нации, неминуемо вызовет отпор и затяжные дебаты, а следом – грубые инсинуации»[697]. К тому же, подчеркнул он, продолжающаяся неясность бьет по финансовому благополучию страны. Затем, с легкой провокацией в голосе, Чемберлен поинтересовался у Монктона, как, по его мнению, король воспримет столь печальные известия. Юрист, однако, не поддался на провокацию, ответив сдержанно: «Я не вправе предсказывать реакцию Его Величества, но полагаю, что он сочтет необходимым взять паузу для консультаций, понимая, что разногласия неизбежны». Он также отметил, что король «неизбежно будет глубоко огорчен» и что решение полукабинета означает затягивание кризиса на недели, а не на дни, вопреки оптимистичным прогнозам Болдуина, надеявшегося на разрешение ситуации к Рождеству.
Покидая кабинет, Монктон, не скрывая своего разочарования, поделился с Хорасом Уилсоном: «Вся эта ситуация до боли напоминает мне рассказ о двух солдатах, возвращавшихся из Пашендейля в отпуск. Их косили пулеметы, накрывала артиллерия, они тонули в окопах, полных ледяной воды, и в довершение всего – заблудились в этом аду. И тогда один из них, как гласит история, сказал другому: «Билл, я, конечно, не раз говорил, что ситуация поганая, когда она такой вовсе не была, но теперь я знаю – ситуация поганая»». Монктон устало резюмировал: «Полагаю, премьер-министр и его коллеги, которым он, несомненно, пересказал эту историю, оценили ее уместность»[698].
Надежды Монктона и Болдуина на более теплый прием на вечернем заседании Кабинета министров разбились в прах. Даже Дафф Купер, до сих пор державшийся в стороне от явной критики Эдуарда, был шокирован предложением Болдуина. Как он заявил, «это было катастрофическое предложение… [Оно бы] ввело в действие закон, который, согласно действующему законодательству, узаконил бы прелюбодеяние, чтобы ускорить его уход», а также лишил бы Эрнеста Симпсона его прав. (Купер, по-видимому, не знал о финансовой сделке, которая была согласована, в соответствии с которой все издержки Симпсона, публично присужденные ему, впоследствии были тайно возмещены.) Измученный Болдуин не без сарказма заметил: «Король будет разочарован. Он так хотел жениться на Новый год». Купер сетовал на раздражающую легкомысленность Болдуина, его стремление поскорее покончить с отречением, не видя в нем трагедии. Премьер, казалось, не осознавал беспрецедентности и сложности ситуации. Когда Купер вышел с Даунинг-стрит после провала «Билля о разводе Симпсон», его встретил тревожный, ставший уже обыденным, клич: «Мы хотим Короля Эдуарда! Политиков – долой!»[699].
Когда Монктон, не скрывая досады от исхода дела, передал ему роковые новости, Эдуард вспыхнул гневом, хотя и попытался позже прикрыть свое смятение маской «философа». Но и он не мог скрыть, «сколь глубоко было разочарование». Вину он возлагал на Болдуина – тому предстояло держать ответ перед палатой общин в понедельник, 7 декабря, информируя парламент о сложившейся ситуации. Король настаивал, что, несмотря на заверения премьера об отсутствии давления с целью отречения, «давление все же оказывалось, пусть и незримое, но неотвратимое, подобно тискам, что, сжавшись, уже не ослабляют хватки». Он обличил «конституционную риторику, что лишь фикцию власти оставляет королю», и в отчаянии резюмировал: «Как же беззащитен монарх в противостоянии с хитроумным премьером, за которым – вся мощь современного государства»[700]. И мысль, что Болдуин, возможно, бился изо всех сил, чтобы помочь, а не помешать его желаниям, так и не пришла ему в голову[701].
Вечер воскресенья Монктон провел за ужином с Алеком Хардингом, пытаясь понять, что еще можно исправить после крушения надежд тем днем. Хардинг, поглощенный плетением интриг против своего венценосного нанимателя, остался безучастен к краху «Билля о разводе Симпсон». Его жена писала, что билль можно было рассматривать двояко: «как простой гуманитарный жест по отношению к человеку, который уже немало настрадался; или как награду за отказ от престола, нации и империи – брак в особо привилегированных обстоятельствах». И если чувства самого Хардинга в этом резюме и сквозили двусмысленностью, то итоговый вывод Хелен не оставлял сомнений в его убеждениях: «Основа позиции короля Эдуарда на протяжении всего кризиса заключалась, конечно, в том, что он просит лишь о том же праве, что даровано его подданным; однако в глубине души он жаждал особого к себе отношения»[702].
В одном Монктон и Хардинг сошлись безоговорочно: отречение Эдуарда – дело решенное. Теперь важно было представить это решение как разумное, достойное, продиктованное заботой о стране, а не личным капризом. Хелен писала, что «к тому времени стало очевидно, что только так можно спасти этого человека от полного морального краха». Впервые зашел разговор о деньгах. Хардинг назвал сумму в 25 000 фунтов годового содержания как приемлемую компенсацию для бывшего короля. Для сравнения: Эдуард уже платил Уоллис «щедрые»[703] 6000 в год еще в 1935-м и одарил ее драгоценностями на сто тысяч к 1934-му. Правительство отвергло эти 25 000 как «неприемлемые», но цена тихого отречения Эдуарда впервые была названа.
Единственным, кто еще цеплялся за надежду удержать Эдуарда на троне, даже когда сам король, казалось, махнул на это рукой, оставался Черчилль. В то воскресенье он провел совещание со своими соратниками Арчибальдом Синклером и Бутби, и горькая истина стала очевидна: король уже не в силах противиться воле Болдуина и его Кабинета министров. И тогда они выработали последний план: если король выступит с публичным заявлением, выразив готовность подчиниться совету Кабинета относительно брака с Уоллис, это, возможно, даст ему передышку – отсрочку как минимум на четыре месяца, до завершения ее развода, а быть может, и бессрочную отсрочку рокового решения. Правительства приходили и уходили, общественное мнение – вещь изменчивая. Черчилль, не теряя надежды, написал Эдуарду прямо: «Единственный путь для Вашего Величества сохранить корону – это если Вы согласитесь подписать заявление следующего содержания: “Король не вступит в брак, противоречащий совету Его Министров”». И завершил письмо словами: «Я не могу утверждать, что за этим предложением стоит какой-либо авторитет, кроме моего глубокого убеждения. Но я искренне надеюсь, что оно будет принято во внимание»[704].
Верность друга отозвалась теплом в сердце Эдуарда, но предложение Черчилля он отмел, не колеблясь. Поскольку его решение – жениться на Уоллис любой ценой – «оставалось неизменным и, как он заявил, непреложным»[705]. И хотя Черчилль еще лелеял слабую надежду, что личный призыв способен переломить ситуацию, он в глубине души понимал: «никакие человеческие усилия не в силах изменить ход событий»[706]. Это, однако, не помешало ему на следующий день предпринять шаг, который он расценивал как акт мужества, верности своим принципам, невзирая на личные жертвы, сопряженные с этим поступком.
Оправившись от горечи поражения с «Биллем о разводе Симпсон», Болдуин к понедельнику вновь обрел душевное равновесие, чему немало способствовали полученные им слова поддержки. В утренней беседе с Лэнгом он уподобил себя «пастушьей собаке на состязаниях, которой необходимо загнать единственную овцу в узкие ворота»[707]. Депутат Гарольд Макмиллан, оставивший пост правительственного организатора, выразил Болдуину «свое глубокое восхищение его умелым управлением нынешним конституционным кризисом», заверил в поддержке и заявил, что «малейшая слабость в данный момент станет сокрушительным ударом по устоям христианской морали, уже серьезно подорванным за последние годы». Леди Вайолет Бонэм-Картер, дочь лорда Асквита, написала Болдуину, чтобы выразить признательность за его действия, пообещав, что «все защитники благопристойности в стране солидарны с вами», и добавила: «[Я] благодарю Небеса за [моего отца], что ему не выпала ваша миссия. Но я также благодарю Небеса, что именно вы здесь, чтобы выполнить ее»[708][709].
Его также воодушевила уверенность в том, что никакие ростки «Королевской партии» не находят благодатной почвы в обществе. Пусть консервативный депутат сэр Реджинальд Блейкер и клялся на уикенде, что многие в его партии готовы отстаивать короля, а Daily Mail опубликовала открытым письмом лорда Ротермира, воспевающим «превосходные» качества монарха, эти заявления оказались лишь одиночными искрами, бенгальскими огнями, нежели тем всепоглощающим пожаром, которого он опасался. Избиратели, особенно из рабочей среды, наотрез отвергали саму мысль, что дважды разведенная женщина – да еще и американка, в довершение всех бед – станет их королевой; как метко подметил Макдональд, общественное мнение оказалось исполнено «здравого смысла и праведного негодования»[710]. Лео Эмери в своем дневнике от 7 декабря отметил: «Страну все глубже потрясает мысль, что Король колеблется между долгом перед Троном и своей привязанностью к женщине, прямо скажем, не первого сорта»[711].
Были моменты, особенно после провала предложенного им билля, когда Болдуин считал свою отставку неизбежным следствием кризиса, но теперь, к понедельнику, он понял – двухдневный перерыв стал его спасением. Когда его друг Г. М. Янг сказал: «Полагаю, вы были единственным человеком в пятницу, кто знал, что палата общин будет думать в понедельник», Болдуин ответил: «Я всегда верил в выходные. Но как [политики] это делают, я не знаю. Полагаю, они разговаривают с начальником станции»[712].
Итак, премьер-министр предстал перед палатой общин в настроении куда более бодром, нежели можно было ожидать, отвечая на заранее оговоренный вопрос Эттли о положении дел короля[713]. Он заявил, что правительство не торопит Эдуарда, но тот, конечно, понимает, сколь пагубно любое промедление. Далее он заверил палату, что «кроме вопроса морганатического брака, правительство советов не давало, беседы были личными и неофициальными… [Его Величество] впервые сообщил мне [несколько недель назад] о намерении жениться на миссис Симпсон, как только она разведется»[714]. В заключение премьер-министр от имени палаты выразил «глубокое и исполненное уважения сочувствие Его Величеству в этот трудный момент»[715].
Аплодисменты палаты проводили Болдуина на место, и тут же поднялся Черчилль, раздраженный и готовый задать свой вопрос. Он словно не слышал речи Болдуина, проигнорировав его дежурные слова сочувствия, за что и был немедленно наказан гулом неодобрения. Сосед по рядам пытался отговорить его от опрометчивого шага, но Черчилль резко отрезал: «Я не боюсь этой палаты. Когда я вижу свой долг, я говорю прямо, не виляя»[716]. В третий раз за последние дни он попытался настоять на том, чтобы «никакое непоправимое решение не принималось до тех пор, пока палата не получит полного отчета», но гнев и враждебность, встретившие его слова, не позволили ему договорить. Со всех сторон его осаждали выкрики «Нет!», «Довольно!», «Обманщик!», и даже обычно невозмутимый Черчилль на мгновение растерялся, прежде чем рявкнуть в ответ: «Если палата отказывает мне в праве голоса, тем значимее станут любые мои слова, которые я еще найду нужным произнести!»[717]. Он остался стоять в одиночестве, силясь перекричать нарастающую какофонию, но шум лишь усиливался, пока, наконец, спикер не объявил, что дальнейшее выступление невозможно. Именно тогда Черчилль, измотанный и разочарованный, как ему виделось, упрямством всех сторон конфликта и в гневе от столь неприязненного приема, окончательно вышел из себя и, потеряв контроль, выкрикнул Болдуину обвинение: «Вы не успокоитесь, пока не сломаете его, так?!»[718].
В гневе покинув зал заседаний, Черчилль вскоре осознал, что его столь незрелый политический демарш имел катастрофические последствия – как для его попыток защитить короля, так и для его карьеры, которую, как он мрачно обронил в разговоре с Дэвидсоном мгновения спустя, теперь считал законченной. The Times, издание, отнюдь не склонное к лести в его адрес, охарактеризовала произошедшее как «самый поразительный парламентский отпор в Новейшей истории»[719]. Соратники отвернулись от Черчилля с поразительной быстротой. Бутби, не стесняясь в выражениях, обрушился на него: «Вы нанесли Королю удар, как в стенах палаты, так и за ее пределами, удар куда более ощутимый, чем мог бы нанести Болдуин… и все это – без малейшего совета с кем-либо из ваших ближайших друзей и сторонников… События сегодняшнего дня заставляют тех, кто предан Вам лично, усомниться в возможности и впредь слепо следовать за Вами… ибо никто не может быть уверен, куда, в конце концов, заведет нас эта слепая вера»[720].
Черчилль, словно изгнанник, покинул палату, в то время как положение Болдуина, столь зыбкое в последние дни, месяцы и годы, в одночасье укрепилось, как никогда за все время его премьерства. Доусон писал, что «[его речь] стала ошеломительной демонстрацией его силы и полным разгромом Уинстона»[721]. Джордж Ламберт, экс-лидер либералов, выразил всеобщий восторг палаты общин, спросив: «Осознает ли премьер-министр, сколь глубокую симпатию испытывают к нему все фракции палаты?» Его слова были встречены громом аплодисментов, и Болдуин ощутил благодарность и почтение коллег, чья истинная мотивация, впрочем, сводилась к простому принципу: «лучше он, чем я». Его положение наконец ощущалось стабильным. Промелькнул даже момент комизма, когда Вилли Галлахер, единственный депутат-коммунист в парламенте, поднялся с вопросом, не экономические ли факторы лежат в корне кризиса.
Но король смотрел на произошедшее иначе. В его воображении возник образ Черчилля – «непреклонного и до жути одинокого», героически отстаивающего свои убеждения, даже когда «враждебность обрушилась на него, подобно цунами». Позже, в раздумьях, он признавался: «Я всегда сожалел об этом инциденте и готов был отдать многое, чтобы вычеркнуть его из анналов этого древнего собрания, которому он так много отдал», и тут же с гордостью добавлял, что «из всех англичан именно мистер Черчилль до последнего вступался за Короля, своего друга»[722]. Он понимал, что его моральный долг – выразить Черчиллю свое сочувствие. И все же мысли его были уже поглощены тем, что он мрачно именовал «заговором». Это была последняя, отчаянная попытка его друзей и недругов разрешить кризис раз и навсегда. И, к его ужасу, в эпицентре этого «заговора» оказалась его возлюбленная Уоллис.