Хотя многие животные, включая крыс и дегу, в ходе игровой борьбы всегда атакуют и защищают одни и те же части тела, гориллы ищут альтернативу. Обычно они целятся в плечо, но временами предпочитают ухватить ртом или слегка прикусить ногу партнера. Пеллисы обнаружили, что некоторые заходят и дальше: “После нескольких атак на плечо один детеныш ухватил руками другого за промежность. Испуганная реакция с мощным подскоком указывала на то, что второе животное изумилось так же, как и мы!”[235]
Другие приматы тоже вносят в свои игры новшества, и их оригинальность способна застать исследователей врасплох. Когда Милада Петру и ее коллеги изучали игровые паттерны у пяти видов обезьян, они наблюдали, как животные изо дня в день играют в одну и ту же игру. Это было настолько рутинно, что исследователей особо не удивляло, как очередная зеленая мартышка кувыркается или очередная красная мартышка занимается паркуром. Однако их удивило, когда одна мартышка Бразза повернулась на четвереньках на 360 градусов, а мартышка диана подняла над головой предмет и запрыгала на месте. Обе обезьяны играли не так, как все остальные в их группах, их игра была исключительной, своеобразной и новаторской. Если тот детеныш гориллы изменил правила старой, устоявшейся игры – действуя, по выражению Пеллисов, как “нарушитель темы”, – то мартышки изобретали новые игры с нуля – “играли с игрой”.
Откуда у приматов такая изобретательность? Можно предположить, что ее обеспечивает их мозг. Мозг у приматов значительно крупнее, чем у большинства других млекопитающих, как в абсолютных показателях, так и относительно массы тела. Обычно отряды млекопитающих с крупным мозгом склонны играть больше, а игривее всех человек. Но в пределах более мелких таксонов – таких как семейства внутри отряда – это правило не работает. Пеллисы подозревают, что изобретательность приматов связана не столько с параметрами их мозга, сколько с их практиками выращивания потомства. Эти практики лучше всего показать на примере поведения лори – небольшого древесного ночного примата, обитающего в лесах Шри-Ланки, Индии и Юго-Восточной Азии.
Самка лори обычно рожает по одному детенышу, изредка по два. По вечерам она смазывает его аллергенной слюной – токсином, отпугивающим хищников. Затем она старается спрятать его там, где, по ее мнению, он будет в безопасности, и удаляется покормиться в ночи. Детеныш подолгу остается в одиночестве, и с ним иногда играет лишь мать. Современные лори происходят от далекого предка, линия которого ветвилась многократно, в конце концов дав начало всем ныне живущим приматам, включая человекообразных, мартышковых и нас. Приматологи полагают, что свойственная этому предку игра матери с детенышем сохранилась в почти неизменном виде у нынешних лори. Она могла сохраниться и в других линиях приматов. Матери-гориллы, например, не только выкармливают, защищают, обнимают и чистят своих детенышей. Они с ними играют: раскачивают их, делают “ку-ку” и, как свидетельствуют многие восторженные человеческие наблюдатели, приобщают их к кинетическим радостям игры в “самолет”. Лежа на спине, мать поднимает детеныша на вытянутой вверх ноге – одной ступней она подпирает ему грудь, а другой удерживает его за ногу и мягко направляет.
Большинство млекопитающих впервые участвуют в продолжительных играх уже подростками, кооперируясь с другими детенышами. Но гориллы, как и многие приматы, получают своего рода дошкольное игровое образование во младенчестве, узнавая от матерей, каково это, когда тебя толкают, тыкают в разные части твоего тела и лишают равновесия. Детеныш выходит из младенчества и начинает играть со сверстниками уже подготовленным к тому, чтобы оценивать нюансы и, что важнее всего, экспериментировать и изобретать.
Изобретательность игр приматов – “игра с игрой” – всего лишь одна ниточка в масштабном повествовании об игре животных. Ее, наверное, можно сравнить с ниткой на внутренней стороне перчатки. Вы тянете за нее и обнаруживаете, что она не свободна и не отрывается. Вы продолжаете тянуть, пока не замечаете, что совершенно ненамеренно вывернули перчатку наизнанку. Так, возможно, обстоит дело и с новшествами в игре. Ниточка – это новшество, а перчатка – не что иное, как центральный элемент теории, лежащей в основе наших знаний обо всем живом на Земле, то есть естественный отбор. Ряд этологов, включая тех, о ком мы уже говорили, считает, что изобретательная игра может быть для животного средством обретения какой-то степени контроля над собственной эволюцией.
Во второй половине XIX столетия многие ученые, если не большинство, признавали, что в ходе истории Земли организмы развивались и диверсифицировались. Но как именно это происходило, вызывало немалые споры: существовало четыре или пять основных школ, каждая из которых отстаивала собственную гипотезу. Ортогенетики полагали, что законы развития и внутренние силы организмов ведут эволюцию в строго предопределенных направлениях. Мутационисты утверждали, что эволюция по большей части представляет собой продукт мутаций, порождающих новые формы или виды одномоментно. В наши дни наиболее памятны две группы: ламаркисты, полагавшие, что приобретенные признаки могут наследоваться, и дарвинисты, считавшие, что виды эволюционируют потому, что организмы, лучше приспособленные к своей среде, с большей вероятностью выживают и оставляют больше потомства.
Дебаты никогда не утихали надолго. По мере того как появлялись новые данные, а старые оказывались дискредитированы, некоторые меняли свою позицию. Гарвардский ботаник Эйса Грей (стремившийся примирить естественный отбор с христианством и считавший Бога источником всех эволюционных изменений) сравнил сами дебаты с естественным отбором. Они, по его словам, были частью процесса, “посредством которого взгляды, наиболее подкрепляемые фактами, будут развиваться и проверяться, <…> слабейшие будут истребляться, <…> а в долгосрочной перспективе выживут лишь сильнейшие”[236].
В довершение всех сложностей, названия этих школ менялись со временем и различались в разных местах. Так как сам Дарвин допускал эволюцию по Ламарку, он, строго говоря, не был дарвинистом. Среди тех, кто считал себя дарвинистами, были Альфред Рассел Уоллес, чье независимое открытие принципа естественного отбора побудило Дарвина опубликовать “Происхождение видов…” раньше запланированного срока; английский биолог Томас Генри Гексли, самый преданный и ярый защитник Дарвина; и Чарльз Лайель, автор труда “Основные начала геологии, или Новейшие изменения земли и ее обитателей” (1830), откуда Дарвин извлек необходимое для его теории представление об обширных геологических эпохах. Дарвинисты разнились во взглядах на некоторые аспекты естественного отбора, представленные в “Происхождении видов…” и его продолжении – “Происхождении человека…” (1871). Лайель, к примеру, считал, что высшие способности человека – продукт божественного вмешательства; он не мог, согласно его знаменитому высказыванию, “докатиться до орангутана”[237]. Но все они считали естественный отбор основным двигателем эволюции.
В наши дни на теорию естественного отбора много ссылаются, но столь часто не понимают ее, что она заслуживает краткого пересказа.
Теория вытекает из двух наблюдений, которые воспринимаются как самоочевидные. Первое: так как особей того или иного вида рождается больше, чем позволяют ресурсы, они должны за эти ресурсы конкурировать. Второе: признаки особи передаются от родителей к потомству, и некоторые из этих признаков отличаются от родительских. Хотя отличия в большинстве своем малозначительны, а иные вредны, некоторые дают преимущество. Особь с полезными отличиями “более приспособлена”, то есть лучше адаптирована к своей среде и потому с большей вероятностью, чем те, у кого таких отличий нет, проживет достаточно долго, чтобы оставить потомство. Если такая особь размножится, она может передать свой полезный признак потомкам. У части из них к унаследованному могут добавиться новые полезные признаки, и уже вместе они передадутся новому поколению. И так далее из поколения в поколение. Выражаясь словами Дарвина, “вариации, сколь угодно слабые и происходящие от какой угодно причины, если только они сколько-нибудь полезны для особей данного вида, <…> будут способствовать сохранению таких особей и обычно унаследуются их потомством”[238].
Описанный Дарвином процесс сегодня признается если не единственным, то главным двигателем эволюции[239]. Однако в 1896-м, в год, когда Гроос опубликовал “Игру животных”, почти через 40 лет после выхода “Происхождения видов…”, конечное торжество теории вовсе не было предрешено. По наблюдению Грооса, “сама концепция эволюции со временем набирает силу и уверенность, но, что касается конкретно дарвинизма, внимательное ухо улавливает нотку декадентского легкомыслия”[240].
Несмотря на все аргументы в пользу естественного отбора, которые могли собрать дарвинисты (и сам Дарвин), не менее убедительными казались конкурирующие теории эволюции и соответствующие школы. Возможно, самой внушительной и заметной среди них была неформальная общность тех, кто называл себя неоламаркистами – по имени французского натуралиста Жан-Батиста Ламарка. Ламарк был деистом, верившим, что Бог заложил божественный план при сотворении мира и с тех пор в события не вмешивался. В своей книге 1809 года “Философия зоологии” Ламарк предположил, что этот план приводит в действие эволюция – процесс, который он считал однозначно прогрессивным: организмы со временем продвигаются вверх по метафорической лестнице фил, и формы их все больше усложняются – от червей к моллюскам и позвоночным. Его теория также утверждала, что организмы приспосабливаются к различным средам и становятся более разнообразными, развивая адаптации за время своей жизни и передавая эти адаптации потомству. В знаменитом примере Ламарка жираф, пытаясь дотянуться до листьев на верхних ветках деревьев, вытягивает шею и передние ноги, приобретая так признаки – удлиненные шею и ноги, – которые наследуют его потомки. Дарвинисты сказали бы, что популяция жирафов на протяжении многих поколений демонстрировала разные вариации, из которых лишь часть была полезной. Среди полезных вариаций оказались длинные шея и передние ноги, и в последующих поколениях число особей с ними росло.
Из многих современных учебников вытекает, что утверждения Ламарка и неоламаркистов не подкрепляются или почти не подкрепляются фактами. Подобный пересказ истории утоляет нашу жажду простоты, но он, увы, неверен. Пробелы в ископаемой летописи указывают на быстрые изменения, соответствующие ламаркистскому характеру эволюции и во многом противоречащие дарвинистскому постепенному накоплению изменений[241]. Учебники склонны выставлять неоламаркистов наивными. Это весьма далеко от истины. В их числе были ученые с прекрасной научной репутацией: американский палеонтолог Эдвард Дринкер Коуп, британский ботаник Джордж Хенслоу и немецкий зоолог Теодор Эймер. Толику поддержки их позиции оказал и сам Дарвин. В “Происхождении видов…” он отмечал: “Кроме того, я убежден, что Естественный Отбор был самым важным, но не единственным средством модификации”[242], и хотя Дарвин вносил основательные исправления в каждое из пяти последующих изданий, он неизменно включал туда примеры, допускающие наследование приобретенных признаков и их утраты (“бескрылое состояние столь многочисленных мадейрских жуков”)[243].
В последние десятилетия XIX века неоламаркисты на каждый довод дарвинистов могли привести собственный довод, на каждый пример – контрпример. Однако в их теории, как им было хорошо известно, недоставало важного элемента. Она не раскрывала, какими способами наследуются приобретенные признаки. В 1893-м немецкий биолог Август Вейсман объявил, что такого способа нет и не может быть[244]. У сложных многоклеточных организмов, говорил Вейсман, два типа клеток – половые и соматические. Половые клетки могут передавать наследственную информацию потомству, но они не могут приобретать признаки. Соматические клетки способны приобретать признаки, но они не могут передавать наследственную информацию потомству. Более того, так называемый вейсмановский барьер – скорее даже пропасть, чем стена, – мешает соматическим клеткам передавать приобретенные ими признаки (или информацию об этих признаках) половым клеткам. Вейсмановский барьер означал, что сложный многоклеточный организм не способен передавать приобретенные при жизни признаки своему потомству или наследовать от своих родителей приобретенные при их жизни признаки[245].
Хотя труды Вейсмана в целом признавали авторитетными, неоламаркисты сопротивлялись его выводу не только потому, что он отвергал их убеждение в наследовании приобретенных признаков, но и потому, что угрожал всей концепции природы, на которой основывалась их теория. В середине XIX века ряд ученых, выдвигавших гипотезы об эволюции, придерживался мнения, что ею управляет Бог собственноручно. Однако к 1890-м большинство сходилось на том, что никакие научные исследования – даже с привлечением всех ресурсов гипотез, экспериментов и анализа – не могут установить существование, а тем паче природу Бога. Однако, если наука была не в состоянии познать Творца, многие ожидали, что она все же постигнет Замысел Творения. И неоламаркистская теория эволюции, и теории дарвинистов, мутационистов и ортогенетиков имели под собой какую-то метафизическую подоплеку – набор верований и предустановок об этом Замысле, о том, что мы могли бы назвать природой Природы.
Дарвиновские представления о природе Природы обретали форму постепенно, по мере того, как он собирал данные и упорядочивал мысли, которые в конечном итоге вылились в “Происхождение видов…”. Дарвин называл эту книгу “одним длинным аргументом”[246]. И сама по себе поразительное достижение, она открывает нам достижения окружающего мира, включая инстинкт строительства сот у пчел, флору Новой Зеландии, доплывающие до коралловых островов семена и внезапное вымирание трилобитов. На последних страницах, словно добравшись до вершины горы, Дарвин останавливается для передышки и обозревания открывшихся горизонтов. Словно впервые осознав это, он отмечает: “Есть величие в этом воззрении…”[247],[248]. Большинство соглашалось. Но неоламаркистам такого рода величие не нравилось. Теория Дарвина нервировала их по двум причинам. Одна состояла в том, что, по собственным словам Дарвина, описанная им эволюция не подразумевала “неизбежного прогрессивного развития”[249], а носила чисто преходящий характер, отвечая на условия конкретного места и времени. Столь же тревожил неоламаркистов и следовавший отсюда вывод о детерминистичности природы. Отдельное животное – скажем, представитель нашего собственного вида – может считать, будто обладает свободной волей, будто его мысли и действия независимы – или хотя бы могут быть независимы – от внешних сил. Естественный отбор подразумевал иное – что все его мысли, как глубокие, так и банальные, и все его действия, как эффективные, так и неэффективные, в конечном итоге диктуются и формируются нуждами выживания и размножения, и только ими.
В последнем десятилетии XIX века один натуралист предложил скромную оговорку и пояснение к теории Дарвина. Он предположил, что естественный отбор не противоречит свободе воли – по крайней мере, противоречит не всегда.
Английский перевод “Игры животных” Грооса под редакцией, с предисловием и приложением американского ученого Джеймса Марка Болдуина вышел в 1898-м, через два года после немецкого оригинала. Именно благодаря предисловию Болдуина слово “упражнение” (practice) стало ассоциироваться с гипотезой Грооса[250]. Благодаря влиянию и репутации Болдуина это словоупотребление быстро вошло в обиход. Для Грооса это была наилучшая рекомендация из возможных. Впоследствии болдуиновскую теорию “поэтапного” (step-wise) когнитивного развития (гласящую, что ребенок осваивает виды поведения, проходя через дискретные, четко различимые стадии) примет швейцарский психолог Жан Пиаже и разовьет ее в то, что ныне известно как его теория стадий интеллектуального развития (операциональная теория). Но даже в 1898-м, когда Болдуину было лишь 37 – возраст, когда многие еще только ищут свой путь в науке, – он уже считался авторитетом в нарождающихся областях психологии развития и эволюционной психологии. Он был председателем Американской психологической ассоциации, написал несколько книг на разные темы, участвовал в основании журнала Psychological Review и создал первые лаборатории экспериментальной психологии: одну – в Университете Торонто, а другую – в Принстонском, где занимал профессорскую должность.
По словам одного биографа, Болдуин был человеком с “довольно колючим характером, <…> самонадеянным [и] весьма склонным к полемике”[251]. Однако в предисловии Болдуина к труду Грооса ничего такого не просматривается. Это обычное предисловие с кратким пересказом книги по главам и финальной похвалой. Гроос в долгу не остался. Его книга включала целое приложение, написанное Болдуином, и содержала ссылки на его работу. Несомненно, оба были глубоко погружены в интересы друг друга, помогая друг другу разбираться в аспектах поведения человека и животных и их роли в инстинкте, подражании и, что самое главное, в эволюции.
Болдуин ни в грош не ставил неоламаркизм. Он называл эту теорию спекулятивной и отмечал, что нет никаких данных в пользу передачи или наследования признаков, приобретенных животным в течение жизни, как не существует и мыслимого механизма, с помощью которого могла бы действовать эволюция по Ламарку[252]. Дарвиновская теория Болдуину казалась убедительной – он даже был ее приверженцем, – но его не устраивало, что она непременно исключает прогресс и свободу воли. В 1896-м он заявил, что существуют – должны существовать – примеры, в которых животное способно освобождаться от сил естественного отбора и, что еще удивительнее, в какой-то степени управлять ими.
Он развил эту гипотезу в предисловии к “Игре животных”. (В ходе этакой конвергентной эволюции мысли еще двое ученых, американский палеонтолог Генри Фейрфилд Осборн и британский этолог Конви Ллойд Морган, в том же году предложили фактически ту же самую идею независимо друг от друга и от Болдуина.) Болдуин назвал этот процессорганическим отбором.
Предположим, мы присутствуем при зарождении какого-то вида поведения, ныне распространенного у двух животных. В колонии капуцинов мы наблюдаем, как одна обезьяна разбивает орехи двумя камнями, используя их как молоток и наковальню. Предположим также, что в популяции флоридских кроликов мы наблюдаем одного кролика, который спасается от хищника, бегая зигзагами, так что хищникам, неспособным столь же быстро менять направление, трудно за ним угнаться. Оба вида поведения представляют собой то, что неоламаркисты называли приобретенными признаками (в данном случае они поведенческие, а не физические), Болдуин – адаптивными модификациями, а современные генетики зовут фенотипами. Далее мы прерываем наблюдение за капуцинами и кроликами, а возобновив его лишь после смены нескольких их поколений, обнаруживаем, что все капуцины в колонии раскалывают орехи на каменных наковальнях каменными молотками и все кролики в популяции удирают от хищников зигзагами. Более того, мы замечаем, что численность и капуцинов, и кроликов повысилась.
Что произошло?
Оба вида поведения явно давали адаптивное преимущество: одно обеспечивало капуцинам доступ к еде, второе мешало кроликам самим стать едой. Мы не знаем, как первый капуцин научился колоть орехи камнями или как первый кролик научился бегать зигзагами, но для наших целей это не важно. Важно то, что в обоих случаях мы имеем дело со сложным поведением, которое вряд ли наследуется. Допустим, что оно и впрямь не наследуется. Если за разрастание популяции обоих видов отвечает лишь естественный отбор, то отдельные особи должны были приобрести это поведение методом проб и ошибок, а естественный отбор благоприятствовал физическим или поведенческим чертам, позволяющим освоить это поведение. Если такое поведение осваивают и имитируют еще и другие, оно распространяется быстрее. При любом из этих сценариев (или их сочетании) рост численности потребовал бы смены множества поколений и обошелся бы дорого, так как в каждом поколении многие особи, если не большинство, неспособные освоить такое поведение, выбраковывались бы.
Давайте теперь перемотаем назад и на этот раз проиграем то же самое эволюционное развитие, но при участии болдуиновского органического отбора. Во-первых, нужно учесть, что капуцины и кролики не рождаются равными. Некоторые обладают наследственными характеристиками, благодаря которым им легче учиться и подражать, чем другим. Эти характеристики могут быть физическими, вроде специализированных нейронных сетей, или поведенческими, вроде подражательного инстинкта. Предположим, что такая характеристика – поведенческая гибкость, или пластичность, и что ее обеспечивают определенные нейронные сети. Будем также исходить из того, что структура этих сетей наследуется. Это будет означать, что наследующие ее капуцины и кролики в среднем быстрее и легче обучаются новым видам поведения и поэтому – опять же в среднем – выживают и размножаются с большей вероятностью. В каждом следующем поколении пластичность будет встречаться у все большего числа особей. А еще она будет повышаться, так что – тоже в среднем – особи, осваивающие новые виды поведения, смогут делать это легче и быстрее.
Возникает вопрос: происходил ли естественный отбор в пользу повышенной пластичности и нейронных сетей, обеспечивающих вторую последовательность событий? Да, конечно. Но – и здесь выходит на сцену органический отбор – его направление задавали другие формы отбора: то, что первый капуцин выбрал такую технику раскалывания орехов, и то, что первый кролик выбрал такой способ убегать. Органический отбор, следовательно, можно рассматривать как вариант естественного отбора, и в некоторых отношениях вариант значительно усовершенствованный. Он ускоряет эволюцию и повышает ее эффективность: меньше поколений требуется для закрепления полезных адаптаций и гораздо меньше особей выбраковывается.
В отличие от естественного отбора, органический отбор Болдуина подразумевает настоящий, буквальный отбор: отбирающий (в нашем случае капуцин или кролик) делает выбор. Капуцин мог бы выбрать другой способ вскрывать орехи, а кролик – другой способ убегать от хищника, и в обоих случаях эти способы могли бы давать адаптивные преимущества. Альтернативное поведение животные с большей пластичностью тоже перенимали бы легче и быстрее, что тоже привело бы к росту численности популяции. “Ничего из вышеперечисленного” тоже вариант выбора: и капуцин, и кролик могли бы вовсе не выбирать нового поведения. В этом случае учиться и подражать было бы нечему. Так как поведенческая пластичность не давала бы преимущества, ей не благоприятствовал бы естественный отбор, и в последующих поколениях в среднем не появлялось бы больше особей с ней, чем без нее. Численность капуцинов и кроликов не повысилась бы или даже упала. Делая выбор (или не делая его), капуцин и кролик задают курс эволюции своего потомства.
С точки зрения общей картины – концепции природы Природы – органический отбор Болдуина и неоламаркистская эволюция пересекаются. Неоламаркистская теория считала прогресс и свободу воли неотъемлемыми характеристиками эволюции всех организмов, а теория органического отбора – важными игроками в определенных случаях[253]. Хотя некоторые натуралисты обозначили органический отбор как компромисс между дарвинистами и неоламаркистами, на самом деле это было не так. Хотя эта теория соответствовала неоламаркистским предпочтениям, в рамках которых природный мир шел по пути прогресса и допускал свободу воли, механизмом эволюции, к которому она апеллировала, был естественный отбор. В своей основе теория органического отбора была целиком и полностью дарвинистской[254].
В 1908 году Болдуин, преподававший в Университете Джонса Хопкинса, оказался в центре скандала (или потенциального скандала) и был вынужден уволиться[255]. Обвинения против него весьма туманны, зато совершенно ясно, что область психологии в свои младенческие годы лишилась одного из самых оригинальных голосов. С женой и двумя дочерьми Болдуин перебрался в Париж, где продолжал писать и публиковаться. Но так как он делал это с запятнанной репутацией и не имел отношения ни к одной научной организации, немалую долю его последующих работ упустили из виду и даже прежней уделяли меньше внимания. В 1942-м на гипотезу органического отбора ссылался Джулиан Хаксли в своей синтетической теории эволюции, объединившей естественный отбор и менделевскую наследственность[256], но по большей части ее игнорировали. Она вновь привлекла внимание только в 1953-м – почти через 60 лет после того, как была сформулирована, – когда в одной из статей журнала Evolution к органическому отбору применили термин “эффект Болдуина”, используемый и поныне[257]. В 1980-е исследователи человеческих когнитивных способностей и обучаемости учитывали эффект Болдуина в своих работах, но эволюционные психологи и теоретики продолжали чураться его. Они считали, что он крайне редок или вовсе не существует и в любом случае не заслуживает особого внимания. Однако в первом десятилетии нашего века ученые обнаружили, что птицы обучаются таким видам поведения, которые не только позволяют им значительно увеличить свой ареал и численность, но и порождают изменения одного наследственного признака.
Серые юнко обитают в горных местностях Калифорнии и иногда зимуют на южном побережье штата – в краях с более мягким, средиземноморским климатом. В начале 1980-х с наступлением весны не все из них вернулись в горы, найдя себе постоянное место жительства в кампусе Калифорнийского университета в Сан-Диего. В 2004 году исследователи Памела Йе и Тревор Прайс обнаружили, что сезон размножения у этих юнко продолжительнее, чем у их горных собратьев: если горные юнко давали по два выводка, то обитатели кампуса успевали вывести птенцов четырежды. Так поведенческая гибкость – или выбор – юнко, оставшихся у побережья на весь год, была вознаграждена увеличением популяции.
Эта популяция претерпела и физическое изменение. В схватках за территорию и в брачном ритуале самец юнко поднимает и раскрывает веером хвост, демонстрируя белые перья; самки этого вида, как установлено, предпочитают самцов, у которых в хвосте больше белого. За несколько поколений в хвостах самцов существенно поубавилось белых перьев. Йе и Прайс объяснили это изменение тем, что из-за удлинившегося сезона размножения родительский вклад стал важнее конкуренции за самок. Самки, способные произвести много потомства за сезон, чаще предпочитали спариваться не с обладателями броских хвостовых перьев, а с самцами, показавшими себя умелыми добытчиками для первого выводка[258]. Как следствие, пары с самцами, у которых было меньше белых хвостовых перьев, стали производить больше потомства, и от поколения к поколению хвосты в популяции становились все менее белыми[259]. Так выбор юнко, решивших насовсем поселиться у побережья Южной Калифорнии, привел к удлинению сезона размножения, а это, в свою очередь, изменило наследуемый физический признак.
Многие современные ученые, и в первую очередь теоретик эволюции Дэниел Деннетт, рассматривают эффект Болдуина как убедительно доказанный и значимый.
Эффект Болдуина мог сыграть роль и в нашей собственной эволюции – моей и вашей. Музыковед Петр Подлипняк подозревает, что этот эффект может объяснить развитиемузыкальности – способности распознавать, запоминать и исполнять музыку. Музыкальность дает явные адаптивные преимущества: она способствует укреплению связи между матерью и младенцем, групповой консолидации и сексуальной привлекательности. Это она подарила нам колыбельные, фанаток рок-звезд и гимны школьных команд.
Но что это такое? Ведь любое музыкальное произведение – продукт породившей его культуры. Регги, например, вырос из ска и других ямайских вариаций на тему калипсо и ритм-энд-блюза. Однако музыкальность выходит за рамки культуры. Это позволяет исполнителю регги, впервые услышав польку, распознать ее не как простой шум, а, по выражению Подлипняка, как “синтаксически организованную структуру, основанную на высотных классах и ритмических единицах, отмеряемых в соответствии с музыкальным пульсом”[260]. Тот факт, что музыкальность свойственна всем людям, указывает на ее обусловленность работой особых нейронных сетей. Если это так, замечает Подлипняк, то любое музыкальное произведение после создания начинает существовать отдельно и независимо от своего создателя и всех нас. Затем оно возвращается к нам и стимулирует развитие определенного участка нашей нервной системы. Создавая музыку, мы, возможно, ненамеренно, но вполне эффективно направляем нашу собственную эволюцию.
А что же с эффектом Болдуина применительно к игре? Любопытно, но только в 2001 году этологи соотнесли то, что не догадались соотнести Гроос и Болдуин. Мы уже знакомы с ними: это Спинка, Ньюберри и Бекофф. В той же самой статье, где они предложили на роль важного адаптивного преимущества игры подготовку к неожиданному, эффект Болдуина связали с игрой.
Животное, занятое функциональным поведением – таким как добывание пищи, – сосредоточено на конкретных задачах, и пока эти задачи не выполнены, оно игнорирует отвлекающие факторы или сопротивляется им. И уж точно не предается аутогандикапу. Играющее животное, напротив, обращает внимание на помехи и отвлекающие факторы и даже радуется им и потому с гораздо большей вероятностью будет совершать нетипичные и новаторские действия, чем животное при функциональном поведении. Поскольку как раз такие действия запускают эффект Болдуина, команда Спинки считает, что с большей вероятностью он возникнет в ходе игры, чем любого другого занятия.
Этому есть и другая причина. Особи одной популяции охотятся, собирают пищу и выкармливают детенышей примерно одинаково. Играющие же особи зачастую играют по-разному. Более того, новшества – новые движения или даже игры – внедряют в популяцию отдельные особи. Только одна из мартышек Бразза, за которыми наблюдала команда Петру, крутилась на 360 градусов, и только одна мартышка диана развлекалась, прыгая на месте и держа предмет над головой. Новаторством в играх собаки и тюлени, похоже, тоже обязаны отдельным особям[261]. Следовательно, всякая популяция играющих животных не просто чаще порождает новшества, чем популяция занятых серьезными делами, а чаще порождает разнотипныеновшества.
Игра сильнее прочих поведенческих форм способствует нововведениям, а в череде поколений отбор благоприятствует тем наследуемым чертам, которые позволяют животному осваивать их быстрее и легче. Новшества порождают эффект Болдуина, а эффект Болдуина ускоряет естественный отбор. Таким образом перчатка выворачивается наизнанку. Эволюция дает начало игре, а игра – точнее, животное, впервые внедрившее в игре какое-то новшество, – иногда задает направление собственной эволюции.