В 1936 году Эсмонд Хармсворт по-прежнему оставался в колоссальной тени своего отца, лорда Ротермира. Пусть он и тешил себя пышным титулом генерального директора Associated Newspapers и некогда был одним из самых юных членов Палаты общин от округа Айл-оф-Танет, в глубине души он прекрасно понимал: в свете общества он всего лишь «сынок Ротермира». Это прозвище бередило его самолюбие, вызывая противоречивые чувства – гордость вперемешку со смущением, особенно на фоне недавнего конфуза, когда его отец опозорился, поспешив поддержать Мосли и Британский союз фашистов. Чего стоила одна лишь скандальная статья Daily Mail 1934 года – «Ура чернорубашечникам!», за подписью лорда Ротермира, превозносившая «здравое, разумное, консервативное учение» Мосли.
Хармсворт, которому на момент кризиса отречения едва исполнилось 38, остро ощущал необходимость выковать себе имя, не запятнанное тенью Мосли. Подобно своему ситуативному союзнику, а порой и сопернику, Бивербруку, он понимал, что эпицентром общественного внимания в те дни был король и его скандальный роман с Уоллис. В этой игре у него был козырь на руках, недоступный большинству газетчиков и журналистов: личное знакомство с обоими, и он даже удостоился чести побывать в печально известной балморалской резиденции в сентябре. Именно он был автором статьи в Daily Mail, вознесшей до небес поведение Эдуарда в Южном Уэльсе, нарочито противопоставляя его «бездеятельной летаргии» правительства. Потому, когда 19 ноября он сопровождал Уоллис на ланч в Claridge’s, он был принят не как сторонний наблюдатель, а как доверенное лицо, готовое к откровенному разговору. Тем не менее Уоллис не ожидала столь прямолинейного напора, когда, отбросив пустые светские фразы о его заслугах в подавлении порочащих слухов, Хармсворт перешел к главному: «Мне известно о желании Короля жениться на вас, и о трудностях, что стоят на этом пути. Потому спрошу вас: не приходила ли вам в голову мысль о морганатическом браке?»[507].
Уоллис впоследствии писала: «От его прямолинейности у меня перехватило дыхание», и, по правде говоря, многие на его месте сочли бы, что переступили черту дозволенного, сделав столь необычное предложение. Морганатический брак, в обиходе именуемый «леворуким», – это союз между двумя партнерами неравного сословия, заключенный под негласным условием, что потомство от сего брака не унаследует титула – в данном случае короны или королевской диадемы. Таким образом, это открывало Эдуарду и Уоллис путь к алтарю, позволяя избежать немыслимой в глазах общества «королевы Уоллис».
В своем роде то был ход конем – мастерский маневр, являвший компромисс там, где, казалось, положение было безвыходным. Впрочем, едва ли идея эта зародилась в недрах ума самого Хармсворта, которому недоставало стратегической изворотливости для подобного прозрения. Эдуард впоследствии писал, что Хармсворт ссылался на отцовский авторитет, будто именно лорд Ротермир впервые высказал эту мысль; тот же, в свою очередь, якобы услышал ее от своего советника, журналиста Коллина Брукса, но куда вероятнее, что истинным автором идеи был Черчилль, обладавший и политическим чутьем, и глубоким знанием королевской истории, чтобы выдать ее как возможное решение[508]. Мысль о морганатическом браке звучала в высшем обществе с тех самых пор, как миссис Симпсон получила развод, но доселе никто не осмеливался высказать ее столь открыто и адресно. О чем Хармсворт предусмотрительно умолчал за ланчем с Уоллис, так это о том, что в случае успеха этого плана он почти неминуемо обернется сокрушительным ударом по самолюбию Болдуина и, возможно, даже спровоцирует вотум недоверия его правительству. Такой исход был бы бальзамом на душу Хармсворта, Черчилля и Бивербрука, ни один из которых не пролил бы и слезинки, провожая «честного Стэна» за порог Даунинг-стрит. В свою очередь, премьер-министр не питал теплых чувств к Хармсворту; Доусон занес в свой дневник 26 ноября лаконичную запись: «[С.Б.] излил всю свою неприкрытую неприязнь к Эсмонду Х.»[509]. Но Хармсворта это ничуть не тревожило. Король, исполненный благодарности, счастливо женатый и надежно устроенный на троне, мог стать весьма ценным приобретением – или послушной марионеткой – в его руках.
Хармсворт, заметив изумление на лице собеседницы, признал, что такое решение «не слишком лестно для вас, Уоллис, но я уверен, что вы, как и мы, стремитесь сохранить Короля на троне»[510]. Она же в своих воспоминаниях признавалась, что предложение показалось ей «ошеломительным», а его последствия – непостижимыми, особенно намек на титул герцогини Ланкастерской. «Я никогда прежде не понимала так мало в хитросплетениях британской политики»[511], – писала она впоследствии, вполне оправданно. На прямой вопрос: «Согласны ли вы связать себя узами брака с Королем на подобных условиях?», Уоллис уклончиво ответила: «Как Король намерен жениться на мне, если нам вообще суждено пожениться, – это вопрос, который он должен разрешить вместе со своим народом»[512].
Когда весть об этой идее – окрещенной «Планом Хармсворта» – достигла слуха народного монарха в тот же день, первой его реакцией стало безоговорочное отторжение. Сама Уоллис окрестила ее «странной и почти бесчеловечной», а Эдуард, все еще лелеявший мечту о короне для возлюбленной, писал, что «сам термин вызывал у меня неприязнь, как нечто грубое и чуждое истинной природе отношений между мужчиной и женщиной»[513]. Быть может, его также преследовала мысль, что это презрительное, почти насмешливое прозвище будет злобно привязано к их союзу, которому, по всей вероятности, не суждено принести наследников. Последний раз морганатический брак заключался в их роду более 90 лет назад, в истории его двоюродного деда, 2-го герцога Кембриджского; тот прецедент, по его словам, был «плачевен» и, возможно, даже незаконен. Потому Эдуард твердо заявил Уоллис: «Каким бы ни был исход нашей ситуации, морганатический брак – не для тебя»[514].
Однако суровая невзгода ломает упрямство, заставляя пересматривать даже неприемлемые прежде идеи[515], и уже на следующий день король снизошел до встречи с самим Хармсвортом, чтобы взвесить эту возможность. Уоллис вспоминала, что он устало изрек, с тяжким вздохом: «В моем нынешнем положении я готов попробовать что угодно»[516]. И она сама, проникшись «Планом Хармсворта», обратилась к Эдуарду: «Если есть хоть призрачная надежда, что [это] способно разрешить кризис и удержать вас на троне, то наш долг – рассмотреть этот путь, отринув собственные чувства»[517]. Он встретился с магнатом, и доводы последнего оказались столь убедительны, что Эдуард дал согласие вывести обсуждение вопроса на новый, более ответственный уровень: предложить его Болдуину, в надежде, что тот вынесет его на суд Кабинета министров.
Единственным голосом разума, предостерегавшим от опрометчивых шагов, стал Монктон, стремительно снискавший репутацию человека, чьему слову внимали все стороны разгоравшегося конфликта. Отношения между Хардингом и Эдуардом, несмотря на показное примирение в Уэльсе, так и не вышли из тени взаимного недоверия, и Монктон, словно по велению судьбы, занял место королевского советника, роль, которую он пытался совмещать со своей юридической практикой. Как писал Хорас Уилсон, характеризуя его миссию: «Он был способен донести до премьер-министра сокровенные мысли Короля и делал все, что было в его силах, чтобы разъяснить Королю последствия его опрометчивых действий и в то же время донести до его слуха мнение многочисленных друзей, предостерегавших относительно безрассудства его намерений»[518].
Монктон, пользуясь правом старинной дружбы, прямо заявил Эдуарду, что с точки зрения закона шансы на прохождение законопроекта о морганатическом браке через парламент равны нулю, даже если Кабинет министров не отвергнет его на первом же этапе. В отчаянии король вопрошал, нельзя ли ускорить развод Уоллис, обратив его в немедленный и бесповоротный факт, и возможно ли ему, минуя правительство, самолично пожаловать ей герцогский титул. Прозвучало даже абсурдное предположение – не стоит ли ему сочетаться браком с Уоллис не как Королю, но как герцогу Корнуоллскому, тем самым разом сняв вопрос о ее возможном статусе королевы. И тут проявились в полной мере такт и деликатность Монктона, который, столкнувшись с этими безумными идеями, сумел ответить, что, хотя в теории все это, конечно, возможно, он весьма сомневается в их успехе «в обсуждаемом случае»[519].
Тем временем премьер-министр, в преддверии вероятного отречения, ожидал лишь согласия Доминионов словно последнего удара колокола. Хардинг уже наметил неделю, начинавшуюся 30 ноября, для свершения задуманного, полагая, что Эдуард должен покинуть отчий край в тот же час, когда прозвучит весть об отречении, и что ему не стоит дозволять прощальное слово, «ибо ему, по сути, нечего сказать дельного»[520]. Болдуин, в беседе с Даффом Купером, с грустью обронил, что «не уверен, не окажутся ли Йорки наилучшим выходом из положения. Король, несомненно, обладает многими достоинствами, но не теми, что более всего потребны на его посту, тогда как герцог Йоркский – копия отца»[521]. Как Эдуард с горечью осознавал, любое сравнение с Берти неизменно оборачивалось против него. Влюбись его младший брат в чужую жену, самое большее, что из этого вышло бы, – это тайная связь, которая, без сомнения, со временем заглохла бы, исчерпав себя.
23 ноября Болдуин встретился с Доусоном, и тот отметил в своем дневнике: «[у С.Б.] уста, как всегда, были на замке, когда речь заходила о планах Е. В., но он был невероятно взволнован и признался, что мысли его поглощены лишь одним»[522]. Болдуин уже держал в руках первый набросок законопроекта об отречении, но тут, словно гром среди ясного неба, от Хармсворта прозвучала весть, что король намерен предложить ему идею морганатического брака. Встреча прошла в атмосфере наэлектризованного напряжения: Хармсворт, в своей беспечности, бросил фразу, что «общие нравы стали куда либеральнее после войны» и что британский народ благосклонно отнесется к морганатическому союзу. Болдуин, вновь подчеркнув, что именно он, а не Daily Mail, выражает глас народа, отрезал ледяным тоном: «Идеалы морали… увы, пошатнулись после войны, но величие Королевской власти, напротив, лишь возросло»[523].
Хотя реакция Болдуина на само предложение, как впоследствии деликатно донес до Эдуарда Хармсворт, была «удивленной, заинтересованной и уклончивой»[524], премьер-министр уже был предупрежден о грядущем шаге своим доверенным советником и другом, Дж. К. К. Дэвидсоном, который ясно видел, сколь комичной и неловкой будет сцена в Палате общин, когда ему «придется объяснять, почему миссис Симпсон достаточно хороша для того, чтобы стать женой Короля, но недостаточно хороша, чтобы быть Королевой»[525]. Болдуин безошибочно предвидел: стоит лишь предложению стать достоянием гласности, как набирающая силу «Королевская партия», подстегиваемая прессой Ротермира и Бивербрука и почти наверняка возглавляемая самим Черчиллем, обретет небывалую мощь и размах. О Черчилле он обронил: «Можете не сомневаться, он в деле и его взгляды на это диаметрально противоположны нашим»[526]. Хотя Болдуин был уже измотан и физически, и морально – один из парламентских организаторов в Палате общин уподобил его «усталому страннику в долгой дороге»[527], – он был готов до конца отстаивать свои принципы и дать отпор новому замыслу. Как он признался Томасу Джонсу, «разве это то, за что я сражался в общественной жизни? Если мне суждено уйти, а я чую, что так и будет, то я готов уйти именно на этом рубеже»[528].
Весомость морального авторитета архиепископа Кентерберийского укрепила позицию Болдуина: 25 ноября Лэнг писал премьер-министру, предостерегая о надвигающейся катастрофе: «До меня доходят вести, что становится все сложнее сдерживать натиск прессы. Если это так, то утечка скоро обратится в неудержимый поток и прорвет все заслоны… Если какое-либо заявление [об отречении] должно быть обнародовано… пусть это случится безотлагательно. Объявление должно прозвучать как акт доброй воли». Лэнг, хоть и был пастырем душ, в делах мирских разбирался отменно. Его политическая проницательность и личная неприязнь к Эдуарду явственно проступили в его наставлении: «У меня есть веские основания полагать, что он не до конца отдает себе отчет в том, что, избрав сей путь, он должен покинуть страну в кратчайшие сроки. Не может быть и речи о его пребывании здесь до тех пор, пока решение не вступит в законную силу… Я знаю, вы увидитесь с ним сегодня вечером и, несомненно, сумеете донести до него всю серьезность ситуации»[529].
Впрочем, Болдуину так и не выпал шанс донести до короля слова архиепископа – единственной темой беседы с монархом стал морганатический брак. Эдуард, в свою очередь, также был измотан постоянным стрессом; премьер-министр счел нужным довести до сведения Кабинета министров, что «Его Величество сильно простудился и выглядит не так бодро, как обычно»[530]. В ответ на прямой вопрос о том, одобрит ли парламент необходимое законодательство для узаконивания брака, Болдуин заявил, что это крайне маловероятно, или, как он более резко выразился на закрытом заседании Кабинета министров, «если он думает, что ему это сойдет с рук, то он глубоко заблуждается»[531].
Подобно их прошлым и будущим беседам, эта встреча также была пронизана тягостным чувством взаимной неприязни между королем и премьер-министром. Болдуин счел нужным заверить Эдуарда, что «газета Daily Mail – никудышный барометр общественного мнения», что народ «превыше всего ставит честь и достоинство Короны» и что в случае отречения Эдуард, возможно, и встретит некоторое личное сочувствие, но его захлестнет и волна народного гнева, который обрушится на Уоллис. На это король лишь заметил: «Согласен, но это вопиющая несправедливость». Болдуин, чье раздражение отстраненностью монарха росло с каждой минутой, отрезал: «Несправедливо, но таков мир». Эдуард, по собственному признанию, чуть ли не впервые за все их беседы «позволил себе вспышку гнева», но тут же совладал с собой и обратился с официальной просьбой представить на рассмотрение Кабинета министров и премьер-министров Доминионов предложение о морганатическом браке. Расставаясь, монарх с деланной небрежностью обронил, что намерен испросить совета у друзей касательно дальнейших действий, упомянув в числе прочих и лорда Бивербрука.
Как и всегда, король не упустил случая блеснуть искусством прощального слова. Но эта малая победа досталась дорогой ценой; он позже признавал: «Когда дверь за ним захлопнулась, меня осенило: этой невинной, на первый взгляд, просьбой я совершил роковой шаг, предопределивший мою участь. Ибо, попросив [Болдуина] узнать мнение британского правительства и правительств Доминионов, я тем самым добровольно связал себя цепями безоговорочного подчинения их “совету”»[532].
Бивербрук покинул Англию 14 ноября, взяв курс на Нью-Йорк, а оттуда – в клинику Аризоны, чтобы провести время в покое и подлечить астму, но уже через четыре дня его настигла телеграмма от Монктона, гласившая: «Общий друг считает ситуацию неотложной и будет рад твоему немедленному возвращению». Заинтригованный до крайности, Бивербрук телеграфировал в ответ: «Для подготовки к работе не мог бы ты прояснить, что послужило спусковым крючком кризиса именно сейчас?» Монктон был краток: «Друг объявил властям о своем окончательном решении, как только убедился, что путь свободен. Сейчас они обдумывают дальнейшие шаги, и твой трезвый взгляд помог бы оценить складывающуюся ситуацию»[533]. Вскоре Бивербрук получил схожие по смыслу телеграммы и от самого Эдуарда. Магнат позже писал: «По сути, [Король] вопрошал, что ему делать… Мне было дано понять… мое присутствие необходимо для совета… Я тут же уточнил, ограничится ли совет, которого от меня ждут, газетными публикациями. Ответ был “Нет”, совет должен выйти за эти рамки, и в случае необходимости мне будет предоставлен доступ к любой дополнительной информации»[534].
Осознав беспрецедентность происходящего, Бивербрук незамедлительно вернулся. Еще в октябре всем было известно, что он не испытывает особого уважения к Эдуарду. Николсон узнал от преданного придворного Улика Александра, что неприязнь Бивербрука к королю проистекает из зависти и что он «ненавидит все, что, как ему кажется, он не может уничтожить»[535]. Однако теперь мишенью стала сама монархия. Бивербрук с напускным простодушием писал: «Этот колоссальный натиск со всех сторон поверг меня в замешательство… Это натолкнуло меня на мысль, что по возвращении я смогу обрести влияние и стать решающим фактором в разворачивающейся ситуации»[536].
Не теряя ни минуты, Бивербрук устремился в Форт Бельведер, прибыв туда уже 26 ноября. Первые слова Эдуарда при встрече, которые он произнес, «сжимая его руку», были: «Вы сотворили для меня добро, и я буду помнить это вечно»[537]. В неопубликованных строках своих мемуаров Бивербрук отмечал: «Он встретил меня прямо у порога, этим одним жестом выдав свое крайнее смятение». Подумать только: король Англии в роли просителя перед газетным магнатом – немыслимо! Но времена настали переломные, и привычный уклад жизни рухнул в одночасье. Казалось, возможно все.
За ланчем – Бивербрук, верный своей диете, заказал особое меню – Эдуард ввел гостя в курс дела, очертив расстановку сил: кто готов поддержать его и Уоллис, а кто – встал в оппозицию. Дафф Купер, лорд Ротермир и Черчилль числились «верными», Болдуин, Сэмюэл Хор и бо́льшая часть Кабинета министров – куда менее надежными. Однако король возлагал надежды на Клемента Эттли, лидера лейбористов, полагая, что тот склонен поддержать идею морганатического брака, что могло бы стать решающим козырем в игре. Заручившись поддержкой Эттли, Эдуард мог бы даже допустить падение правительства Болдуина, которое, возможно, и сам предвидел как неизбежное. В сценарии, где Черчилль возглавил бы оппозицию, а Эттли занял кресло премьер-министра, парламентское большинство против брака рассыпалось бы, как карточный домик[538]. Эдуард теперь верил – или, по крайней мере, Бивербрук уверял в этом в своих записях, – что приемлемое решение его дилеммы найдено.
Магнат, однако, не разделял его оптимизма. Позже он сетовал на «ощутимый недостаток откровенности» со стороны Эдуарда в его прежних разговорах с Болдуином о своих намерениях, и на то, как король «дискредитировал»[539] себя, по сути, солгав о своих планах в отношении Уоллис. Поэтому Бивербрук попытался резко сменить тон беседы, словно обрушиваясь на провинившегося редактора, требуя переписать статью. Его совет королю, произнесенный тоном, не терпящим возражений, состоял в том, чтобы отказаться от идеи морганатического брака, поскольку Болдуин и правительство отвергнут его и это низведет Эдуарда до положения беспомощной пешки. Но, как он тут же подчеркнул, в этом нет никакой нужды. Король по-прежнему – властитель Британии, и в истории еще не было прецедентов, когда исполнительная власть отстраняла монарха от трона из-за разногласий в вопросах его личной жизни. Единственным сопоставимым примером служило дело Карла I, но никто в здравом уме не желал повторения смуты и прихода к власти нового Кромвеля, особенно в условиях надвигающегося международного кризиса.
Бивербрук был искушен в искусстве realpolitik[540]. Он предположил, что Болдуин и Кабинет министров скорее уступят в вопросе брака короля с Уоллис, нежели допустят падения правительства, и что, проявив выдержку, динамику власти можно будет обратить вспять; для этого требовалось лишь терпение и непоколебимость. Прощаясь, он дал Эдуарду совет: найти союзника в правительстве, указав на Даффа Купера как на наиболее благожелательно настроенную и влиятельную фигуру в Кабинете, и не пренебрегать советами Уолтера Монктона. В последнем, по крайней мере, он был искренен и давал дельный совет. О чем он умолчал, так это об истинных масштабах своих замыслов. Как он позже писал, «Король должен победить, а Болдуин должен быть повержен»[541].
Вражда между Болдуином и Бивербруком была воистину легендарной. С тех пор как Болдуин, обрушившись на него с гневной тирадой о «власти без ответственности», заклеймил его своим непримиримым противником, разъяренный газетный магнат не упускал ни единой возможности направить свои издания на борьбу с ним и с неутомимым рвением подтачивал его авторитет и отравлял его премьерство. Как писал Бивербрук, к 1936 году ему казалось, что «крах [Болдуина] неминуем. Он утратил доверие в политическом смысле. Его падение … было вопросом времени, и пасть он должен был бесславно»[542]. Болдуин со своей стороны являл собой образец английской сдержанности, но однажды признался Гарольду Николсону: «Я не питаю ненависти ни к кому, мой дорогой друг, но есть несколько человек, которых я презираю»[543].
Кризис отречения стал идеальным полем брани для этой застарелой вражды двух титанов, с Эдуардом и Уоллис в роли безмолвных пешек на шахматной доске истории. Как проницательно заметила Хелен Хардинг, «лорд Бивербрук сумел обратить отношение короля Эдуарда в совершенно иррациональную, всепоглощающую желчь… [Он] использовал последнего как невольное орудие в своей личной войне против Болдуина»[544]. Пожалуй, самым красноречивым свидетельством подлинных мотивов Бивербрука стал комментарий, пересказанный сыном Черчилля, Рандольфом: когда магната спросили, почему он – отнюдь не ревностный монархист – тратит столько сил и времени на поддержку Эдуарда, в то время как почти никто другой не готов был этого делать, он дал короткий и ядовитый ответ: «Чтобы доконать Болдуина[545]».
Покинув Форт Бельведер, Бивербрук навестил Монктона для откровенного разговора о положении дел. Юрист согласился с его доводами, «что выглядело даже убедительнее, чем согласие самого Короля»[546], – писал магнат. Монктон, впрочем, не питал особых иллюзий относительно морганатического брака, но пообещал поразмыслить, как можно было бы смягчить ситуацию. Далее Бивербрук решил заручиться мнением Черчилля, чье отношение к происходящему сводилось к циничной формуле «пусть Король получит, наконец, свою красотку» и который склонялся к морганатическому решению, видя в нем меньшее из зол. Завершая свой дипломатический марафон, Бивербрук встретился и с Сэмюэлем Хором, которого рассматривал как потенциального «человека Короля» в Кабинете министров.
Хотя Хор и не скрывал своего презрительного отношения к идее брака Эдуарда и Уоллис при любых обстоятельствах, Бивербрук полагал, что у него есть козырь. Первый лорд Адмиралтейства годами брал у него деньги в обмен на конфиденциальные сведения с заседаний Кабинета министров. Поэтому, отправляясь к Хору, магнат руководствовался отнюдь не любезностью, а трезвым расчетом – вернуть, наконец, свои немалые вложения, пустив в ход давний компромат.
Несмотря на компрометирующие обстоятельства, Хор оставался непреклонен в своем неприятии идеи брака, даже когда Бивербрук уверял, что ищет лишь поддержки, а не личного одобрения. Единственная уступка Хора – обещание и впредь поставлять информацию с заседаний Кабинета, но без личных обязательств. Бивербрук, не теряя надежды, задумался об обращении к лорду Хьюарту, лорду главному судье, на что Эдуард поначалу дал свое согласие. Но внезапно ситуация изменила свой ход.
Король воспрянул духом, обретя союзника в лице газетного магната. Как он писал, «там, где прежде я был одинок и беззащитен, обрел, наконец, могущественного защитника»[547]. И все же в глубине души он сознавал, что Бивербрук – фигура неоднозначная и не вполне надежная. У него появилось тягостное предчувствие: «Сколь бы осторожен ни был мой путь, [мои действия] неотвратимо ввергнут меня в лабиринт притворства, к которому у меня не было ни таланта, ни желания»[548]. Поэтому уже в начале следующего дня, в 2 часа ночи, он позвонил своему новоявленному союзнику. Бивербрук вспоминал, что этот звонок привел его «в крайнее замешательство»: «Эдуард говорил с такой откровенностью, что я был прямо-таки встревожен, а он, в свою очередь, явно терял терпение из-за моей нарочитой сдержанности»[549]. Одной из причин осмотрительности Бивербрука была крепнущая уверенность в том, что телефон короля прослушивается. Как впоследствии подтвердилось, подозрения его были не напрасны (см. главу 10). Король, действуя по наущению Уоллис, заверил Бивербрука, что корона ей не нужна, и единственное ее желание – стать его супругой в морганатическом браке.
Раздосадованный и измотанный ночным звонком, магнат мгновенно «понял, что соглашение между нами аннулировано» и что «роковая слабость позиции Короля с пугающей быстротой становится очевидной»[550]. Бивербрук, доселе веривший в народную любовь к Эдуарду и относительную непопулярность Болдуина, надеялся, что со временем Уоллис будет принята обществом как законная супруга, не говоря уже о позорном поражении его давнего недруга. Но монарх не был стратегом. Поглощенный насущными проблемами, он не мог или не желал выжидать и наблюдать, куда склонится общественное мнение.
Одной из таких насущных проблем было нарастающее отчаяние миссис Симпсон. В ее адрес на Камберленд-Террас градом посыпались письма с угрозами, и она писала: «Я начала ощущать себя загнанным зверем»[551]. Она признавалась Сибил Коулфакс, что разрывается между мольбами близких покинуть страну и неукротимой властью, которую любовь возлюбленного имела над ней. «Они не понимают, что, если я [уеду], Король последует за мной, вопреки всему. И тогда они получат скандал в тысячу раз хуже, чем сейчас»[552]. Хотя она и пыталась скрыть от Эдуарда весь ужас ситуации, до него все же дошли слухи о готовящемся заговоре с целью взорвать ее дом, и 27 ноября он перевез ее и ее тетушку Бесси, приехавшую погостить, в Форт Бельведер. Уоллис не суждено было увидеть Лондон в ближайшие годы. Но и в стенах Форта она не обрела свободы, а лишь сменила одну тюрьму на другую. «Это был уже не зачарованный Форт, – с горечью признавалась она, – а осажденная крепость». Единственным, и то весьма сомнительным, утешением оставалось невероятное, если оглянуться назад, молчание прессы.
И даже под напором уверений Эдуарда, что «еще можно найти выход», в душе Уоллис зрел новый замысел: покинуть Англию, возможно, навсегда, и будь что будет. Сибил Коулфакс она писала, словно исповедуясь: «Я сама вынашиваю план отъезда на время. Полагаю, все здесь вздохнут с облегчением – ну, может быть, кроме одного человека, – но я замышляю хитроумный способ побега». Она была слишком проницательна, чтобы не осознавать всю глубину пропасти, разверзнувшейся перед ней. «Со временем люди забудут мое имя, – писала она, – и страдать будем лишь мы двое, а не толпа зевак, которых в действительности мало волнуют чужие чувства, их заботит лишь бесперебойное функционирование системы… Оставаться в доме, где хозяйка устала от тебя как от гостьи, – крайне неприятное ощущение»[553].
Пока измученная Уоллис пребывала на грани нервного срыва, Болдуин, как и обещал, созвал экстренное заседание Кабинета министров для обсуждения предложения о морганатическом браке. Это был первый раз, когда щекотливый вопрос был вынесен на открытое обсуждение, и, несмотря на недели интриг и слухов, предшествовавшие этому дню, многих министров новость повергла в шок. Премьер-министр представил идею морганатического брака с нарочитой беспристрастностью, но не преминул подчеркнуть неуступчивость Эдуарда и его явную подверженность влиянию таких неоднозначных фигур, как Бивербрук и Хармсворт. Завершая свое выступление, он произнес: «По всем признакам Короля убедили поверить, будто Уинстон Черчилль готов в нынешних обстоятельствах сформировать альтернативное правительство. Если это правда, то страна стоит на пороге опаснейшего раскола на два непримиримых лагеря – сторонников и противников Короля. И это, несомненно, чревато последствиями самого гибельного рода»[554].
Идея «Королевской партии» – теневого правительства, выросшего словно из-под земли, без подотчетности и мандата, – оказалась столь ошеломляющей для Кабинета министров, что они в едином порыве отвергли предложение о морганатическом браке. Саймон позже писал, что «не прозвучало ни единого голоса против мнения мистера Болдуина… невозможно было даже рассматривать особые законы, узаконивающие подчиненное положение будущей супруги Короля»[555]. Даже Хор, памятуя о единодушном мнении коллег, не осмелился выступить в защиту позиции Эдуарда. Лишь Дафф Купер выразил несогласие, да и то лишь слабо попросил дать королю больше времени; Болдуин тут же оборвал его словами: «Ситуация зашла слишком далеко, чтобы допускать какие-либо отсрочки»[556].
Николсон занес в свой дневник слова Рамсея Макдональда, полные глубокой скорби: «[Эдуард] нанес своей стране урон, какого она не знала за всю свою историю». И далее добавил, что, хотя Кабинет министров и Тайный совет единодушно склоняются к его отречению, король по-прежнему упорно верит в поддержку народа, в то самое «великое горячее сердце нации». Николсон, однако, отвергал эту иллюзию: «Высшие классы, – писал он, – возмущены ее [Уоллис] американским происхождением куда больше, чем ее разводами… Низшие же классы, напротив, не столь придирчивы к ее гражданству, но впадают в ярость от мысли о женщине, успевшей сменить двух мужей». В заключение он отметил, что, хотя лично ему Уоллис вполне симпатична и даже вызывает некое сочувствие, она солгала Сибил, уверяя в отсутствии матримониальных планов в отношении Эдуарда, и что он «не может отделаться от мысли, что она либо непроходимая дура, либо лицемерка»[557].
Без поддержки Кабинета министров Доминионы также не могли одобрить морганатический брак, тем более что Болдуин умело направлял их к нужному решению. Хотя Энтони Иден говорил о «щепетильной беспристрастности», с которой была составлена телеграмма-запрос, министр по делам Доминионов Малкольм Макдональд был куда более откровенен: «Крайне важно, чтобы [лидеры Доминионов] как можно скорее, спонтанно и единогласно пришли к одному и тому же выводу относительно конституционного решения»[558]. Телеграмма же, отправленная в Доминионы, была проста и безапелляционна: «Одобряете ли вы морганатический брак Короля? Или, если Король настаивает на браке, рекомендуете ли вы отречение?»[559]. Больше не оставалось места для полумер и компромиссов – идея сохранить Эдуарда на троне, избавившись от Уоллис или заточив ее в Форте, была окончательно отброшена. Теперь в Кабинете возобладало иное мнение: своенравный король доставил достаточно хлопот одной нации. Лучшим выходом было бы поскорее вынудить его уйти, уступив место на троне его брату – ответственному, покладистому и, главное, предсказуемому.
И хотя Хор не встал на защиту Эдуарда на заседании Кабинета, сразу по его окончании он поспешил на ланч к Бивербруку, чтобы поведать ему о том, сколь мрачные краски сгущаются над королевским делом. Даже когда его раздраженный собеседник попытался уверить, что ситуация «сложна, но отнюдь не безнадежна»[560], известие об обращении к Доминионам лишь усугубило положение. Бивербрук, газетчик до мозга костей, прекрасно понимал, что лаконичность – лучшее оружие убеждения, способное склонить чашу весов в нужную сторону, и что в этой игре инициатива безоговорочно принадлежала тем, кому было дано право формулировать вопрос – Болдуину и его Кабинету министров.
Взволнованный до предела, он направился в Букингемский дворец на аудиенцию к королю и, словно предрекая судьбу его столь же несчастного венценосного предка, воскликнул: «Сир, ваша голова уже на плахе! Болдуину остается лишь взмахнуть топором!»[561]. Подчеркивая крайний консерватизм Доминионов – «Я канадец… Их ответ будет скор и бесповоротен: “нет”»[562] – и настаивая на праве Эдуарда отправить собственную, кардинально иную телеграмму, чтобы представить вопрос в более выгодном свете, он не встретил поддержки со стороны короля, погрязшего в апатии и фатализме. Как с горечью констатировал Бивербрук, «он избрал политику полного дрейфа, неминуемо ведущую к гибели»[563]. Гарольд Николсон пришел к тому же неутешительному выводу, обрушившись с критикой на «достойное сожаления легкомыслие Эдуарда, порой граничащее с инфантилизмом»[564].
Иные, однако, не могли оставаться безучастными, наблюдая, как институт монархии, казалось, вот-вот рассыплется на глазах. Герцог Йоркский, постепенно смиряясь с неотвратимостью грядущего, писал Годфри Томасу, мрачно предрекая: «Если случится худшее и бремя правления ляжет на мои плечи, будьте уверены, я сделаю все, что в моих силах, чтобы привести дела в порядок, если только вся конструкция не рухнет под натиском и напряжением происходящего»[565]. Хотя поначалу известие о вероятном отречении повергло его в «ужас и недоверие»[566], Берти писал брату 22 ноября, после тяжелого душевного разговора, слова, полные искреннего сочувствия: «Когда ты поведал мне на днях о своем решении жениться на Уоллис, надеюсь, ты не подумал, что я остался равнодушен к твоим чувствам. С тех пор я не перестаю думать о тебе, ибо всем сердцем желаю тебе счастья с той единственной, кого ты так горячо любишь… Я прекрасно понимаю, сколь тяжек твой крест, и уверен, что любое твое решение будет продиктовано высшими интересами нашей страны и Империи… Я счел своим долгом написать тебе это, ибо, боюсь, в нашем недавнем разговоре я не сумел выразить всего, что чувствовал на самом деле, ведь твои слова стали для меня полной неожиданностью»[567].
Монктон, осознавая, что его монарх и друг отчаянно нуждается в совете и поддержке, оставил свои дела и неотступно пребывал рядом с Эдуардом, став его верным щитом и опорой на протяжении всего декабря. Бивербрук же, напротив, с головой окунулся в водоворот лихорадочных интриг и закулисных маневров. Ланч с Сэмюэлем Хором, еще одна тайная встреча в Букингемском дворце – все ради одной цели: выиграть драгоценное время в надежде, что правительство падет и его преемник окажется более снисходительным к затруднительному положению короля. Даже когда монарх с пафосом возвестил, что «миссис Симпсон не будет брошена», становилось все очевиднее, что кризис неумолимо вступает в свою финальную, решающую фазу.
Тем не менее мало кто мог предвидеть то событие, что должно было стать ключом к его окончательному разрешению.