После репетиции Адольф отвёз Эмилию в её квартиру, а сам вернулся к себе лишь для того, чтобы сменить одежду и съездить в музей к матери. Эмилии он сказал, что едет забрать вещи и вскоре вернётся. Незачем ей знать детали. У него были непростые отношения с женщиной, которая его родила и вырастила, но Браун очень хотел, чтобы все разногласия остались в прошлом.
Пока Адольф добирался до музея, рассекая на «Харлее» по ночному Берлину, а холодный ветер развевал его волосы, густые и тёмные, как тайны, которые он хранил, ему вспомнилось, что мать всегда была с ним ужасно строга. В редкие дни она могла оставить без внимания его шалости, не сделав замечания. В остальное же время мать пыталась заменить Адольфу отца, которого он никогда не знал и не видел.
Сильвия Браун считала, что сможет в одиночку воспитать сына, дать всё нужное, чтобы из него вышел достойный человек. Наверно, поэтому, как и любая нормальная мать, она плохо отнеслась к тому, что он подсел на наркотики. И хотя его баловство дурью началось ещё в юности, после двадцати пяти лет Браун уже не мог обходиться без очередной дозы. Ведь это ему давало ощущение свободы. Если что-то не складывалось в личной жизни или в карьере, он обращался к своему проверенному другу – героину, который заменил ему среди прочего и мать. С возрастом он всё реже видел её – та постоянно находилась на работе.
Он помнил, с каким скандалом она выгнала его из дома; в те дни ему не хватало денег, а на туалетном столике стояла открытая шкатулка, где лежала пара винтажных золотых серёжек с синими сапфирами и бриллиантами, которые так и просились в руки. Адольф не задумывался о последствиях, когда забирал их, а потому не ожидал, что, когда вернётся через несколько дней в квартиру, мать будет кричать, обвинять его и не пустит на порог, выставив за дверь все его вещи.
После этого он больше её не видел, даже не пытался связаться или прийти поговорить. Сначала было стыдно, а потом он получил роль в театре. Конечно, Адольф понимал, что в постановку его позвали отчасти благодаря тому, что у него начались отношения с Луизой Хайдрих – дочерью директора. Правда, те длились недолго, через месяц они расстались, а через полгода Луиза стала женой Хартмана Кляйна. Уже тогда он подавал большие надежды, поэтому неудивительно, что через несколько лет Хартман стал главной театральной звездой Германии.
У Брауна же всё складывалось не так гладко. Временами ему казалось, что неудачи напрямую связаны с именем, и он взял себе псевдоним. Если бы не Густав, который предложил ему роль, кто знает, что бы с ним сейчас было. Потому что после расставания с Луизой ему приходилось едва ли не выбивать себе работу. Без наркотиков начиналась жуткая ломка, и деньги нужно было где-то брать, поэтому он играл далеко не те роли, которые ему нравились, в душе понимая, что способен на большее.
Все эти годы он редко вспоминал о матери, но сейчас ощутил, что нуждается в ней как никогда.
Припарковав мотоцикл, он слез и направился в сторону большого здания.
В музее стояла тишина. Он не видел мать уже больше десяти лет, но знал, что та не изменяла себе в многолетней привычке задерживаться в своём кабинете до поздней ночи. Он планировал застать её там, но, постучав и не получив ответа, приоткрыл дверь и, заглянув внутрь, обнаружил, что там никого. Мягко горела настольная лампа, освещая аккуратно сложенные листы бумаги и частички пыли, застывшие в воздухе. На краю стола лежали какие-то книги. Нос уловил тонкий, но ощутимый шлейф розового масла, знакомый с детства. По нему Адольф всегда узнавал о возвращении матери домой. И сейчас этот запах навевал приятные воспоминания, как и само это место.
В детстве мать часто брала его в музей, который уже не одно поколение принадлежал их семье. Раньше всем заправляла его бабушка, но после её смерти это место, как и должность хранителя, перешли к матери. Странно, но в памяти ещё были свежи воспоминания о тех днях, когда он мог часами сидеть в этом кабинете с какой-нибудь книжкой и ждать, пока Сильвия освободится. Он любил, когда мама возвращалась и во время обеденного перерыва они вместе шли в маленькое кафе, где ему всегда доставалась кружка горячего шоколада. Тогда мать много улыбалась, была к нему ласкова, а по вечерам, когда в музее оставались лишь они одни, так увлекательно рассказывала об экспонатах и картинах, что ему не хотелось уходить домой. А ещё она любила повторять, что, когда вырастет, он продолжит семейное дело. Адольф вырос. Утекло много воды, и отношения с матерью окончательно испортились. Но теперь, оказавшись снова в этом месте, он как будто вернулся в прошлое. Казалось, теперь-то всё будет иначе.
Он прикрыл дверь и отправился на поиски матери – знал, что она где-то неподалёку. Браун вошёл в первый выставочный зал, прогулялся по нему, минуя часть экспонатов. Звуки его шагов отдавались от стен гулким эхом, хоть он и старался двигаться бесшумно. Мать он нашёл во втором зале, просторном и подсвеченном прожекторами. Она стояла к нему спиной, но обернулась, услышав шаги. Она, как и всегда, была одета со вкусом: серое клетчатое платье, расклешённое книзу и затянутое чёрным поясом на талии, отлично подчёркивало фигуру, даже спустя годы не утратившую изящества. Когда-то тёмные волосы, собранные в аккуратную причёску, теперь отливали благородной сединой. На лице – лёгкий макияж: аккуратные стрелки, коралловая помада. В ушах – жемчужные серёжки, а на пальце – широкий перстень с крупным зелёным камнем. Его мать была действительно красивой женщиной в молодости и с возрастом, несмотря на морщины вокруг карих глаз, не растеряла обаяния.
– Ади?
Казалось, она искренне удивилась, увидев его.
– Мама…
Он шагнул к ней навстречу, но замер, когда она сказала:
– Зачем ты пришёл?
И в этом «зачем» он услышал не вопрос, а предостережение.
– Разве ты не рада видеть своего сына? – Адольф всё-таки подошёл к ней. Руки обхватили её за плечи, он прижал мать к себе и прошептал: – Мне не хватало тебя, мама.
Она не обняла его в ответ – застыла каменным изваянием, но не оттолкнула, видимо, будучи совершенно сбитой с толку. От её шеи и волос исходил тот самый нежный и тонкий аромат розового масла.
– Проявления нежности сейчас излишни, – наконец сказала она, когда он отстранился. – Что тебе нужно, Ади?
Он хотел сказать «твоя любовь», но с губ слетело совершенно другое:
– Может, присядем? И поговорим в спокойной обстановке.
Браун ощущал себя некомфортно. Не знал, как себя вести с собственной матерью. Прошло слишком много времени. Ему почему-то казалось, что достаточно будет просто прийти, и стена отчуждения рухнет сама. Мать заключит его в свои объятия, скажет, что ей тоже его не хватало. Она никогда не верила в него, но теперь, когда он играет главную роль в такой важной пьесе, не сможет отрицать очевидного. Не сможет не гордиться его достижениями. Только не теперь. Тогда почему же он всё ещё ощущает только равнодушие со стороны самого близкого и родного человека?
– Разве нам есть о чём говорить? – Взгляд оставался спокойным и твёрдым, как ледяная глыба.
– А разве нет? Послушай, мам… – начал Адольф, стоя напротив неё, но не успел договорить, так как она подняла руку, останавливая его.
– Я не знаю, зачем ты пришёл, но говори, что хотел, и уходи. Мне нужно подготовить всё к предстоящей выставке, поэтому, будь добр, не отнимай моё драгоценное время.
Казалось, сейчас она развернётся и снова займётся своими бесценными экспонатами, но мать продолжала стоять перед ним, явно теряя терпение. И неудивительно, учитывая поздний час.
– Ты ведь слышала, что я играю главную роль в предстоящей пьесе? – спросил Браун и, не дожидаясь положительного ответа, продолжил: – И не закончу, как ты мне пророчила, от передоза. Я знаю, ты не простила меня до сих пор за то, что я так глупо пустил на ветер свою жизнь. Но теперь всё совершенно иначе. Я изменился, мама. Твой Ади вернулся.
Он впервые за свою жизнь озвучил то, что лежало у него на душе. Без прикрас, как чувствовал. Он приехал сюда, чтобы помириться с матерью, и не уйдёт, пока этого не сделает.
– Невозможно сидеть на игле долгие годы и в одночасье прийти, покаяться и сделать вид, что ничего не было. – Её голос звучал категорично. – Ты опозорил нашу семью, опозорил меня! Ты убил всё святое, что в тебе было! А теперь ждёшь, что я тебя прощу? Нет, Ади, это так не работает. – Она замотала головой и с горечью добавила: – Ты как был жалким наркоманом, так им и остался. То, что ты получил главную роль, не твоя заслуга. Думаешь, я не знаю про Мегиддонский кинжал?
Он вздрогнул, как от хлёсткой пощёчины, побледнел.
– Откуда?.. – всё, что он смог выдавить, глядя на неё.
– Потому что только благодаря мне он попал к тебе в руки. Если бы не я, ты бы по-прежнему растрачивал свою жизнь впустую. Без кинжала ты никто! – подвела она черту. Он не видел в глазах матери поддержки и понимал, что уже не увидит. – Всего лишь жалкая посредственность, но ты и так это знаешь.
На этот раз её слова задели за живое. Всколыхнули внутри него что-то мощное и настолько болезненное, отчего руки сжались в кулаки так, что костяшки хрустнули. Бледное лицо побагровело. Адольф хотел сказать матери что-то резкое, но сдержался, сжав губы.
– Ты не должен обижаться на правду. Это мне должно быть обидно. – Она отошла от него и повернулась к одной из музейных витрин, под стеклянной крышкой которой лежали три ножа ручной работы. – А теперь позволь мне заняться делом.
– Нет, мама, ты не можешь просто так… – он чувствовал, как внутри его потряхивает от злости и обиды, – вот просто так говорить мне такое.
– Я твоя мать. Кто, если не я, скажет тебе правду? – не оборачиваясь, отозвалась она.
С минуту Браун прожигал взглядом её спину, до боли сжимая челюсти, а потом его взгляд зацепился за стоящую справа витрину-куб, где под стеклом на левитирующей магнитной подставке находился револьвер. Но не обычный; он подошёл ближе, чтобы рассмотреть. Ствол – то ли покрытый, то ли действительно отлитый полностью из белого золота, отделанный россыпью сияющих бриллиантов – переливался под светодиодной лампой. На рукоятке, украшенной тонкой художественной гравировкой, мерцали драгоценные камни. Рядом с оружием кругом располагались серебряные патроны.
– Завораживает, верно? – Он услышал за спиной воодушевлённый голос матери, а не твёрдый и холодный, как до этого. – Это произведение Сальери, австрийского художника-оружейника. Ему всего восемнадцать, и это его первая работа, но какая! Его мать геммолог[32], а отец – коллекционер старинного оружия. Неудивительно, что он решил совместить прекрасное с опасным.
Мать явно находилась в своей стихии. Она так хорошо разбиралась в искусстве, могла подметить детали, их красоту и тонкость. Адольфу снова показалось, что они вернулись в прошлое, где ему шесть, а перед ним открыт удивительный мир, но следующие слова рассеяли этот флёр, возвращая его в реальность.
– Он куда талантливее тебя, раз смог в таком возрасте сделать что-то поистине очаровательное. Создал то, что иначе как произведением искусства я не могу назвать.
Адольф уже был на пределе. Тонкие ноздри раздувались, а желваки вздулись. Он смотрел на револьвер, слыша, как бешено бьётся сердце. Брауна задевало, что мать так несправедлива к нему. Её восхищение чужим талантом болезненно ранило, заставляя злиться и сжимать кулаки с новой силой. Неосознанно ему захотелось причинить ей такую же боль, какую он испытывал сейчас.
Вряд ли Браун в полной мере отдавал себе отчёт в том, что сделал в следующий момент. Кулак встретился со стеклянной витриной. Секунда – и раздался треск бьющегося стекла. Ослепительная вспышка боли. Шум в ушах, учащённый пульс. Кровь, стекающая по тыльной стороне ладони. Голос матери на заднем фоне. Ему казалось, это длилось целую минуту, но на самом деле всё произошло очень быстро. В его руках оказался револьвер. Он откинул в сторону барабан, отыскал среди осколков один патрон, вставив его в камору, вернул барабан на место, взвёл курок и, резко развернувшись, направил оружие на мать.
– Ади, опусти револьвер, это тебе не игрушка. – Если в её глазах и промелькнул ужас, то он не заметил, но она инстинктивно отступила. Он и забыл, насколько порой непреклонна бывала его мать. – А сейчас верни экспонат на место, ты и так уже натворил дел. Убирайся!
В конце её голос всё-таки сорвался на крик, но Адольф даже не думал слушаться. Он не обращал внимания на пульсирующую боль в руке, на кровь, что капала на пол.
– Нет, мама. Я бы мог убить тебя с помощью кинжала, но не хочу, чтобы ты и дальше говорила мне «правду». Тем более мне нечего у тебя забирать. – Его голос звенел от злости, лицо матери же бледнело на глазах. Теперь он видел её настоящие эмоции. Страх, неверие, беспомощность. И ему это нравилось. – Ты всегда прекрасно разбиралась в искусстве, но не создала ничего сама. Ты такая же посредственность, так почему же, мама, тебя так расстраивает, что яблоко падает недалеко от ствола?[33] – Он зло усмехнулся. – Даже сделала всё ради того, чтобы у меня оказался Мегиддонский кинжал, и теперь тыкаешь мне этим?! Что, стыдно за меня?! Так больше не придётся стыдиться! Мёртвые не испытывают подобных чувств!
– Ты не посмеешь, – не отрывая взгляда, заявила она уже не так уверенно, и её губы задрожали.
– Сомневаешься? – Адольф прицелился в голову матери. Она стояла к нему совсем близко. Палец плавно нажал на спусковой крючок прежде, чем она успела что-то сказать. Раздался выстрел. Резкая отдача ударила в плечо, но пуля достигла своей цели – вошла в лоб. Потекла струйка крови, секунда – и мать рухнула на пол.
Он почувствовал, как его тут же отпустило. Вся злость рассеялась, и сейчас Браун не ощущал ничего, кроме облегчения. Только руку саднило от боли.
Какое-то время Адольф стоял и смотрел на безжизненное тело, чувствуя, как по щеке катится непрошеная слеза. Всё-таки он убил свою мать.
– Зачем ты всё испортила, мама? Зачем? – очень тихо проговорил он и убрал заляпанный кровью револьвер во внутренний карман кожаной куртки. Спрятал раненую руку в правый карман джинсов и вышел из выставочного зала.
Он, придурок, только сейчас понял, стоя возле раковины и подставив руку под струю холодной воды, что не следовало давать волю эмоциям. Но что он мог поделать? Она его спровоцировала. По крайней мере, Адольф знал, что мать умерла моментально.
Вода в раковине окрасилась в красный. Цвет боли, цвет гнева, цвет любви. Он выключил кран и посмотрел на руку: на костяшках указательного и среднего пальца виднелись глубокие порезы, после таких обычно остаются шрамы. Браун скинул куртку и снял майку. Несмотря на боль, он разорвал ткань на две части: одной небрежно перемотал ладонь, другую оставил на потом – и снова вернулся в зал.
Аккуратно обошёл труп матери, стараясь не смотреть в её остекленевшие глаза. На полу виднелись следы крови, осколки стекла и раскатившиеся в стороны патроны. Адольф осторожно собрал их и сунул в карман, стёр оставшимся куском майки красные пятна. Оставалось лишь уничтожить последние следы его пребывания здесь, и поэтому он отправился в комнату, где находилась система безопасности. Ему пришлось повозиться, прежде чем получилось удалить все записи с камер за сегодняшний день, но, когда дело было сделано, его больше ничто не держало здесь, и Браун ушёл.