К книге
Кризис короны. Любовь и крах британской монархии7 «Нужно что-то предпринять»
50%
7 «Нужно что-то предпринять»
12

К 13 ноября Уоллис ощутила себя узницей в самой роскошной из тюрем. Едва она переступала порог Камберленд-Террас или Форт-Бельведер, как тут же превращалась в объект всеобщего интереса, даже без подстрекательства со стороны прессы. От тети Бесси до нее доходили вести об истерии, охватившей Америку, и она признавалась, что «не на шутку встревожена» той бурной реакцией, которую вызывала. Эдуард, напротив, сохранял стоическое спокойствие, уверяя ее, что эти публичные унижения, как она их воспринимала, не будут длиться долго, и стоит лишь немного потерпеть ради грядущего разрешения ситуации.

Однако в тот самый день, когда король получил письмо от Хардинга, привычная бодрость покинула его. Едва взглянув на его лицо после прочтения, Уоллис безошибочно поняла – дело приняло скверный оборот. «Он был явно чем-то озабочен, рассеян… – вспоминала она. – Послание явно повергло его в шок». Лишь благодаря своей «необычайной способности хоронить душевное смятение глубоко в сердце», он сумел натянуть маску былой веселости, и уик-энд, на первый взгляд, прошел без перемен: обеды и ужины в кругу друзей, воскресный чай в гостях у герцогов Кентских. Вскоре после этого Эдуард, словно невзначай, обронил фразу о поездке в Виндзорский замок – дескать, нужно перевесить кое-какие портреты, и исчез.

Когда же он, наконец, объявился в Форте, Уоллис, не отступая, потребовала объяснений. И он, сдавшись, признался во лжи. На самом деле он ездил в Виндзор на тайную встречу с советником – письмо Хардинга не давало ему покоя. Описав послание как «крайне серьезное», он протянул его Уоллис по возвращении в Форт: «Прочти сама, и, думаю, ты поймешь – мне не остается ничего иного, как вызвать мистера Болдуина»[458]. В ответ она вновь предложила покинуть страну, как того требовали, но он лишь отмахнулся от этой идеи, назвав письмо «наглостью» и отрезав: «На троне или нет, я женюсь на тебе». Она умоляла его одуматься, взывая к благоразумию: «Если ты будешь упорствовать в своих надеждах, если продолжишь эту борьбу с неизбежным, это обернется трагедией для тебя и полным крахом для меня», – но он вновь остался глух к ее мольбам. Позже она вспоминала, что именно тогда она поняла: «Ничто из виденного прежде не давало мне представления о том, насколько король был беззащитен на самом деле, как мало власти было в его руках, как мало значили его желания в противовес воле его министров и парламента». И с едва уловимой грустью добавила, что «Дэвид и не пытался убедить меня в обратном»[459].

Под маской показного равнодушия король скрывал бурю – его гордость была растоптана в прах. Эдуард впоследствии признавался, что был «шокирован и взбешен» дерзкими заявлениями и намеками Хардинга и лишь усилием воли удержался от того, чтобы не сорваться на звонок секретарю в приступе ярости. Признав, что Хардинг не вышел за рамки формального приличия – «Обратиться с подобным посланием к своему суверену, разумеется, он имел полное право» – и, следовательно, не мог быть уволен в одночасье, он погрузился в размышления, пытаясь понять, почему письмо дышит таким «холодом и формальностью», и вскоре пришел к однозначному выводу: за посланием и его настроением стоит рука Болдуина.

Размышляя о мотивах премьер-министра, Эдуард позднее, с напускной бравадой, писал: «Если они и впрямь рассчитывали заставить меня отказаться от Уоллис, приставив к моему виску этакий пистолет – угрозу правительственной отставки, – то они явно просчитались». И все же за этой бравадой, за дерзким восклицанием: «Они ударили по самой сердцевине моей гордости… Только последний слабак не ответил бы на такой вызов… Это был кризис не Принца, это был кризис Короля»[460], зрело осознание – в одиночку ему не выстоять. Первая мысль – вызвать Болдуина на откровенный разговор в Букингемский дворец вечером 16 ноября. Вторая, более зрелая и мудрая, – призвать на помощь старого университетского друга, чьи юридические знания должны были стать бесценным оружием в грядущей схватке: Уолтера Монктона.

В своих неопубликованных мемуарах, посвященных его участию в кризисе отречения, Монктон писал: «До октября 1936 года я был связан тесной дружбой с королем Эдуардом, и, хотя встречал миссис Симпсон лишь изредка, в обществе короля, я знал ее достаточно долго и питал к ней симпатию»[461]. Это признание могло бы опровергнуть резкое суждение Томаса Джонса, что юрист, оказавшись с ней за одним столом, «пришел к заключению, что она прожженная стерва», или, напротив, свидетельствовать о редкой способности Монктона с непринужденной легкостью скользить между противоположными точками зрения. Будучи юристом до мозга костей, он умел взвесить все «за» и «против» и принять ту сторону, что казалась ему наиболее выгодной в данный момент. И если при этом она оказывалась еще и созвучна велениям морали или букве закона, это было для него приятным дополнением.

Монктон занимал исключительное место в водовороте событий конца 1936 года, будучи связан нитями личной дружбы со всеми ключевыми игроками драмы. Вместе с Хардингом и сэром Годфри Томасом, помощником личного секретаря Эдуарда[462], он учился в Харроу, о чем он позднее писал: «[Это] облегчало неизбежные трения, возникавшие из-за столкновения долга и личной привязанности, когда мелкие обиды не всегда удавалось сдержать в узде». Затем последовал Оксфорд, где он изучал классическую филологию в Баллиоле и снискал почести президента оксфордского Дискуссионного общества. Именно там судьба впервые свела его с Эдуардом, который, будучи еще принцем Уэльским, пришел послушать дебаты и увидел Монктона во всем блеске его таланта в тот, в остальном довольно заурядный, вечер. Как писал лорд Биркенхед, его первый биограф, «Уолтер приложил все усилия, чтобы произвести неизгладимое впечатление на новоявленного члена королевской фамилии, блистая красноречием в полупустом зале с мастерством, которое он обычно приберегал для особо торжественных моментов»[463]. Возможно, его действия были продиктованы дипломатическим расчетом, но они не остались незамеченными.

В дальнейшем его ждала блистательная карьера, отмеченная доблестной службой в окопах Первой мировой, несмотря на почти полную слепоту на один глаз, после чего он избрал стезю барристера. Как и в стенах Дискуссионного общества, его природный дар красноречия и умение убеждать открыли ему путь к вершинам юридической профессии, и в 1932 году судьба вновь свела его с Эдуардом, когда он был назначен генеральным атторнеем герцогства Корнуолл. Как писал Биркенхед, «то, что началось как мимолетное знакомство с принцем в Оксфорде, расцвело в теплую дружбу»[464].

Дружба их не ослабела и после того, как в 1935 году Монктон отбыл в Индию, чтобы служить советником при низаме Хайдарабада, куда он периодически возвращался на протяжении последующего десятилетия. Их близость была столь очевидна, что уже в феврале 1936 года Лайонел Хэлси доверительно сообщил Монктону, что Эдуард сказал Эрнесту Симпсону о любви к его супруге и намерении жениться на ней. Монктон отмахнулся от этого слуха, не в последнюю очередь из-за «опасений шантажа грандиозного размаха»[465]. Тем не менее с течением времени он не мог не замечать все более тесной и крепнущей связи между Эдуардом и Уоллис, но его бдительность усыпляли заверения Уоллис о «нелепости самой мысли о браке с Королем»[466]. Возможно, в тот момент она даже не лукавила. Тем не менее к исходу июня Монктон уже не мог скрыть своего беспокойства по поводу столь тесного общения неженатого монарха и замужней дамы. В поисках доверенного лица, которому можно было бы излить свои тревоги, он, в конце концов, обратился к другу Эдуарда, некогда многообещающему политику, ныне переживавшему, по его выражению, «дикие годы». Этим поверенным стал Уинстон Черчилль.

После беседы, состоявшейся в начале июля в вестминстерской квартире Черчилля в Морпет-Мэншнс, Монктон описывал Черчилля как «необычайно участливого и готового помочь». Бесспорно, его рассказ о тогдашнем рядовом члене парламента являет образ человека, исполненного магнетической харизмы и непоколебимой уверенности, мастера афористичных изречений – «Жизнь нас дразнит… Радость – тень печали, печаль – тень радости», – и чье благоговейное отношение к королю было столь велико, что он отказывался от трапезы в обществе тех, кто осмеливался его критиковать. Черчилль разделял обеспокоенность Монктона характером связи Эдуарда и Уоллис и даже в большей мере – возможным бракоразводным процессом, видя в сохранении ее брака с Эрнестом «гарантию безопасности». Хотя собственный брак Черчилля с Клементиной славился своей крепостью и моногамией, он понимал притягательность внебрачных связей, однако предостерегал от опрометчивых шагов, предлагая компромисс: «Миссис Симпсон не пристало появляться в Балморале в качестве гостьи, хотя, разумеется, если бы Король пожелал видеть ее там, она могла бы остановиться у кого-нибудь поблизости»[467]. Увы, этот мудрый совет не был услышан.

Когда Черчилль вновь увиделся с Эдуардом 9 июля, он поведал королю суть своего разговора с Монктоном, что, как отметил Черчилль, «удивило, но ничуть не огорчило» монарха. Призвав к себе советника, король вновь с прежней твердостью заявил, что «не видит причин, по которым миссис Симпсон должна и далее нести бремя несчастливого брака лишь по той причине, что она – его друг». В ответ на робкое предложение Монктона проявить бо́льшую сдержанность в общении с Уоллис Эдуард возразил с упреком: «Вы должны знать меня лучше; я не стыжусь своей дружбы и не намерен ни прятать ее, ни прибегать к обману»[468]. Неудивительно, что Монктон писал об Эдуарде: «Он знал, что считает истинным, и не терпел ни обиняков, ни ханжества, кои видел в общепринятой морали»[469]. Человек, сам состоявший в продолжительной внебрачной связи после развода в 1933 году, он разделял это презрение к «обинякам и ханжеству», что делало его идеальным союзником для короля в грядущей схватке.

В начале августа Монктон вновь отбыл в Индию, намереваясь вернуться лишь к концу года, но телеграмма от Эдуарда, настигшая его в сентябре, вмиг изменила его планы, призвав его обратно раньше, чем он ожидал. В начале октября он прибыл в Лондон, полный решимости служить своему монарху и другу. И, как и следовало предвидеть, его опыт вскоре оказался востребованным: его срочно вызвали в Виндзорский замок, едва получив тревожное письмо от Хардинга, и просили совета. Эдуард дал понять, что глубоко возмущен критикой своего подчиненного, высказанной «широко и в самых резких выражениях», и «рассматривает письмо как форсирование событий, вынуждающее его либо уволить майора Хардинга, либо предпринять иные действия, чтобы довести дело до развязки»[470].

Мнение Монктона о личном секретаре короля отличалось большей тонкостью, нежели прямолинейные оценки как Эдуарда, так и Хелен Хардинг. Он писал, что Хардинг «склонен к излишне пессимистичной и критической интерпретации поведения Короля» и что «он высказывал свое мнение с излишней настойчивостью и прямотой, едва ли надеясь сохранить доверие монарха в разгар надвигающегося кризиса». Тем не менее Монктон предостерег Эдуарда от поспешного увольнения секретаря, «ведь этот шаг неминуемо был бы истолкован грубое вмешательство миссис Симпсон»[471]. Король внял его совету и вместо этого заявил о своем безотлагательном намерении вызвать Болдуина и донести до него свое твердое решение вступить в брак с Уоллис. Хардинг, в свою очередь, утверждал, будто Монктон советовал королю как можно скорее покончить с делом отречения и покинуть пределы страны, что, впрочем, представляется скорее выдачей желаемого за действительное со стороны личного секретаря. Как бы то ни было, вопрос, кто на чьей стороне, оставался открытым и должен был оставаться таковым до конца правления Эдуарда.

По пути в Букингемский дворец 16 ноября, в половине седьмого вечера, премьер-министр, возможно, вспомнил иную встречу с Эдуардом, более душевную, что произошла четыре года назад. Тогда, возвращаясь из Фолкстоуна в Лондон после посещения тяжко больного Георга V, они ехали вместе, и разговор их был полон тепла и взаимной симпатии. В завершение той встречи Болдуин, памятуя, что принц вскоре потеряет отца, был глубоко тронут, когда Эдуард, приняв почти сыновний тон, произнес: «Теперь вы ведь понимаете, что всегда можете поговорить со мной обо всем?»[472].

В тот промозглый вечер, когда Болдуина провели в Букингемский дворец к Эдуарду, и следа не осталось от былой сердечности. Позже премьер-министр признавался супруге, что король был «любезен, но с искрой безумия»[473]. Еще до встречи Болдуин беседовал с Доусоном, которому мрачно поведал о «навязчивой идее и непреклонной воле Е.В. [Его Величества]», и теперь был полон решимости, как он выразился редактору The Times, «дать ему пищу для размышлений»[474]. Король поначалу настаивал на присутствии Невилла Чемберлена и лорда Галифакса, но Болдуин воспротивился, резонно полагая, что щекотливые вопросы, которые Эдуард жаждал обсудить, благоразумнее пока оставить между ними двоими. Впоследствии оба представили миру различные толкования дальнейших событий, хотя суть их осталась неизменной.

По версии Эдуарда, он начал первым, заявив: «Я понимаю, что у вас и у ряда членов Кабинета зреют опасения насчет конституционного кризиса, назревающего из-за моей дружбы с миссис Симпсон». Болдуин подтвердил его слова и, развивая мысль, заявил, что он и его коллеги «обеспокоены» перспективой брака монарха с разведенной дамой. Он утверждал, что знает волю британского народа и ему доподлинно известно, что тот готов принять, а что – нет, добавив: «Даже недруги признают за мной сей дар». Эдуард язвительно заметил про себя: «Он вполне мог бы сойти за живое воплощение опросов Гэллапа[475]». И все же за спиной Болдуина король явственно ощущал «смутную, зловещую тень» Космо Лэнга, архиепископа Кентерберийского, которого подозревал в том, что тот движим непреклонным принципом: ни при каких обстоятельствах не допустить законного союза короля Англии с разведенной женщиной. Так он оказался лицом к лицу с неприкрыто нечестивым союзом Церкви и Государства, сплотившихся, чтобы воспрепятствовать его заветному желанию.

Эдуард, по его заверениям, беседовал с Болдуином в тот момент «с невозмутимым спокойствием», но с предельной ясностью, словно очерчивая границы дозволенного и недвусмысленно заявляя ему: «Брак – отныне непременное условие моей жизни, будь то жизни короля или просто человека. Я женюсь на миссис Симпсон, как только она станет свободна. Если смогу жениться как Король – отлично; я буду счастлив и, возможно, стану лучшим Королем. Но если Правительство против брака, как вы дали мне основания полагать, – я готов уйти»[476].

Болдуин, казалось, был поражен до глубины души, потеряв дар речи и лишь промолвив в смятении: «Сэр, это крайне печальные известия… Сегодня я не в силах подобрать слова…»[477] – после чего поспешно ретировался. Эдуард проводил его взглядом, пока служебный автомобиль, который он сравнил с «зловещим и целеустремленным маленьким черным жуком» с «тучным пассажиром» внутри, не скрылся из виду. Позднее он писал: «Когда мы расстались в прошлый раз, премьер-министр выразил удовлетворение тем, что лед тронулся… [Теперь] лед и впрямь раскололся, и я, подобно Элизе из “Хижины дяди Тома” (Uncle Tom’s Cabin), оказался перед опасной переправой к берегу по крошащимся льдинам»[478]. Впрочем, оставив в стороне витиеватые литературные метафоры, король вновь испытал удовлетворение от того, что сумел переиграть премьер-министра. Ситуация, как ему казалось, по-прежнему оставалась под его контролем. Сохраняя невозмутимость, он облачился в белоснежный галстук и фрак и отправился в Мальборо-Хаус на ужин к матери, которой с легким трепетом готовился поведать о последних поворотах судьбы.

По версии Болдуина, изложенной им в тот же вечер супруге, их беседа выглядела совсем иначе. Согласно его рассказу, он начал с того, что повторил предостережение Хардинга о неизбежном внимании прессы, которую невозможно будет вечно удерживать от огласки, на что Эдуард, почти с вызовом, вопросил: «Одобрят ли мой брак?» Когда Болдуин ответил, что брак Эдуарда возведет миссис Симпсон на трон королевы, но народ никогда не смирится с подобным исходом, король вмиг померк и погрузился в угрюмое молчание. Мрачность его сгустилась, когда премьер-министр указал на непреложную истину: «Супруга Короля становится Королевой; Королева – Королевой страны; потому в выборе Королевы глас народа должен быть услышан»[479]. В ответ на это Эдуард заявил: «Я хочу, чтобы вы первым узнали о моем решении, и ничто не в силах его поколебать – я взвесил все “за” и “против” – и я намерен отречься от престола, чтобы жениться на миссис Симпсон»[480].

Впервые слово, доселе не слетавшее с уст английского монарха, повисло в воздухе. Болдуин был потрясен. Человек, называвший себя «осколком ушедшей викторианской эпохи», свято чтил понятие долга, вновь и вновь принимая на себя бремя премьер-министра, несмотря на угасающее здоровье, непримиримое противостояние со стороны влиятельнейшего газетного магната и монарха, который явно тяготился его советами. И вот пред ним предстал король, что, казалось, ставил собственные прихоти превыше своего долга – ради призрачной надежды сочетаться браком с возлюбленной, да к тому же дважды разведенной. Позже, в изумлении, он признавался Доусону: «Е.В. в данный момент хочет уйти»[481].

Болдуин, как будто немного недоговаривая, отвечал: «Сэр… это решение невообразимой серьезности, и я не могу скрыть своей глубочайшей скорби» – прежде чем добавить, что существует вполне реальная опасность того, что поспешность и тайна, окружающие бракоразводный процесс, могут в итоге воспрепятствовать его благополучному завершению. Эдуард, что едва ли могло удивить, был отнюдь не обрадован этим известием. Желая поскорее завершить тягостный разговор, он с деланным равнодушием изрек: «Я принял бесповоротное решение и отрекусь от престола в пользу моего брата, герцога Йоркского, и намерен сообщить об этом сегодня же вечером моей матери и моей семье; прошу вас пока хранить мое решение в тайне от всех, кроме двух-трех доверенных членов Тайного совета, пока я не дам вам на то разрешения». Болдуин прекрасно понимал, что Эдуард не отдает себе отчета в той безвыходной ситуации, в которой оказался, и что никакие доводы не смогут поколебать его решимости. В его версии финала встречи есть деталь, намеренно опущенная Эдуардом: на прощание Болдуин протянул руку, которую король сжал в своей «довольно крепко», и, прощаясь, Эдуард, казалось, «едва сдерживал слезы»[482].

Когда каждый из них покинул комнату, их мысли были заняты взвешиванием сил. Болдуин, понимая, что не является кумиром толпы, тем не менее отдавал себе отчет, что ни одно его слово не было неуместным или лживым. И пусть он не мог с той же уверенностью, что пытался внушить Эдуарду, говорить от лица общественного мнения, он знал, что достаточно лишь негативных газетных публикаций, особенно о мисс Симпсон, чтобы в корне изменить, и явно не в лучшую сторону, нынешнее расположение народа к королю. Он также рассчитывал на весомую поддержку таких фигур, как Хардинг, Доусон и особенно Космо Лэнг, надеясь, что их примеру последуют и другие, и в кратчайшие сроки, иначе правительству, которое он отчаянно пытался удержать у власти с июня 1935 года, грозило неминуемое падение. В смутные времена, когда международный кризис надвигался со всей очевидностью, он понимал, что конституционная катастрофа станет лишь козырем в руках недругов Англии, кем бы они ни оказались.

Осознавал ли Эдуард всю бездну кризиса, что ему вот-вот предстояло разверзнуть, оставалось загадкой, хотя его явное пренебрежение к тонкостям монаршего сана свидетельствовало об обратном. Он, казалось, не осознавал, что отречение – акт, выходящий далеко за рамки его личной власти. Как резонно заметил Джон Саймон, в силу своего поста министра внутренних дел будучи своего рода знатоком конституционного права: «Корона переходит по праву наследования потомкам Софии, курфюрстины Ганноверской… Немыслимо, чтобы порядок престолонаследия мог быть попран лишь на основании личного заявления царствующего монарха».

Конституционная головоломка, по словам Саймона, оказалась «не только невиданной, но и до предела запутанной», так как ее усложнял Вестминстерский статут 1931 года. Этот статут, утвердив полное равноправие Королевства и Доминионов, неумолимо требовал их согласия на любое изменение в порядке престолонаследия. Как с заметной и вполне понятной усталостью отметил министр внутренних дел, «даже если король Эдуард настоит на своем решении и официально отречется от престола, для придания его воле законной силы потребуется закон, и закон этот должен быть таков, чтобы заручиться согласием Доминионов, будь то в преамбуле к Имперскому акту, или же прямым одобрением их Парламентов»[483]. Иными словами, Эдуард мог планировать отрекаться сколько угодно, между его опрометчивыми заявлениями и воплощением их в жизнь лежала конституционная пропасть.

Болдуин тем не менее осознавал, что молчание прессы нельзя удерживать бесконечно. 12 ноября письмо от Хоуэлла Гвинна, редактора Morning Post, лишь подтвердило его предчувствия. Гвинн, позиционируя себя как «старейшину в профессии» и «редактора издания, что остается верным оплотом монархических устоев», писал, что именно на него возлагают роль «нарушителя того, что они окрестили “Великим Молчанием”». Признавая, что «пресса должна идти за Правительством, а не указывать ему путь», Гвинн тем не менее недвусмысленно предупреждал: «наивно надеяться, что это вынужденное безмолвие продлится долго… Беспокойство в журналистских кругах страны нарастает с каждым днем… Все чаще [журналисты] донимают меня одним и тем же вопросом: “Сколько еще ждать?”»[484].

Эдуард, меж тем, не мог похвастаться всеобщей и безоговорочной поддержкой. Пусть он и знал, что Черчилль и Бивербрук, насколько это возможно, остаются на его стороне, иные, казалось бы, верные союзники отступали в тень. Впрочем, Луис Маунтбеттен отозвался теплым письмом после визита короля в Портленд: «Едва ли Флот когда-либо принимал Короля столь триумфально. Вы были, как всегда, “на высоте”, и я, черт побери, горд был стоять рядом с вами и видеть, сколь блистательно, сколь безупречно вы держитесь» – и подписывался: «Ваш покорный и преданный Дикки»[485]. Сэмюэл Хор, Первый лорд Адмиралтейства, выразил сочувствие, но тут же подчеркнул, что Болдуин пользуется поддержкой обеих палат Парламента, а Дафф Купер – тот самый Дафф Купер, что всего несколько месяцев назад наслаждался гостеприимством Эдуарда на борту «Налин», – не смог предложить ничего, кроме совета королю выигрывать время, тянуть до последнего. Он намекнул, что, дождавшись коронации в срок, Эдуард укрепит свои позиции, но монарх наотрез отказался «лгать, восседая на троне»[486], и этот «совет искушенного светского льва»[487], как он окрестил рекомендацию Купера, был отвергнут без колебаний.

Вечер 16 ноября король провел в напряженном и безрезультатном диалоге с матерью, хотя иной исход едва ли был возможен. Королева Мария, храня верность памяти покойного супруга, его непримиримости к Уоллис и его категорическому отказу признать ее королевской женой, еще в начале 1936 года как минимум дважды взывала к Болдуину, спрашивая, что же можно сделать, в ответ получая лишь молчаливое разведение руками. Сыну же она не обронила ни слова, что могло быть истолковано как негласное одобрение status quo. И в этом молчании заключалась вся сила и величие королевской власти. Эдуард, став королем, осознал, что для матери он – прежде всего монарх, и лишь потом – сын, и что «монархия для нее – понятие священное»[488]. Потому ее молчание было исполнено не столько неприязни к Уоллис, сколько глубокой скорби и недоумения перед тем, что она воспринимала как бесчестный поступок сына – предпочесть собственное счастье королевскому долгу. Фрейлина Мэйбелл Огилви, графиня Эйрли, позднее вспоминала: «Она просто отказывалась признать за ним, за королем, право на частную жизнь, выбранную по его усмотрению»[489].

В ответ на признание Эдуарда о намерении жениться на Уоллис королева Мария не позволила себе ни вспышки гнева, ни резких слов, предпочтя сохранить невозмутимость. Сын, ошибочно приняв это за проявление сочувствия к его затруднениям, лишь отметил, что мать «явно расстроена». Однако вскоре он понял истинную глубину ее реакции – не просто печаль, но пронизывающий ужас, скрытый за маской королевского хладнокровия. Он молил о встрече матери с Уоллис, но непреодолимые «железные тиски Королевского этикета» – вкупе с личными предубеждениями королевы – воспрепятствовали этому.

Эдуард, по всей видимости, не знал, какой внутренний ад переживала его мать, неделями неотрывно вглядываясь в строки американских газет, полных скандальных откровений о его связи с миссис Симпсон. Как писала Мари Беллок Лоундс, близкая подруга королевы, в ноябре: «Королева Мария в отчаянии. Она не может ни спать, ни есть»[490]. Герцогиня Йоркская с искренним сочувствием вторила ей: «Я совершенно сокрушена этим ужасом и волнением…Чувствуешь себя такой беспомощной перед подобным упрямством»[491]. Потому холодное прощание Марии с сыном, ограниченное лишь формальным пожеланием мудрости и благоразумия, было лишь тщательно выверенным театральным жестом, за которым зияла бездна страха и тревоги.

Вся глубина ее неприязни к происходящему проявилась в поступке, совершенном на следующий день. Перед отъездом Эдуарда в поездку по унылым шахтерским поселкам Южного Уэльса она отправила сыну записку: «Как твоя мать, считаю своим долгом набросать тебе несколько строк искреннего сочувствия в столь непростой ситуации. Весь день мысли мои обращены к тебе, и я молюсь, чтобы ты принял мудрое решение, что определит твою дальнейшую судьбу. Боюсь, визит в Уэльс станет испытанием во многих отношениях, учитывая это судьбоносное решение, что тяготеет над тобой». Менее формальное проявление ее раздражения прозвучало в резких репликах, адресованных премьер-министру, явившемуся в Мальборо-Хаус с робкой надеждой на компромисс. Королева деловито поприветствовала его: «Ну что ж, мистер Болдуин! Какова история, не правда ли?»[492].

Примерно в то же время Эдуард встретился со своими братьями, уделив особое внимание герцогу Йоркскому, чья судьба теперь зависела от его решения – именно Берти предстояло стать королем в случае отречения Эдуарда. (Герцог Глостерский, как вспоминал Эдуард, «был мало тронут тем, что я сказал», герцог Кентский же, напротив, «казался искренне огорченным», отчасти потому, что был лично знаком с Уоллис и испытывал к ней симпатию). Берти, чьи врожденная сдержанность и страх перед публичным словом не всегда удачно сочетались с его честностью и благородством натуры, «был настолько потрясен моим известием, что, скованный застенчивостью, не смог выразить переполнявшие его в тот момент чувства», – писал позднее Эдуард. На самом же деле за его молчанием, вероятнее всего, скрывались и ужас перед эгоистичным выбором брата, и тягостное предчувствие неизбежного будущего.

Формальное письмо, которое он написал позднее, выражая надежду на счастье Эдуарда и уверенность в том, что «любое решение, которое [Эдуард] примет, будет отвечать наилучшим интересам страны и Империи»[493], было, по-своему, столь же уклончивым, сколь и молчание его матери. Столкнувшись с немыслимым, королевская семья словно замуровалась в стенах незыблемого протокола, делая вид, что не замечает разверзающейся вокруг пропасти. И лишь чувства супруги Берти прорвались сквозь броню этикета. 20 ноября она изливала душу в письме к королеве Марии: «Невозможно поверить, что Дэвид всерьез помышляет о таком шаге, и каждый день я взываю к Господу, чтобы он образумил его и не дал ему оставить свой народ… Как же мучительно вести пустые разговоры и притворяться, будто ничего не происходит, в эти исполненные смятения дни, тем более что, сдается мне, никто из нашего окружения и не догадывается, что на самом деле гложет нас»[494].

Несмотря на всю драматичность последних дней, Эдуард, чья власть над короной с каждым часом становилась все более эфемерной, оставался сувереном и был обязан исполнять королевский долг. Потому 17 ноября он отправился в Уэльс, в поездку, которой суждено было стать одним из самых противоречивых и намеренно искаженных событий его недолгого правления. Принцем Уэльским он не раз бывал здесь, именно в Карнарвоне прошел обряд инвеституры, но теперь перед ним разверзлись самые мрачные и безнадежные виды края. Понтипул, Мертир-Тидфил, Маунтин-Эш, Гламорган[495] – уже сами названия звучали как приговор, а разительный контраст их убогих окрестностей с сияющим великолепием дворцов, где Эдуард проводил дни своего правления, словно немым обвинением нависал над королевским визитером. «Это тоже твое королевство, – безмолвно вещали они, – и мы – твои подданные».

Эдуард никогда не терял нити, связывающей его с простым народом, и одним из его козырей как монарха была способность находить общий язык с обычным человеком – пусть на уровне мимолетном, но искреннем. Путешествуя по стране в сопровождении неверного Хардинга, он не мог не проникнуться сочувствием к увиденному: «Даже король, на котором общий упадок скажется в последнюю очередь, не мог не заметить, что что-то явно идет не так». Хардинг, как ни парадоксально, окрестил это «триумфальным путешествием» и отметил: «С личной точки зрения было интересно, что Король, казалось, не держал на меня зла за мое письмо – ведь пока я сопровождал его в поездке по Южному Уэльсу, он был предельно дружелюбен»[496][497].

И вот 19 ноября, в окружении репортеров, алчущих уловить хоть намек на двусмысленность в отношении Уоллис, Эдуард, словно небрежно, обронил фразу: «Эти предприятия привели сюда столько людей… нужно что-то сделать, чтобы вернуть их к работе»[498]. Безобидный, исполненный искреннего сострадания жест, комментарий, вырвавшийся спонтанно, без задней мысли или скрытого умысла. Скорее, он лишь подчеркивал ограниченность его власти как короля. Легкого выхода из кризиса промышленной депрессии, в эпицентре которой он оказался, не существовало. Позже он вспоминал об этом как о «наименьшем проявлении человечности», на которое он «был способен, увидев все это»[499], и в этом не было лукавства. Хардинг вторил ему: «Нет оснований видеть связь между этой поездкой и грядущим кризисом… И хотя личность Короля отличалась противоречивостью, его действия в кризис были безупречны с точки зрения конституции»[500].

И все же пресса, снедаемая жаждой хоть каких-нибудь громких новостей, на фоне куда более захватывающих событий, разворачивавшихся в те дни, избрала его заявление краеугольным камнем репортажей о данном визите. Это давало им и удобный повод противопоставить королевское милосердие правительственному равнодушию. Daily Mail, под кричащим заголовком «Сочувственный жест короля Эдуарда», негодовала о «черствости» Кабинета министров, восклицая, что «судьба простого люда всегда была [для Эдуарда] первейшей заботой и постоянным предметом размышлений»[501], в то время как Daily News раструбила на весь свет, что «простой люд чувствует – Уайтхоллу вынесен приговор»[502].

И даже когда Хардинг, в своем излишнем оптимизме, поспешил заверить Болдуина, что визит прошел «исключительно успешно», поднялась волна споров, что же именно король хотел донести, если вообще вкладывал какой-либо смысл в свои слова. Рамсей Макдональд писал в своем дневнике: «Поездка пробудила несбыточные ожидания… [которые] поставят правительство в щекотливое положение. Подобные вольности следует обуздать. Они – вторжение на территорию политики, и их необходимо контролировать в рамках конституции. К тому же он вполне может использовать этот прием для отвлечения внимания от иных проблем, в кои он ныне увяз»[503]. Доусон, рупор The Times, усмотрел в этом инциденте возможность напомнить как политикам, так и монарху, что главная интрига вот-вот вырвется на авансцену. В своей передовице газета с похвальной сдержанностью предостерегала: «Министры Короля – его советники, и противопоставление его личной заботы о благополучии части народа административным мерам его советников – опасная конституционная игра, которая, в случае продолжения, грозит вовлечь Трон в политическую борьбу»[504].

Заявлением Эдуарда было ознаменовано явление на свет зыбкой и неопределенной силы, получившей название «Королевская партия». Ее цели оставались неясными, состав – тайным, и официального статуса она не получила. Однако вскоре стало очевидно, в чем заключался ее raison d’être[505]. Вернувшись из Уэльса, Эдуард вновь встретился с Уоллис на обеде у Чипса Ченнона. Он был, по замечанию Ченнона, «в высшей степени весел… Ничто не могло испортить его прекрасное расположение духа»[506]. В разговоре он спросил Даффа Купера, также присутствовавшего на званом обеде, почему правительство не контролирует BBC строже, и, получив объяснение о редакционной независимости, «громко и со смехом» заявил: «Я это изменю… Это будет последнее, что я сделаю перед тем, как уйти».

Причина его – несколько авторитарного – добродушия была очевидна: он вновь был рядом с Уоллис. После ряда неловких и напряженных разговоров с политиками и семьей, посвященных их союзу, он вновь ощутил силу чувств, побудивших его избрать этот путь. Однако в его отсутствие Уоллис обедала в Claridge’s с Эсмондом Хармсвортом. Это была не светская встреча, а возможность для Хармсворта предложить возможное решение дилеммы Эдуарда, которое, в случае успеха, позволило бы им не только пожениться, но и сохранить за ним престол – иными словами, и рыбку съесть, и косточкой не подавиться.

Мысль, что Хармсворт и Бивербрук могли руководствоваться собственными мотивами, королю, по-видимому, в голову не приходила.

Предыдущая главаГлава 12 из 24Следующая глава