Около 15 тысяч лет назад в густых лесах, покрывавших территорию нынешней Северной Европы, возле человеческого поселения жила стая волков. Звери регулярно подбирали объедки на окраине. Люди остерегались волков, вывших по ночам, но не трогали их. От волков людям было мало проку, разве что иногда они обеспечивали людям пищу.
Но потом что-то изменилось. Как именно это случилось, мы не знаем, но, вероятно, как-то так. Человек – возможно, девочка, собиравшая грибы – заметил на просеке одинокого волка и остановился, глядя на него. Волк, увидев девочку, тоже замер. Затем – этот волк был смелее и дружелюбнее остальных в стае – приблизился к ней. Теперь девочка испытывала скорее любопытство, чем страх. Она достала из мешка что-то съедобное и бросила волку. Волк понюхал его, съел и подошел еще ближе.
Со временем волка стали пускать в поселение. Другие волки, видя, что с первым обращаются хорошо, приблизились к лагерю и тоже были приняты людьми. Вскоре одна волчица родила. Щенков приручили и одомашнили, и за удивительно короткое время – всего за четыре десятка поколений – внешность волков изменилась: у них все чаще встречались висячие уши, виляющие хвосты и пегий окрас шерсти. Что не менее важно, изменились их когнитивные способности: они начали понимать человеческие жесты, в частности, указательные. Их уже нельзя было назвать волками. Они стали собаками[118].
Способность собак “читать” человека, дополнившая охотничье мастерство, сделала их особенно ценными для людей. В северных лесах подвижность человека и обзор были ограниченными. Но собаки в этих же лесах могли гнать добычу, выслеживать ее, вынюхивать и приносить хозяину. Живя в границах человеческого лагеря, они предупреждали о хищных животных или непрошеных гостях. Волки, ставшие собаками, выиграли от этой сделки не меньше: их кормили, за ними ухаживали. В результате сложились, как говорит Брайан Хейр, директор Центра исследований когнитивных способностей собак при Дьюкском университете, “самые успешные межвидовые кооперативно-коммуникативные отношения в эволюционной истории млекопитающих”[119].
У Брайана Хейра копна темных волос и приятные манеры, которые многие назвали бы мальчишескими. В конце 1990-х он был студентом Университета Эмори в Атланте и работал в исследовательской группе специалиста по сравнительной психологии Майкла Томаселло. В то время умственные способности шимпанзе сравнивали со способностями человеческих детей двух-трех лет, и Томаселло со своей командой проверял и уточнял эту аналогию. Одно открытие их удивило особенно. Когда исследователь указывал на чашку, дети смотрели на нее; шимпанзе этого не делали. Томаселло счел сей факт признаком того, что способность следить за указательными жестами – навык сугубо человеческий. Но Хейр был не так уверен. По его воспоминаниям, он “сказал Майку: «Гм, думаю, моя собака с этим справится»”[120].
Хейр настолько увлекся собаками, что сделал их своей специальностью. Его интересуют многие аспекты собачьего поведения, один из которых – возможная роль игры в эволюционном превращении волка в собаку. За много переходных поколений бывшие волки сделалисьпросоциальными – термин, которым специалисты по поведению животных описывают способность терпимо воспринимать других, сотрудничать и работать над разрешением конфликтов.
Человек – тоже просоциальный вид. Мы уже ссылались на исследования роли игр или их нехватки в развитии человеческих социальных навыков. Может быть, подобно тому, как мы приручили волков, эти волки (точнее, их потомки – собаки) способствовали нашему собственному приручению? Хейр, основываясь на наблюдениях, считает именно так. Волк, столкнувшись с задачей вроде открывания дверной задвижки, попытается решить ее в одиночку, а собака обратится за помощью к человеку. Скорее всего, вы – как тот самый человек прирученный – поможете ей и откроете задвижку.
Это взаимное приручение могло происходить, по крайней мере отчасти, благодаря зрительному контакту. Замечательное исследование 2015 года показало, что пристальный собачий взгляд в глаза хозяина повышает у последнего уровень окситоцина в моче. И эффект этот двусторонний. Собачий взгляд побуждал хозяев относиться к собаке с большей нежностью, а эта нежность, в свою очередь, повышала концентрацию окситоцина в собачьей моче. Исследование завершалось выводом, что “межвидовая положительная обратная связь, опосредованная окситоцином, могла способствовать коэволюции привязанности между человеком и собакой”[121]. Итак, когда люди и собаки вступают в зрительный контакт, пусть даже недолгий, они вызывают друг у друга физиологические изменения – те же самые изменения, которые на протяжении многих тысячелетий позволяли нам сосуществовать, помогать друг другу и – разумеется – играть друг с другом.
Возможно, самый знаменитый исследователь игры – голландский историк Йохан Хёйзинга[122]. В своей книге 1938 года Homo Ludens (“Человек играющий”) он писал о собаках: “Они побуждают друг друга к игре посредством особого рода церемониала поз и движений”[123]. Хёйзинга говорит здесь об интересном и хорошо изученном действии из поведенческого репертуара собак – игровом поклоне. Собака сгибает передние лапы так, что голова и плечи оказываются ниже зада, при этом она может лаять или вилять хвостом. Марк Бекофф назвал это “в высшей степени ритуализованным и стереотипным движением, функция которого, видимо, состоит в побуждении реципиента включиться в социальную игру (или продолжить в ней участвовать)”[124]. Так как щенки делают игровой поклон без обучения, это поведение представляется инстинктивным. Но инстинктивность не мешает ему быть сложным. Подобный ритуал осуществим лишь благодаря “теории разума” – способности особи правильно определять психическое состояние других, объяснять их текущее поведение и предсказывать будущее. Только посредством развитой у собак теории разума игровой поклон вообще работает. Собака, увидевшая, как сородич исполняет игровой поклон, поймет, что ее приглашают поиграть. Когда собака, поклонившаяся первой, увидит, как другая кланяется в ответ, она поймет, что приглашение принято: та доверяет значению поклона, который сообщает, что любое дальнейшее поведение, пусть даже похожее на настоящую драку (например, рычание или оскаливание зубов), все-таки останется игрой.
Игровой поклон – один из множества сигналов, используемых животными, чтобы приглашать к игре и не допускать перехода игры в агрессию. Полевки, к примеру, вырабатывают специальный феромон; карликовые мангусты издают особые звуки; приматы делают “игровое лицо”, расслабляя и приоткрывая рот[125].
Игра, которая чаще всего следует за собачьим игровым поклоном, происходит в форме схватки с наскоками, борьбой и легкими, нетравмирующими укусами. Борющиеся собаки подчиняются определенным правилам. Как и крысы, они стремятся к честной игре. Они не кусают изо всех сил и часто меняются ролями. Собака в явно выгодной позиции может внезапно опрокинуться на спину. Так как игровые схватки энергичны, иногда одна собака кусает другую сильнее, чем намеревалась. После этого она обычно отступает и исполняет еще один игровой поклон – в сущности, сообщая: “Извини. Я прошу простить меня и надеюсь, что мы сможем продолжить игру”. В большинстве случаев собака получает прощение, и игра возобновляется[126]. Представители других видов, вступающих в игровую борьбу, поддерживают честность игры другими способами. Дегу – мелкие, похожие на хомячков млекопитающие, обитающие в центральных областях Чили. Получив преимущество в игровой схватке и сбив противника с ног, дегу не пользуется этим преимуществом, а позволяет противнику подняться и продолжить игру.
Чтобы начать игровую схватку, собаки, крысы и дегу должны “договориться” насчет протокола; чтобы продолжать, они должны ему следовать. Во время игровой борьбы животные соревнуются между собой, но одновременно и сотрудничают. Игра требует и конкуренции, и кооперации, причем удерживает их в динамическом равновесии. В этом отношении она тоже подобна естественному отбору.
Чтобы понять, как это происходит, нужно погрузиться в историю эволюционной теории, а именно – рассмотреть уточнение, внесенное в нее и доработанное в первом десятилетии XX века. Дарвин признавал случаи, когда два организма эволюционируют взаимовыгодным путем, но они не были репрезентативны в массе примеров, на которые он опирался[127]. “Борьба за существование”, как он поначалу представлял ее и как ее изображали многие его сторонники, была в основном борьбой с другими. Этот акцент, вероятно, был обусловлен спецификой организмов, за которыми наблюдал Дарвин во время пятилетнего путешествия на “Бигле”. Объекты наблюдения, вдохновившие его на построение теории, жили в тропиках, где по сравнению с более высокими широтами на единицу площади приходится больше видов, но меньше представителей каждого из них, поэтому в целом конкуренция преобладает над кооперацией. Натуралисту, желающему понаблюдать за животными в больших группах, а значит, и за кооперацией внутри этих групп, стоит обратить свой взор куда-нибудь еще – например, в небо над Новой Англией.
Много лет назад один из октябрьских вечеров я проводил на тренировке нашей школьной футбольной команды. В какой-то момент с севера приблизилась к нам и пролетела, как говорят орнитологи, клином стая канадских гусей. Лишь немногие из нас ее заметили. Затем последовала стая еще больше, и еще одна, и еще – и наконец вереницы гусей, сотни и сотни птиц потянулись через все небо. Это был один из тех моментов, когда природу – которая слишком часто служит нам лишь фоном – просто невозможно игнорировать. Тренер, перекрикивая гогот, созвал нас и, к нашему удивлению, прочел импровизированную лекцию по птичьей аэродинамике. Он попросил понаблюдать за птицами в одном из рукавов клина прямо над нами и сказал, что каждый гусь получает опору в воздушном вихре, который создает предыдущая птица, что позиция вожака на острие клина – самая утомительная, и рано или поздно гусь из нее удалится назад, а его место займет другой. Благодаря такой энергосберегающей стратегии гуси могут преодолеть за день больше 1500 километров. Мы смотрели до тех пор, пока не скрылись из виду самые отстающие и гогот не затих вдали. Тренер обвел нас взглядом и самым серьезным тоном, какой я когда-либо у него слышал, сказал: “Джентльмены, это и есть командная работа”.
Подобная кооперация не описана в “Происхождении видов…”, но она больше всего интересовала человека, которого можно считать интеллектуальным двойником Дарвина – русского натуралиста Петра Кропоткина.
Жизненный путь Кропоткина настолько пестр, что этого человека не удается затолкать в какую-то одну профессиональную рамку. Он был революционером, экономическим теоретиком, географом, собравшим материал для создания первых точных физических карт Азии, выдающимся идеологом анархистского движения, 2 года – политзаключенным и 41 год – политэмигрантом. А еще – натуралистом и эволюционистом. С 1862 по 1867 год Кропоткин, будучи армейским офицером, участвовал в государственных географических экспедициях, целью которых было картирование обширных пространств Сибири и северо-востока Азии. В часы досуга он наблюдал за стаями птиц и стадами ланей и лошадей Пржевальского, постепенно приходя к убеждению, что эти виды были “самыми многочисленными и самыми процветающими” именно благодаря внутреннему сотрудничеству. В своей книге 1902 года “Взаимная помощь как фактор эволюции” Кропоткин предложил такую интерпретацию теории Дарвина, которая значительно повышала ее объяснительную силу. Хотя естественный отбор и в самом деле отбирает более конкурентоспособных, он, по мнению Кропоткина, отбирает также и более способных к кооперации[128].
В XX веке ученые подтвердили гипотезу Кропоткина, обнаружив всевозможные формы кооперации не только между представителями одного вида, но и между разными видами. Такие отношения назвалисимбиозом. Некоторые из них представляют собой мутуализм, полезный для обеих особей. Другие – комменсализм, когда одна сторона получает выгоду, а вторая – нет, но и издержек не несет. Отношения бывают облигатные, необходимые для выживания каждой из сторон. А бывают факультативные, выгодные для одной или обеих сторон, но без которых они могут неплохо жить поодиночке.
В первой половине XX века некоторые биологи предположили, что подобная кооперация работает даже на клеточном уровне, причем достаточно давно. Согласно их гипотезе, около 1,6 миллиарда лет назад предки клеточных органелл под названием митохондрии были свободноживущими, дышащими кислородом бактериями, вынужденными самостоятельно справляться с суровой средой. Затем одна или несколько из них нашли приют в теплой, влажной, pH-сбалансированной внутренней среде клетки. Со временем гостья, возможно непрошеная, но и не такая уж обременительная, стала обеспечивать клетку энергией и утилизировать некоторые субстраты. Эти отношения оказались взаимовыгодными, со временем укрепились и в итоге превратились в абсолютную взаимозависимость: лиши клетки нашего организма митохондрий, они погибли бы[129].
В 1967 году американский биолог Линн Маргулис выдвинула гипотезу, что и другие органеллы, пластиды и базальные тельца, тоже когда-то имели свободно живущих предков, которые поселились в прокариотических – простых безъядерных – клетках и со временем позволили им развиться в эукариотические, то есть сложные клетки с ядрами. Такие отношения получили названиеэндосимбиоза – симбиоза, при котором один организм живет внутри другого. В последующие годы и десятилетия электронная микроскопия, генетика и молекулярная биология предоставили свидетельства в поддержку этой теории, и к 1990-м биологи обнаружили эндосимбиоз у многих организмов. Еще позже эволюционные биологи предположили, что 4 миллиарда лет назад, еще до эволюции ДНК, белков и клеток, вся жизнь на Земле состояла из более простых структур, которые вступили в сотрудничество друг с другом. Похоже, склонность организмов к кооперации и древняя, и фундаментальная.
Естественный отбор способствует развитию сотрудничества между организмами, кооперация порождает упорядоченность, а упорядоченность порождает ожидания, что так и будет продолжаться. Но естественный отбор также способствует развитию организмов, подрывающих этот порядок и эксплуатирующих эти ожидания. Самки светлячков родаPhoturis испускают световые сигналы, которые самки другого рода используют для привлечения своих самцов. Те приближаются к коварным самкам, только чтобы оказаться пойманными и съеденными. Подобные виды поведения достаточно распространены. Используя мимикрию и преимущества, которые она дает, многие организмы обманывают свою добычу, хищников и конкурентов.
В предыдущей главе мы убедились, что игровые схватки позволяют крысам уживаться друг с другом, избегать неприятностей и разрешать конфликты. Эти виды поведения реактивны, то есть представляют собой реакции на ту или иную ситуацию. Но игровая борьба позволяет животным развивать и проактивные навыки, позволяющие им использовать неоднозначность в моменты игровой схватки, что дает возможность не только реагировать на ситуацию, но и контролировать ее. Игра – и в особенности игровая борьба – предоставляет животным возможности обманывать и учиться обману. Не все играющие животные играют честно.
Хотя правила игровой борьбы у любого вида четко определены и упорядочены, во всякой схватке случаются моменты, в которые один или оба участника не уверены насчет намерений другого. Эти моменты дают обоим животным возможности тренировать теорию разума[130], договариваться и развивать навыки общей социальной компетентности и социальной оценки, необходимые для предотвращения начала или эскалации реальных драк. Однако особь может эксплуатировать подобные моменты, извлекая из них пользу не слишком честным образом.
В любой игровой схватке бывают моменты, когда поступок одного животного, а точнее, мотив, стоящий за этим поступком, неясен другому. Скажем, одно животное вдруг слишком сильно кусает. Укушенный, следуя презумпции невиновности, трактует событие в пользу укусившего и продолжает игру. Партнер кусает снова, и снова слишком сильно. Укушенный теперь полагает, что он, вероятно, уже не играет, а дерется по-настоящему, однако не уверен в этом. А раз уверенности нет, он находится в невыгодном положении. Укусивший же отлично знает, что кусает слишком сильно, и у него есть причина, по которой он специально испытывает пределы игры.
Какая именно причина? Предположим, вы – подчиненная крыса, живущая в колонии. Предположим далее, что вы не просто какая-то там подчиненная крыса. Вы – крыса решительная, амбициозная, не желающая оставаться в подчиненном положении. Бросить вызов доминантной крысе означает “пан или пропал”. Если вы выиграете в бою – станете доминантной крысой; если проиграете – останетесь подчиненной, только еще со шрамами на память о ваших перипетиях. Но есть не столь рискованный, безотказно работающий способ испытать свои перспективы: начать не серьезную, а игровую схватку с доминантной крысой. А затем сделать кое-что на грани настоящей драки. Например, слишком сильно куснуть. Если доминантная крыса ответит чем-то, тоже граничащим с реальной дракой – например, атакует ваш бок, – можно просто отступить и сделать то, что в норме делает подчиненная особь – скажем, опрокинуться на спину. Это будет означать: “Ох! Виноват. Не хотел так сильно прихватывать”. Доминантная крыса, убедившись в непреднамеренности вашего необычно сильного укуса, вероятно, тоже вернется к однозначно игровому поведению.
Предположим, однако, что в ответ на ваш умышленно слишком болезненный укус доминантная крыса не атакует ваш бок, не отвечает действием на грани реальной драки. Возможно, в этом случае она искренне напугана. Если это так, то вы нашли ее уязвимое место и возможность повысить свой социальный статус. “Мы считаем, что эта серая зона неопределенности наделяет игровые схватки значением инструмента социальной оценки и манипуляции, – пишут Пеллисы. – Воспользовавшись возможностями ситуации в игровом контексте, <…> можно получить информацию о слабостях социального партнера”[131].
Используют ли другие животные игру – или, точнее, неоднозначность игры – для переговоров, оценки и манипуляций? Ответ, по крайней мере в случае обезьян Старого Света, именуемых макаками, похоже, положительный. Макаки – это невероятно многочисленный род, включающий 22 вида. Среди них – маготы, лазающие по Гибралтару, цейлонские макаки со Шри-Ланки, носящие прически “под горшок”, и медвежьи макаки из Южного Китая, известные своими красными пятнами вокруг глаз и львиными гривами в форме сердечка. Внешний вид и среда обитания макак крайне разнообразны, но их социальная жизнь очень схожа. Большинство их видов живет группами по 20–40 особей, причем в каждой группе не одна, а две иерархические системы. Одну выстраивают самки – бабушки, матери и тетушки, которые заботятся о детях и остаются в группе всю жизнь. Вторую образуют самцы, каждый из которых присоединился к группе уже подростком, покинув сообщество, в котором родился.
Наиболее изученный вид макак – резусы. У них жесткая иерархия: ранг особей в основном фиксирован, и изменить его удается лишь изредка. Многие годы исследователи полагали, что иерархические системы всех видов макак такие же негибкие. Возможно, они принимали частный случай за общий. В конце 1990-х Бернар Тьерри из Университета Луи Пастера обобщил наблюдения за 17 видами и, к удивлению многих, обнаружил, что у части из них иерархия довольно пластична[132]. Он распределил все иерархические системы макак в виде точек – а точнее, областей, так как дефиниции поведения неточны – по шкале терпимости. На одном полюсе оказались японские макаки, те самые “снежные обезьяны”, которых так любят фотографировать отмокающими в горячих источниках: красно-розовые мордочки, слипшаяся мокрая шерсть. Недавние исследования подбросили идею, что они принимают ванны для снятия стресса[133]. По крайней мере на долю низкоранговых особей стресса, должно быть, выпадает много. Иерархии японских макак настолько жесткие, что Тьерри назвал их “деспотическими”. Подчиненная особь не отберет еду у доминантной, зато та имеет возможность – и часто ею пользуется – отбирать еду у подчиненных или бить их.
На другом полюсе расположились тонкские макаки, обитающие на гористом острове Сулавеси Малайского архипелага. Их серые лица и тяжелые надбровья, вызывающие в памяти портреты угрюмых британских судей, вряд ли говорят о терпимости и тем более снисходительности. Однако их иерархии, особенно на фоне системы подчинения у японских макак, выглядят почти что вольницей. Доминантный самец, у которого отобрала еду подчиненная особь, едва ли утрудит себя возвращением отнятого. Естественно, подобная терпимость способствует значительной социальной мобильности. Как и амбициозная крыса, подчиненная тонкская макака, желающая изменить свой статус, может бросить вызов доминантной. Она может, к примеру, нанести доминантной особи удар, слишком сильный для игрового. Если та не даст сдачи, подчиненная особь может рассматривать это как возможность продвинуться вверх. Но если доминантная особь даст сдачи, причем неслабо, игра обеспечит подчиненной готовый путь к отступлению. Хотя удар был реальным вызовом, подчиненный может подать знак, что просто играл.
Подобное взаимодействие требует значительных умственных усилий со стороны обоих животных. Каждое должно вынести суждение, хочет ли другое начать игровую схватку или реальную драку, учитывая силу его удара, контекст взаимодействия, предшествующее поведение соперника и его характер вообще – причем животным приходится справляться за секунды. Несомненно, это требует немалого когнитивного напряжения, и легко понять, почему японские макаки и макаки-резусы решили, что социальная мобильность не окупает подобных усилий. Иногда жизнь проще, если всякий знает свое место и не рыпается.
Крысы, по-видимому, осваивают навыки игровых схваток – наряду со способностью использовать их для переговоров, оценки и манипуляций – в детском возрасте. Играет ли детство такую же роль и у тонкских макак? Возможно. Молодежь всех видов макак занимается игровой борьбой, но только детеныши тонкских макак разнообразят свои цели и тактики[134]. Этим оба участника игры обеспечивают друг другу неожиданное – то неожиданное, с которым имеют дело взрослые животные, то есть поведение других. Изобретательные детские игры тонкских макак, видимо, учат их поведению, которое в зрелости они будут обращать себе на пользу. Взрослые особи используют игры для переговоров, оценки и манипулирования.
А как насчет другого вида приматов – нас? Используем ли мы игры для переговоров, оценок и манипуляций? Ответом будет “да” – для некоторых типов игр в определенных группах, в особенности для словесных игр представителей субкультур, знакомых с реальной борьбой[135]. Яркий, хотя и вымышленный пример – сцена из фильма Мартина Скорсезе “Славные парни” (1990). Животное в данном случае – человек, криминальный босс по имени Томми Де Вито, роль которого талантливо исполняет Джо Пеши.
Приспешники Де Вито сидят за столом в ресторане, и Де Вито рассказывает историю, завершающуюся пошлой шуткой. Следует подхалимский смех, и один из слушателей, новичок с еще неясным статусом в банде, говорит: “Очень смешно”. Де Вито отвечает: “Что значит смешно? Я что, похож на клоуна, а? Веселю тебя, развлекаю, как последний кретин?” Новичок снова смеется, несколько сбитый с толку. “Ну просто… ты рассказал историю”. Де Вито настаивает, его тон становится угрожающим: “Что, черт побери, скотина, ты нашел во мне такого смешного?” Остальным сидящим за столом известна склонность Де Вито к насилию; они вмешиваются и пытаются успокоить его. Но тот подается вперед: “Ну объясни, что во мне смешного”. На какой-то момент новичок пугается. Затем, внезапно осознав, что Де Вито его провоцирует, он смеется, и смеются все остальные с ощутимым облегчением.
Этолог, просматривая эту сцену, может отметить, что Де Вито – доминантный примат, не желающий менять своего положения. Однако доминантный статус ненадежен; его в любое время могут оспорить, и приходится беспрестанно прилагать усилия для его поддержания. Этолог мог бы сказать, что Де Вито удерживает свой статус, используя неоднозначность игры. Но он заодно приобретает и некоторые знания на будущее. Он увидел испуг новичка и теперь знает, чего тот боится.
Новичок и остальные смеются, потому что ощущают облегчение. Но что такое облегчение? Среди прочего это удовольствие вновь обретенного контроля после мгновения дезориентации и страха. И в качестве одной из причин, по которым новичок и остальные гангстеры рассмеялись, коллектив Спинки предложил бы ощущение того самого удовольствия.
Обманутый находит специфическое удовольствие в кратковременной дезориентации или, точнее, в обнаружении того, что его обманули – разыграли, так сказать. Подобное удовольствие присуще не только человеку. Популярное в Сети видео показывает орангутана, наблюдающего за игрой в наперстки. Он внимательно следит за перемещением чашек и шарика до самого финала, когда оказывается, что под чашкой, где вроде как должен был находиться шарик, ничего нет. Заглянув прямо в чашку и убедившись, что она, вопреки ожиданиям, все же пуста, орангутан опрокидывается на спину в явном восторге. Так как фокусы обычно показывают в неугрожающем контексте, вызываемая ими дезориентация совершенно безобидна. Фокусы – это средство подготовки к неожиданному минус страх и риск.
В последние десятилетия список признаков, которые считались отличающими человека от прочих животных, все сокращается и сокращается. Мораль, возможно, последний оставшийся пункт, но и его включение в список выглядит все менее обоснованным. Этологи нашли признаки морального поведения у многих животных[136], документально подтвердив то, что было давно известно многим людям: у собак есть чувство справедливости, желание утешать травмированных и готовность помогать другому в беде. Бекофф убежден, что собачьи нравственные чувства – альтруизм, терпимость, склонность к прощению, взаимовыгодному сотрудничеству и справедливости – усваиваются в играх. Он также предполагает, что за 15 тысячелетий межвидового общения люди и собаки в ходе игры кодифицировали индивидуальную мораль в общую систему этики. Есть все основания полагать, что этот процесс продолжается. Собака, взирающая на вас окситоциновым взглядом и умоляющая открыть дверную задвижку, тоже учит вас – или напоминает вам – поступать с другими так, как вы хотели бы, чтобы поступали с вами.