К книге
Кризис короны. Любовь и крах британской монархии6 «Самый серьезный кризис в моей жизни»
46%
6 «Самый серьезный кризис в моей жизни»
11

Сэр Энтони Хоук был явно не в духе. Утро 27 октября 1936 года застало этого 67-летнего экс-политика и судью Верховного суда в разгаре простуды, что само по себе не добавляло ему расположения духа. Но телесное недомогание отступило на второй план перед полнейшим изумлением, охватившим его при виде столпотворения у стен его зала суда в Ипсвичском графстве. Сколь тщательно ни готовились к этому дню, никто не счел нужным предупредить его о грядущей суматохе, и потому едва ли не первыми его словами, прозвучавшими с раздражением, были: «С какой стати это дело оказалось здесь?»[395].

Мистер судья Хоук, быть может, и не знал о всей важности этого неординарного бракоразводного процесса, который выпал на его долю и которому было суждено стать искрой, запалившей пожар событий, властвовавший на газетных передовицах до конца года. Впрочем, восемь лет, проведенные в стенах Верховного суда, не прошли для него бесследно: он постиг не только буквы закона, но и хитросплетения уловок, к которым прибегали предстающие пред его судом – по обе стороны скамьи подсудимых – в тщетных попытках повернуть закон в нужную сторону. И вот теперь что-то в облике этой утонченной, холеной американки средних лет, застывшей перед ним в элегантном костюме из темно-синей шерсти, казалось ему фальшивым. Ее нервозность и смущение, словно немой вопль, выдавали нечистоту дела. Еще 14 октября она писала Эдуарду, робко предлагая отказаться от бракоразводной тяжбы, опасаясь репутационных потерь, и в тревоге вопрошала: «Я также в ужасе от мысли, что этот судья дрогнет». Двусмысленность этих слов могла означать, что с Хоуком, возможно, и впрямь пытались установить тайный контакт, чтобы удостовериться в его готовности вынести вердикт, не поддавшись влиянию молвы и домыслов, хотя, разумеется, если это и имело место, то в высшей степени осмотрительно и конфиденциально[396].

Одной из причин смятения Уоллис Симпсон был вид бешеных свор журналистов – представителей международной прессы, занявших боевые позиции поблизости еще с зарей. Журналисты грызлись за клочок пространства перед зданием суда и в непосредственной близости от него. Полиция, осознавая беспрецедентность момента, перекрыла Сент-Хеленс-стрит, примыкавшую к зданию, где должно было свершиться правосудие, тщетно пытаясь сдержать натиск газетчиков. Однако десятки, если не сотни[397], репортеров и фотографов, слетевшихся, съехавшихся и приплывших в Ипсвич со всех концов света, не собирались упускать свой вожделенный сенсационный материал и сумели проникнуть в дома на Сент-Хеленс и соседней Бонд-стрит еще до восхода солнца. И все же, несмотря на их яростные усилия, в самом воздухе витало тягостное ощущение, что в этот день не только не свершается правосудие, но и даже не делается попыток создать видимость законности, а разворачивается лишь грязный балаган при молчаливом попустительстве власть имущих, движимых лишь собственным удобством.

Уоллис, что было вполне закономерно, не сомкнула глаз в Феликстоу, откуда ей предстояло отправиться на суд, словно на эшафот. Как она писала в мемуарах, «я часами металась по тесной комнате, терзаясь сомнениями – поступаю ли я правильно, не обернулась ли моя беспечность предательством, не обманула ли меня уверенность, что мои действия не причинят вреда Королю»[398]. На рассвете, с вполне объяснимым трепетом в сердце, она облачилась в темные, но модные одежды, зная, что ей не укрыться от назойливых объективов, сколь бы ни старался ее защитник. Легко позавтракав, она покинула Бич-Хаус, ставший ей домом на последние шесть недель. Там ее ждал Джордж Ладбрук, шофер Эдуарда, в черном седане «Бьюик», который стрелой понес ее в Ипсвич, оставляя позади назойливых папарацци, лелеявших надежду хоть мельком запечатлеть будущую разведенную даму.

Она, по всей видимости, не подозревала, что ее грядущее судебное разбирательство уже несколько дней не сходит с первых полос мировой прессы, а спекуляции накануне достигли апогея. Как сообщал новостной журнал Cavalcade, «за последние дни агентство Associated Press передало в Соединенные Штаты по телеграфу 4000 слов… об истории, о которой ни единым словом не обмолвились британские газеты». Уоллис стала подлинной сенсацией; в полицейском отчете говорилось, что «любые сведения о миссис Симпсон моментально расходятся в газетных кругах за рубежом, в особенности в Америке»[399]. Газета New York American заявила о неминуемой свадьбе Эдуарда и Уоллис через восемь месяцев, а New York Daily Mirror и вовсе бравировала тем, что венчание состоится во дворце, предваряя сенсацию кричащим заголовком «Королевская невеста». Разумеется, вряд ли кто-то усмотрел связь между этой новостью и соседним заголовком другой статьи, гласившим: «РЕЙД НА РОСКОШНЫЙ ПРИТОН РАЗВРАТА».

Джон Саймон в нескольких точных словах описал движущие силы американской прессы: «Королевский роман интересует всех, но роман между королем Англии и дочерью хозяйки балтиморского пансионата довел до исступления жителей Республики, свято верующих в равенство всех людей. Американские издатели сочли, что искушение потворствовать низменным вкусам и раболепному снобизму слишком велико, чтобы им противиться»[400]. Репортеры этих бульварных изданий, и многих других, уже наводнили Ипсвич, снедаемые лихорадочным желанием добыть хоть какой-нибудь скандальный или разоблачительный материал. Но тщетно – вскоре их надеждам суждено было рухнуть, несмотря на выходку одного отчаянного оператора, бросившегося наперерез «Бьюику» в тщетной попытке сделать снимок; за свои старания он поплатился разбитой полицейскими камерой. Уоллис в сопровождении полицейского, своего солиситора Теодора Годдарда и адвоката Нормана Биркетта, была спешно проведена через боковую дверь, после чего полиция заперла и забаррикадировала главный вход в здание. Последний акт этой странной драмы должен был разыграться за закрытыми дверями.

Беспрецедентная тайна бракоразводного процесса – прямой результат личной просьбы короля шефу полиции Саффолка, граничившей, по мнению иных, со злоупотреблением властью. Целью было избежать ненужного скандала, а также обеспечить безопасность Уоллис. В анонимном письме, что достигло Скотланд-Ярда в те дни, Эдуарда клеймили «гнилой свиньей, что заставляет нас раскошеливаться на цацки и изумруды для его мерзкой потаскухи» и, хотя королю и позволяли «ходить в парламент ради мамаши», угрожали, что «если эта янки-стерва не исчезнет с глаз долой, мы грохнем ей окна и набьем морду». Письмо обрывалось зловеще: «Мы вас предупредили»[401]. Похожая отповедь, от американца по имени Джо Лонгтон, была перенасыщена гомофобными и расовыми оскорблениями, но выражала зреющее мнение части американцев, обзывая Уоллис – которую презрительно именовали «мофрадитом [гермафродитом] интровертного типа» – «Королевой Золотой Втулки»[402], а ее связь с Эдуардом – «отводом глаз или ширмой, чтобы скрыть его сексуальную ущербность»[403].

Объект пересудов, меж тем, ступила в почти безлюдный зал суда, откуда предусмотрительно удалили большую часть публики. В числе немногих избранных оказались свидетели, вызванные по делу, да едва два десятка репортеров, расположившихся на первых скамьях зрительских мест. Описывая Уоллис, когда она занимала свое место, один репортер сказал, возможно, не без доли поэтического вымысла, что она была «словно живой портрет кисти Уистлера… [она была] шикарной женщиной с точеными тонкими чертами лица». Говорили, что она затмевала всех прочих, «словно цветок на фоне пламени»[404]. Судья все еще медлил с появлением, что породило среди репортеров дикие домыслы: то ли заседание и вовсе пройдет за закрытыми дверями, то ли юридическая загвоздка сорвет развод. Но вот, наконец, его честь соизволил явиться, и дело началось.

Судья Хоук с раздражением спросил у секретаря суда, почему зал был почти пуст и почему дело Уоллис перенесли из Лондона в Ипсвич, на что секретарь ответил лишь приглушенным шепотом. Каким бы ни было объяснение, оно лишь отчасти смягчило гнев судьи, лицо которого, несмотря на короткое «Да, да, понимаю», по-прежнему выражало явственное недоверие. В напряженной тишине Уоллис, заметно нервничая, заняла свидетельское место. Биркетт, некогда воспетый как «величайшее юридическое открытие года», хранил непривычное для него молчание, словно выжидая знака от Хоука, и, лишь получив едва заметный жест, возвестивший о начале допроса, приступил к своим обязанностям.

Первые ответы, прозвучавшие из уст Уоллис в «невозмутимой» манере, отличались нарочитой простотой. Она подтвердила, что живет в отеле Beach House в Феликстоу, а в Лондоне – в дом номер 16 на Камберленд-Террас. Затем Биркетт задал прямой вопрос: «В Рождество 1934 года обнаружили ли вы записку на туалетном столике?» Уоллис, не колеблясь, подтвердила, что обнаружила, и Биркетт, на сей раз отбросив свойственный ему артистизм, предъявил суду записку, которую Уоллис без запинки опознала как написанную женским почерком, признав, что записка безмерно расстроила ее. При этом тот факт, что ее показания до сего момента были почти сплошь сотканы из лжи, не вызвал ни малейшего возражения ни у кого в зале суда.

Биркетт позволил ей излить заученный наизусть рассказ, как ее брак с Эрнестом был безоблачным до осени 1934 года, когда, по ее словам, супруг вдруг «охладел», пустился в одиночные уик-энды и был глух к ее жалобам на перемену в его поведении. Так продолжалось, в ее интерпретации событий, вплоть до Пасхи 1936 года, когда она получила роковое письмо, извещавшее ее о тайной связи мужа. Тогда-то она незамедлительно написала ему письмо, извещая о бесповоротном намерении расторгнуть брак по причине измены – «поведения, коего я не в силах простить», – и о своих планах немедленно обратиться к солиситорам. В подтверждение своих слов она опознала супруга на предъявленной фотографии и его почерк в книге постояльцев отеля Hotel de Paris в Брее, где тот благоразумно скрылся под псевдонимом «Артур Симмонс». После чего ей было дозволено покинуть свидетельское место, на котором она пробыла около 14 минут.

Слова, умело вытянутые из нее Биркеттом, были, по сути, искусно сплетенной ложью, и едва ли будет преувеличением сказать, что ее показания являли собой не что иное, как откровенное лжесвидетельство, не говоря уже о сфабрикованных письмах. Впрочем, подобная практика едва ли считалась чем-то из ряда вон выходящим в бракоразводных делах тех лет. Также было обязательным спросить истца, совершала ли она сама прелюбодеяние; как писал Эгертон в своих мемуарах об этом деле, «ожидалось, что судья закроет глаза на один-два промаха, за которые истец должным образом раскаялся, но нужно было быть очень смелым мужчиной, и еще более смелой женщиной, чтобы осмелиться перечислить длинный список “актов прелюбодеяния”»[405].

Множество истцов предпочитали ловко обойти сию щекотливую необходимость, притворяясь, что не понимают, о чем речь, если вопрос ставился ребром, но солиситор, блюдя букву закона, был обязан вопросить свою подопечную, имело ли место прелюбодеяние, на что Уоллис неизменно отвечала отрицанием. Эгертон подмечал, что «многих, вероятно, изумит тот факт, что миссис Симпсон в сущности отрицала прелюбодеяние с Королем»[406], и добавлял, что «бесчисленное количество раз они оставались наедине, в ситуациях, что являлись, по всем признакам, неопровержимым свидетельством адюльтера»[407][408]. Не он один задавался вопросом: «Могла ли эта любовная идиллия быть столь совершенной для двоих, если в ней не было места для секса?»[409].

Затем на сцену вышли свидетели – двое официантов и портье, – чьи показания должны были подкрепить дело: они подтверждали, что видели Симпсона в постели с незнакомой дамой – «они оба были заняты… кровать была маленькой». И вот, когда все формальности были соблюдены, дело было представлено судье Хоуку, и Биркетт провозгласил: «На основании представленных доказательств, милорд, я прошу выдать decree nisi[410] с возмещением судебных издержек». Судья завис в нерешительности и лишь спустя мгновение произнес: «Не знаю». Эгертон впоследствии вспоминал этот миг как «один из тех леденящих душу моментов, которых солиситоры страшатся пуще огня, когда, казалось бы, безупречное дело вдруг натыкается на невидимое препятствие»[411]. На первый взгляд, перед судом предстало заурядное дело об адюльтере, каких тысячи, но ни одно из них не требовало столь исключительных мер, что были приняты в этот день, ни того нездорового ажиотажа, что на миг превратил Ипсвич в подобие балаганного цирка Барнума и Бейли. Уоллис понимала: что-то пошло не так, и позже писала: «В тот ужасный миг я была уверена, что он полон решимости отказать мне в разводе»[412].

Биркетт, нарушив воцарившуюся тишину, произнес: «Мне кажется, я догадываюсь, что у вас на уме, милорд». Хоук, в ответ на эту дерзость, раздраженно отрезал: «Откуда вам знать, что у меня на уме?» Биркетт, с притворной кротостью, возразил: «Я подумал, не желает ли ваша светлость узнать, почему имя другой дамы не было упомянуто в деле». Хоук согласился: «Именно так». Тогда Биркетт, с едва уловимым намеком на тот артистизм, что снискал ему славу, учтиво заверил: «Милорд, имя дамы четко указано в прошении, и даме была вручена копия прошения. Теперь я прошу выдать decree nisi». Хоук, словно уступая неизбежному, ответил «совершенно будничным тоном»: «Что ж, полагаю, в этих экстраординарных обстоятельствах я вынужден удовлетворить прошение»[413].

Затем Биркетт запросил и добился возмещения Уоллис судебных издержек за счет ее теперь уже бывшего мужа[414], и дело было окончено. Хоук явно испытывал неудобство от своей роли в этом деле («ему не понравилось то, что он увидел в миссис Симпсон на свидетельском месте»), и Эгертон заметил, что «он всем своим видом выражал облегчение от того, что ему более не придется вершить суд в этом откровенном юридическом фарсе»[415]. Его впечатление от королевской четы было таково: «Миссис Симпсон была опытной женщиной и светской львицей без всяких претензий на высокие моральные принципы» и что «Король был одержим ею, отбросив все остальное»[416]. По истечении положенных по закону шести месяцев, 27 апреля 1937 года, развод должен был вступить в законную силу. Уоллис спешно покинула зал суда, вновь села в «Бьюик» и, в сопровождении Годдарда, «источавшего ауру безмолвной победы», направилась в Лондон. Полицейский эскорт услужливо расчистил ей путь на добрых десять минут, чтобы обеспечить отрыв перед неминуемой погоней. Уоллис «не ощущала триумфа – лишь облегчение». И в глубине души понимала – затишье будет недолгим[417].

Утро Эдуарда выдалось насыщенным. День начался с Тайного совета в Букингемском дворце, где несколько его приближенных, включая Хардинга, принесли присягу в качестве тайных советников, а затем последовала встреча с премьер-министром Канады Уильямом Лайоном Макензи Кингом. Канадский политик был в полной мере осведомлен о драме, что разгоралась между монархом и миссис Симпсон, и Хардинг, почуяв неладное, обратился к нему с просьбой затронуть щекотливую тему во время приема, подчеркнув, что поведение Эдуарда сеет смуту в его владениях. Позже Кинг вспоминал, что эта просьба была продиктована «растущей тревогой по поводу влияния на Империю унизительных пересудов, множащихся в зарубежной, особенно американской, прессе, и из-за ущерба, наносимого монархии, репутация которой доселе была безупречна». Кинг разделял опасения Хардинга: «Этот период бездействия, по моему мнению, представлял собой нарастающую и непредсказуемую опасность»[418].

Будучи истинным политиком, канадец ответил: «Если Король сочтет нужным затронуть эту тему, я выскажусь предельно откровенно. Но лишь тогда; инициативы от меня не ждите»[419]. В итоге, однако, такая возможность не представилась, да и вряд ли слова канадца возымели бы хоть какой-то эффект. Сам Эдуард, по собственному признанию, «был всецело поглощен событиями в Ипсвиче»[420], и тревога не отпускала его, пока уже после полудня не пришло известие от Годдарда – decree nisi получен!

Вечером того дня король и Уоллис вновь встретились в ее новом доме в Риджентс-парке. Вначале их встреча была окрашена радостью – Эдуард преподнес возлюбленной роскошный дар: кольцо с огромным изумрудом, украшенное лаконичной гравировкой: «теперь WE принадлежат друг другу, 27.X.36». Однако вскоре Уоллис с горечью осознала – Эдуард видит случившееся в совершенно ином свете, нежели она. Он провел долгие дни, если не недели, в изматывающих раздумьях, терзаясь страхом, что развод сорвется, что его имя окажется втянуто в грязную историю – или, что еще ужаснее, что Уоллис, устав от всего, отступится, как не раз давала понять после злополучного круиза на «Налин». Теперь же, когда decree nisi был наконец получен, он, словно вторя Диккенсу, не видел «и тени нового расставания».

Но Уоллис, как и прежде, искусно играла роль неприступной Эстеллы во влюбленном сердце Пипа[421]. В то время как король наслаждался победой, Уоллис, и без того измученная нервным напряжением последних дней, предвидела грядущий шторм проблем, надвигающихся на них – и в первую очередь томительное шестимесячное ожидание до окончательной легализации развода. Услышав от Эдуарда рассказ о его беседе с Болдуином неделей ранее, Уоллис поначалу оторопела, а затем содрогнулась от ужаса, осознав, насколько решительные шаги предпринял премьер-министр, дабы расстроить их союз. И, не без оснований, она страшилась пуще Эдуарда, что omertà[422], доселе хранимая британской прессой, рухнет в одночасье, когда в огласке ее бракоразводного процесса увидят «общественный интерес». Хотя Эдуард самозабвенно уверял ее в «джентльменском соглашении» с Бивербруком и Хармсвортом и в том, что с Болдуином удастся справиться, ее мучали смутные сомнения, которые не могло развеять даже обещание Эдуарда: «Не волнуйся, я уверен, что смогу все уладить»[423].

И пусть Бивербрук и Хармсворт приложили все усилия, чтобы их издания не обмолвились ни словом о событиях в Ипсвиче, не было и тени надежды, что эта сенсационная весть не проникнет в сознание широких масс. Уже 28 октября в официальных правительственных сводках отмечалось: «фотографии Короля на отдыхе на Ближнем Востоке [были] восприняты неблагосклонно; из толпы раздавались выкрики: “Почему он не отрекается?”… Пришлось приложить некоторые усилия, чтобы добиться исполнения гимна “Боже, храни Короля”; простые работницы Ланкашира, переговариваясь на своем местном диалекте, ворчали: “Новый Король – и в подметки не годится старому доброму Королю”»[424].

В тот же день Гарольд Николсон в своем дневнике описал беседу, состоявшуюся на званом вечере у Сибил Коулфакс: «За ужином я обсуждал с [герцогиней Ратлендской] животрепещущий вопрос Симпсон… С упорством множатся слухи, что Король намерен возвести ее в герцогини Эдинбургские и вступить с ней в брак». Вскоре слухи достигли апогея, сведясь к одному, тревожившему всех вопросу; как с нарастающим беспокойством отметил Николсон: «Главное – неужели он настолько ослеплен страстью, что осмелится настоять на ее коронации?» И хотя герцогиня Ратлендская поспешила успокоить его, уверив, что «он [не] совершит столь немыслимой глупости», серьезность положения не вызывала сомнений, о чем свидетельствовала запись Николсона: «Я слышу от многих, что опасность весьма и весьма велика»[425].

Королева Уоллис. Сама мысль о таком сочетании слов казалась нелепой, почти кощунственной. Однако для политиков и придворных, наблюдавших за королем вблизи в те дни, не оставалось сомнений: он был всецело порабощен своей пассией, а все бремя государственных забот отошло на задний план. Хелен Хардинг видела, как работа ее мужа стала практически невыполнимой, поскольку Эдуард не проявлял ни малейшего интереса к своим служебным обязанностям, отменяя встречи по малейшему капризу.

Тем не менее он все еще мог очаровывать, когда того желал. В те редкие моменты, когда он удостаивал вниманием свои королевские обязанности, например на приеме в Букингемском дворце 30 октября в честь министра иностранных дел Аргентины, он преображался: источал очарование, обходительность и даже легкую иронию, обращая, по словам историка Филипа Гедаллы, «довольно нервную церемонию» в «приятную мужскую вечеринку»[426]. И даже придирчивый Николсон признавал, что, открывая парламент 3 ноября, Эдуард «был на высоте… выглядел юношей лет 18»[427], хотя и не мог не заметить, что влияние Уоллис проникло даже в эту сферу. «Акцент Короля просто ужасен. Он говорит об “Аммурике”»[428]. Если это и делалось ради его избранницы, то было напрасно. Бывшая миссис Симпсон предпочла провести тот день за шопингом в Harrods.

Однако существовали проблемы куда более насущные, чем новый трансатлантический акцент Эдуарда. Американская пресса, не стесняясь в выражениях, плодила все более скандальные и гротескные заголовки – особенно выделялся «КОРОЛЕВСКАЯ ПОДРУЖКА ПОЛУЧИЛА РЕНО В ГОРОДЕ УОЛСИ[429]»[430], представлявший собой странное сочетание ученых отсылок и жаргона[431]. Широкое распространение получили слухи, что, получив развод, Уоллис сможет беспрепятственно вступить в брак с Эдуардом, как только истечет полугодовой срок, установленный decree nisi. Однако в основе всего этого находилось заблуждение, а именно уверенность в том, что развод будет автоматически оформлен после судебного решения. В реальности же положение дел оставалось куда менее определенным.

Хорас Уилсон писал, что королю «были представлены соображения… относительно настроений, царящих в обществе, как в самой стране, так и за ее пределами, в Империи», и с надеждой замечал, что «они не останутся без внимания; например, миссис Симпсон, возможно, покинет страну». Однако «этому не суждено было случиться», и, как следствие, «день ото дня общественное беспокойство, пока еще не выплескиваясь наружу, лишь усиливалось, и все очевиднее становилось, что буря не за горами»[432]. Одной из форм проявления этого беспокойства были подозрения, несомненно, разделяемые и судьей Хоуком, в том, что развод был получен слишком просто, при обстоятельствах, явно указывающих на закулисные махинации.

Таким образом, Королевский проктор, как блюститель интересов Короны, был обязан быть готов к рассмотрению любых жалоб от граждан, каждый из которых мог направить письмо, указывающее на аномалии в деле о разводе. Их хватало: непродолжительное проживание Уоллис в Феликстоу, ее частые появления в Форт-Бельведер и в обществе короля и, что вызывало наибольшее недоумение, полное отсутствие возражений со стороны Эрнеста Симпсона на предъявленные обвинения. Хотя ни одно из этих обстоятельств по отдельности не являлось доказательством нарушения закона, атмосфера нарастающего кризиса в стране – «Невозможно помешать людям бесконечно обсуждать, сплетничать и гадать на эту тему», как заметила Хелен Хардинг, – означала, что с каждым днем росла вероятность того, что «обеспокоенный гражданин» создаст серьезные проблемы для своего короля.

Было неясно, осознавал ли Эдуард всю глубину общественного недовольства, вызванного его поступками, или же пребывал в счастливом неведении. Впоследствии он уверял, что «роль преуспевающего конституционного монарха – казаться отстраненным не только от политики, но и самой жизни»[433]. Однако даже ему не удалось избежать столкновения с реальностью – встречи с Бивербруком, вновь вызванным в Букингемский дворец пятого ноября. Настроение газетного магната переменилось. Он больше не верил клятвам Эдуарда, что свадьбы с Уоллис не будет, и, «как владелец газеты, стремился сложить с себя обязанность тесных совещаний с Королем и вновь обрести свободу выражать мнение на страницах своих газет»[434]. Устав от диктата, определяющего, что можно и что нельзя печатать, он пришел на встречу, не скрывая своего скептицизма, как и полагается настоящему газетчику.

В итоге, по его словам, «обед был достаточно занимательным» – благодаря присутствию миссис Симпсон. Его зарисовка ее облика вышла на редкость убедительной, особенно ценной в силу своей относительной объективности. Отметив, что «она показалась простой женщиной» и «одетой скромно», он добавил, что «ее прическа меня не впечатлила», хотя улыбка была «доброй и приятной». (В вырезанных фрагментах мемуаров он также писал, что «на ее лице была родинка, которую я нашел непривлекательной… [и] она брила шею, что меня совершенно не прельщало». Он также смягчил изначальное описание ее «чересчур приветливой» улыбки, в итоге остановившись на определении «приятная».)[435].

Она всячески демонстрировала свое невежество в политике и неосведомленность в мировых делах, вкупе с «заверениями в простоте характера и взгляда на жизнь», однако этот спектакль не длился весь вечер. Едва вступив в политическую дискуссию, «она явила себя приверженцем либеральных взглядов, которые отстаивала уверенно и аргументированно, опираясь на здравые, вполне сформировавшиеся представления». Его также «весьма заинтересовал» проявившийся в ней на глазах царственный лоск. Принимая шестерых дам, Уоллис держалась «с подобающим сану достоинством», и когда пять из них почтительно приветствовали ее поцелуем, «ни в одном случае она не удостоила их ответным жестом»[436].

Эдуард, доверяя Бивербруку как соратнику, вел себя непринужденно, не скрывая критики в адрес отдельных министров. Принимая во внимание общую антипатию обоих к Болдуину, премьер-министр закономерно стал одним из объектов их обсуждения, хотя Бивербрук предпочел опустить подробности. Король, намекнув на возможную помощь со стороны магната, невольно раскрыл свои карты, но Бивербрук интерпретировал его слова по-своему: Эдуард, как ему показалось, рассчитывал на его содействие в корректировке тональности американских газет в отношении него и Уоллис. Бивербрук с облегчением перевел стрелки на Уолтера Монктона. «Я с радостью уклонился от этой миссии, ибо переговоры с американцами сулили лишь тяжкий труд и бесплодные усилия, с весьма вероятным крахом в финале»[437]. Хотя король и желал бы участия Бивербрука в этом деле, это не было предметом первостепенной важности. Этот вопрос был отложен до следующей встречи, когда он должен был обрести куда бо́льшую остроту.

«Я возненавидел эту женщину», – сетовал Стэнли Болдуин в начале ноября, беседуя с государственным чиновником Томасом Джонсом. Речь, разумеется, шла об Уоллис, чье имя не сходило с уст, затмив собой все прочие темы для обсуждения. Если верить словам Джонса, премьер-министра словно прорвало – он обрушился на нее с гневной бранью: «За каких-то девять месяцев она нанесла монархии урон больший, чем Виктория и Георг Пятый смогли залечить за полвека!» Мрачно – и верно – заметив, что Эдуард бездумно растрачивает королевскую казну, Болдуин дал суровую оценку кризису с точки зрения конституции: «Если он возьмет ее в жены, она автоматически станет королевой Англии. В таком случае я подам в отставку, и, полагаю, мои коллеги последуют моему примеру. Впрочем, он может и отречься». И, словно подводя черту, добавил: «Лучшее, что могло бы случиться сейчас, – это если бы его встречали молчанием на улицах»[438].

В то время как отчаяние Болдуина нарастало, Хардинга все настойчивее склоняли к поступку, который в его глазах был равносилен предательству – к «ознакомлению с проектом официального обращения к премьер-министру для передачи Королю вопроса о его связи с миссис Симпсон»[439]. Опасение заключалось в том, что официальная просьба к Эдуарду прекратить связь с Уоллис неминуемо спровоцирует либо его отречение, либо правительственный кризис. Ведь сама суть конституционной монархии зиждилась на том, что король обязан внимать советам премьер-министра и Кабинета министров. И если бы он осмелился ослушаться – а именно такой сценарий казался все более вероятным, – последствия были бы беспрецедентными.

Ни Болдуин, ни Хардинг не горели желанием приближать катастрофу, маячившую на горизонте, и потому текст письма был смягчен по инициативе Хардинга. Он объяснял, что «обращение… изначально содержало официальное указание от Правительства о немедленном разрыве связи. Это показалось мне излишне агрессивным, и я предложил ряд правок, чтобы придать делу более деликатный характер»[440]. Вместо жесткого заявления: «Если не будут приняты незамедлительные меры к успокоению всеобщего и растущего опасения в народе, то чувства уважения, преданности и любви, кои Ваше Величество сумели заслужить, будут смыты волной негодования столь мощного и опасного, что это поставит под угрозу стабильность нации и Империи», новый вариант содержал лишь просьбу: «Принимая во внимание серьезные угрозы, нависшие над страной… Ваша связь с миссис Симпсон должна быть прервана безотлагательно». Но и в этой, смягченной, версии неприязнь к ситуации проступала сквозь строки. Заключительная же фраза: «Если бы миссис Симпсон немедленно покинула пределы страны, это деликатное дело можно было бы урегулировать в менее официальном порядке»[441] – дышала холодным канцелярским презрением.

Болдуин увидел эти проекты лишь 13 ноября, но он и без того не был глух к набиравшему силу общественному мнению, что «скандал наносит непоправимый урон репутации страны»[442]. Он все еще тешил себя надеждой, что их беседа с Эдуардом в прошлом месяце принесла плоды, и назначил новую встречу с монархом, надеясь на очередную отеческую беседу с трубкой и назидательными советами. Хардинг, куда острее чувствовавший, как Флит-стрит, изнывающая от невозможности нажиться на сенсационных подробностях главной новости страны, готова сбросить оковы вынужденного молчания, поддерживал связь с Джеффри Доусоном. Редактор, размахивая свеженаписанной передовицей, сообщил ему в ходе того, что сам назвал «долгим и на редкость унылым разговором»[443], что «пресса не сможет хранить молчание дольше нескольких дней, и… The Times должна выйти в авангарде наступления»[444]. Хардинг, что было ему совершенно несвойственно, «не выразил никакого мнения»[445]. Доусон писал, что Хардинг «сам еще пытается уговорить короля, но уже готовит тяжелую артиллерию, чтобы воздействовать на своего господина со всей мощью»[446]. К тому же стало известно о подаче Королевскому проктору двух аффидевитов[447] с требованием расследовать сговор при вынесении решения о разводе. Буря, что зрела исподволь, наконец обрушилась со всей силой.

Хардинг обратился за консультацией к Болдуину, который поинтересовался, не утихла ли страсть Эдуарда к Уоллис. Хардинг ответил, что «все было по-прежнему, насколько я мог судить». И пока Болдуин, подавленный осознанием тщетности своей недавней беседы с королем, готовился к новой, неотложной встрече с монархом, Хардинг, движимый отчаянием, написал Эдуарду письмо, поражающее своей прямотой, переходящей в резкость.

Это действие можно было истолковать двояко: либо как отчаянный жест патриота-придворного, доведенного до точки кипения близоруким себялюбием своего короля, либо как коварную и предательскую интригу, направленную на свержение монарха и замысленную в тайном сговоре с Доусоном – назвавшим ее «достойной восхищения»[448], Болдуином и всем правящим классом. Монктон позже писал, что «[письмо] поставило крест на дальнейших доверительных отношениях между Хардингом и Королем, которые подобали Королю и его личному секретарю… Хардинг либо понимал это, либо должен был понимать»[449][450]. Как бы то ни было, послание не оставляло места для двусмысленности: верность Хардинга – а следовательно, и верность большей части приближенных Эдуарда – была принесена в жертву институту Короны, а не конкретному монарху. Жена Хардинга, возможно, и пыталась оправдать его поступок, говоря, что это «последняя попытка оставить Королю шанс сохранить Трон»[451], но в ретроспективе это более напоминает тщательно взвешенный, но яростный взрыв накопившегося за долгие месяцы напряжения.

В нем не было и намека на noblesse oblige. Хардинг заявил: «Считаю своим долгом довести до Вашего сведения следующие факты, которые стали мне известны и в достоверности которых я уверен», а затем холодно обрисовал ситуацию. «Молчание британской прессы по поводу дружбы Вашего Величества с миссис Симпсон не будет сохраняться. Вероятно, взрыв произойдет в считаные дни. Судя по письмам британских подданных, проживающих за границей, где пресса не стеснялась в выражениях, эффект будет катастрофическим». Знал ли Хардинг об ужасе, сковавшим Уоллис при мысли, что газеты разведут в стране пожар общественного негодования, или нет, но его слова были призваны посеять леденящий страх в душе как монарха, так и его избранницы.

Хардинг перешел к изложению ситуации с точки зрения конституции, предположив, что, если правительство падет в результате действий Эдуарда, «Вашему Величеству [придется] найти кого-то другого, способного сформировать правительство, которое получит поддержку нынешней Палаты общин… Это едва ли возможно». Затем он предположил, что в случае объявления всеобщих выборов «личные дела Вашего Величества станут основной темой обсуждения – и я не могу отделаться от ощущения, что даже те, кто симпатизирует Вашему Величеству как частному лицу, будут глубоко возмущены ущербом, который неизбежно будет нанесен Короне, краеугольному камню, на котором держится вся Империя». Немыслимо, чтобы монарху угрожал, пусть и косвенно, его же собственный придворный, но в данном случае Хардинг вплотную подошел к тому, чтобы дать понять: народное негодование, в глазах которого король стал осквернителем трона, не за горами, и оно не пощадит никого.

Решение, как ни крути, подавалось как безальтернативное – «единственный маневр, дающий хоть слабую тень надежды избежать неминуемой беды», и заключалось оно в одном: Уоллис должна была покинуть страну или, по выражению Хардинга, «отбыть за границу без лишних проволочек». Он молил Эдуарда «взвесить это предложение со всей ответственностью, пока положение не стало точкой невозврата». Указав на «разительную перемену в тоне прессы», сделавшую этот вопрос «неотложным», он завершил письмо подобострастным заверением, резко контрастировавшим с напором его предыдущих слов: «Разумеется, я всецело в распоряжении Вашего Величества, если есть хоть что-то, что я могу исполнить по Вашему повелению»[452].

Жена Хардинга впоследствии уверяла, что «никогда, ни на миг, не возникало мысли, чтобы он писал [письмо] в соавторстве, по указке премьер-министра, Джеффри Доусона или кого-либо еще»[453]. Но в правдивость этих слов верится с трудом, особенно если учесть, что Доусон, по удивительному совпадению, оказался в его кабинете «в тот самый момент тревоги и безысходности». И если Хардинг превозносил редактора как «человека, [обладающего] тактом, опытом и неподкупностью», то Доусон отвечал ему взаимностью, расхваливая письмо как «уважительное, смелое и недвусмысленное»[454] и в особенности подчеркивая прямоту предупреждения, что джентльменская договоренность, сдерживающая прессу, вот-вот даст трещину. И точно так же бросается в глаза удивительная своевременность визита Хардинга на Даунинг-стрит, 10, последовавшего почти сразу за написанием письма. Хотя, возможно, Болдуин и Доусон и не диктовали ему каждое слово, несомненно одно: их замыслы и намерения были в полной мере реализованы уже тем, что письмо, не оставляющее камня на камне от позиций короля, вышло из-под пера столь влиятельной фигуры, как Хардинг, письмо, которое невозможно было проигнорировать или отбросить как нечто несерьезное.

Закончив письмо, Хардинг незамедлительно отослал его в Форт-Бельведер в красном ларце, пометив: «Срочно и конфиденциально». Король лишь накануне вернулся из Портленда, где два дня инспектировал Флот метрополии, наслаждаясь передышкой, несмотря на холод, не в последнюю очередь потому, что его импровизированная речь вызвала «невиданный по размаху и искренности взрыв энтузиазма»[455] у публики. Позднее он писал: «Мне удалось на несколько часов забыть о наболевшем вопросе, требовавшем решения»[456]. Вернувшись в Форт, он мечтал о горячей ванне и отдыхе, но любопытство – что же заставило Хардинга написать столь необычное письмо? – взяло верх, и он поспешно открыл конверт.

Как он впоследствии признавался, с болью вспоминая тот миг: «Одно мгновение – и передо мной разверзся самый острый кризис моей жизни»[457].

Предыдущая главаГлава 11 из 24Следующая глава