В середине марта я вплотную принялся писать диплом. Научный руководитель у меня был Борис Львович Фонкич, а оппонент (или рецензент? Я уже забыл, как это бывает на дипломе) – Игорь Чичуров. Утвердили тему на кафедре. Тема была такая: “Рукописная традиция «Лествицы» Иоанна Синаита и ее славянских переводов”. То есть я замахнулся на нечто грандиозное. Надо было, конечно, славянские переводы отрезать. Но, с другой стороны, подумали мы с Фонкичем, это хороший задел и на кандидатскую, а потом и на докторскую. На том и порешили. Тем более что главные греческие рукописи “Лествицы” были в Москве в Историческом музее, а главные славянские тоже в Москве, в рукописном отделе Ленинки. Я довольно быстро набросал родословное древо этих рукописей и принялся гнать текст. В ходе работы я, как мне кажется, сумел чуточку уточнить даты жизни самого Иоанна, игумена Синайской горы. И хотя это уточнение было весьма убедительным и мои коллеги, кажется, его приняли, но сейчас я совершенно не помню этих дат и, страшно сказать, даже не стремлюсь вспомнить. Потому что с тех пор я уже сменил самое маленькое три жизненных проекта. Однако тогда я был очень прилежен и в дополнение к своему текстологическому исследованию решил еще посмотреть на схолии, то есть на примечания к “Лествице”. Некоторые рукописи были снабжены этими маргинальными схолиями, то есть примечаниями, которые давались на полях текста. В московском собрании было несколько таких кодексов. Но это история из серии “Дурная голова ногам покоя не дает” – в данном случае рукам и глазам. Потому что существует издание схолий к “Лествице” 1633 года, сделанное Маттеусом Радером. И вот оказалось, что как минимум 20 процентов схолий, которые есть в московской рукописи, у Радера отсутствуют. Но, слава богу, не наоборот. То есть московская рукопись примерно процентов на двадцать полнее, чем единственное издание. Мне пришлось, коли уж взялся, сделать полную сверку и указать, какие из московских схолий опубликованы в издании Радера, а какие нет, – с надеждой, что кто-нибудь когда-нибудь прочитает мою работу и выпустит расширенное и дополненное издание. Черт его знает, может быть, такое издание уже есть. Но если так, то автор, конечно же, мой диплом не читал – черта ли ему приходить на кафедру классической филологии МГУ и рыться в шкафу! – а обнаружил это самостоятельно.
Работа текстолога, а тем более палеографа – работа самоотверженная в полном смысле слова. Она не приносит ничего, кроме очень глубокого внутреннего удовлетворения. В предисловии к своему диплому я процитировал фразу из книги Каждана “Византийская культура”: “Ежегодно трудолюбивые палеографы разыскивают и издают новые и новые тексты – новые источники по средневековой истории, памятники человеческой мысли”. И на заключительной странице своего диплома я написал: “Надеюсь, и моя работа поможет новым поколениям трудолюбивых палеографов”.
Вот такая у меня в те годы была идентичность. Самосознание книжного червя в самом лучшем и лестном для меня смысле слова. Именно так я видел свою жизнь и свою карьеру. Вытертые локти старенького пиджака, непременные очки – и дни, недели, месяцы, годы, десятилетия, проведенные над пожелтелыми листами греческих и древнерусских рукописей. Если бы кто-нибудь мне тогда сказал, что я стану сценаристом и драматургом и буду страдать от непризнанности и безвестности, а потом стану политическим аналитиком, журналистом-публицистом и буду, наоборот, наслаждаться признанием и даже некоторой славой, а потом и вовсе пойду работать в политику, а потом стану писателем, я бы сказал этому человеку, едва приподняв голову от какой-нибудь сводной таблицы разночтений: “Ты что, парень, совсем уже?” И опустил бы глаза в свои бумаги. Кто ж знал?
Никто не виноват в изгибах моего пути. Никто не виноват и в том, что, будучи убежденным книжным червем, самоотверженным скромным палеографом, – я при этом был неустанным и часто, увы, бессердечным донжуаном (бабником, потаскуном, распутником, ежели кто-то настаивает на таких нелестных определениях). Точно так же никто не виноват ни в том, что Кира мучила меня, ни даже в том, что я мучил Гасю. Как стасовалось, так и выпало. Я каюсь, но что толку – никого уж не вернешь, ничего не воздашь и не искупишь. Это не попытка самооправдания. Это бессильно опущенные руки.
Диплом я писал, расположившись в нашей квартире на Каретном Ряду. Приходил из отдела рукописей Исторического музея с новой порцией материалов – и тут же вбивал их в текст.
Гася обижалась, что я работаю “в квартире своей мамы”, а не “у нас дома”, как она настойчиво говорила. И что такой выбор рабочего места ей кажется странным и не совсем приятным. Я объяснял ей, что всё дело в экономии времени: от Исторического музея до Каретного Ряда гораздо ближе, чем до ее дома; я правду говорил.
Мой диплом был по текстологии, то есть бесспорно филологический. А Миша Бибиков писал свой диплом под руководством Александра Петровича Каждана, и его работа была скорее по истории. Это был анализ писем Михаила Хониата, в которых Миша отыскивал подробности того, что такое византийская прония. Если попросту – это нечто вроде пенсии в виде пожизненного, а иногда и наследственного права управлять каким-то куском территории и даже взимать налоги с проживающего там народа. Этот, выражаясь по-западному, бенефиций давали чиновникам или военным за важные заслуги. В общем и целом – всё понятно, а если конкретно – там была масса неуточненных моментов, в которых Миша и разобрался.
Дипломная работа Миши Бибикова была просто великолепная, но председатель нашей экзаменационной комиссии Исай Михайлович Нахов решил его немножко попугать. “Собственно говоря, – сказал он, – даже не знаю, как нам быть. Ведь это не филологическая работа, а историческая. Поэтому на филологическом факультете защищать такой диплом даже как-то странно и непонятно, и я вообще не знаю, что нам делать, я в растерянности”, – и так далее и тому подобное.
Какой ужас. Я понимаю, если бы такой наскок был сделан на какого-нибудь злостного двоечника или на диссидента и антисоветчика. Прекрасный способ загубить человеку жизнь и карьеру. Сказать: диплом у тебя замечательный, но извини, совсем не про то, иди-ка ты на истфак защищаться. Но Миша-то тут при чем? Он был, кстати говоря, круглый отличник и ни в чем эдаком никогда не замечен. За секунду перебрав все варианты, я не нашел в Мишиной студенческой биографии ничего, за что человек из парткома мог бы зацепиться. И поэтому сразу успокоился, потому что понял: Исай Михайлович это сказал просто чтобы слегка поиздеваться. Чтобы холодный пот на секундочку прошиб.
Тут же все заголосили – и Каждан, и Игорь Чичуров, и Фонкич, и даже я что-то возмущенное пропищал. Типа: “Ну раз так, тогда и мне не надо!” Но Исай сказал: “Всё-всё-всё, я просто поделился с вами своими размышлениями. А так оба диплома, конечно, блестящие. Мы ставим вам отлично”. И члены экзаменационной комиссии, или как она там называется при защите диплома, покивали головами. “И даже рекомендуем ваши дипломы к частичному опубликованию в «Вестнике Московского университета»!”. Как мне потом объяснили, это была чисто ритуальная фраза. Ни о какой публикации, разумеется, речь не шла. Просто похвалить.
Наступил торжественный момент. Исай Михайлович своей рукой вписал в ведомость “отлично”, расписался, передал ее членам комиссии, они расписались тоже. Уф! Ура! Мы с Мишей Бибиковым защитились! В том году на нашей кафедре было только двое выпускников, поскольку Валя Асмус снова захворал и взял академический отпуск. “Миг вожделенный настал, окончен наш труд многолетний”.
И тут в дверь постучали.
“Да, да, войдите!” – сказал Исай Михайлович. Дверь открылась, и всунулась голова нашей инспекторши курса – это была довольно молодая женщина, почему-то крашенная в седину. В руках у нее были какие-то бумаги. “О! – сказал Исай Михайлович. – А вот и вы. Возьмите ведомости. Поздравьте наших выпускников”. Она хмыкнула, взяла ведомости и сказала мне: “Драгунский, на минуточку”. Я вышел за дверь. Эх, забыл ее имя-отчество. Ну, назовем ее Елена Ивановна. “Да, Елена Ивановна, весь ваш”, – сказал я, пунцовый от счастья. “Что краснеешь? – сказала она на “ты”. – Стыдно, небось?” – “Нет, – сказал я. – Ни капельки. А что такое?” Тогда она сунула мне в нос какой-то листок, потыкала в него пальцем и сообщила, что у меня, оказывается, есть еще хвост за четвертый курс, и поэтому меня по всем правилам не должны были допускать до защиты диплома.
Как в кино!
А вот представить себе, что она поймала бы Нахова в коридоре или зашла бы на защиту и сказала бы: стоп, стоп, стоп, пускай он сначала досдаст марксистко-ленинскую эстетику. Интересно даже, что было бы. Вернее, совсем неинтересно. “Я зайду к вам попозже”, – нагло сказал я и повернулся к ней спиной. Меня уже ждал Миша Бибиков. Мы сначала пожали друг другу руки, потом обнялись-поцеловались и пошли немножко предварительно выпить, потому что большую дипломную пьянку он заранее запланировал устроить у себя дома.
К Елене Ивановне зайти я не забыл. Потом позвонил ей, как она велела, через два дня в девять часов утра – на работу, в учебную часть. Звонил из постели моей любимой Гаси. Елена Ивановна сказала: “Не вешай трубку, я сейчас позвоню Семену Семеновичу”.
Семен Семенович был профессор как раз по эстетике. Гольдентрихт была его фамилия. Студенты произносили ее с сильным немецким акцентом, вот так: “Гольдентрришшьт”. Лера Валуева говорила, что он на самом деле полковник известного ведомства – но думаю, это не так. Он сидел с 1948 по 1954 год – скорее всего, за “космополитизм”. Знал я его еще с первого курса, когда ходил к нему на кружок эстетики. Был и такой у нас на факультете. Там были в основном девушки. Разговор шел очень сумбурный. Мне только запомнилась фраза Семена Семеновича: “Возражайте мне, прошу вас, возражайте! Но только возражайте концептуально! Да, именно концептуально!” Он с какой-то сладостью повторял это слово.
Потом, на втором курсе, я сдавал ему зачет по историческому материализму. Пошел последним, потому что народу была толпа и очень много пересдач. Я надеялся, что профессор будет усталый и от этого снисходительный. Хотя, конечно, побаивался, потому что некоторые от усталости свирепеют. Однако действительность превзошла самые радужные мои ожидания. Я подошел к столу, за которым сидел действительно сильно утомленный Семен Семенович и перебирал оставшиеся экзаменационные билеты. Протянул руку, широким жестом приглашая меня взять любой из этих бумажных прямоугольников. Жестом левой руки, что немаловажно. Потому что с его запястья на кисть соскользнули большие тяжелые часы. Он взглянул на циферблат, негромко выругался и сказал мне: “Послушайте, сейчас действительно без пятнадцати пять?” Я посмотрел на свои и сказал: “Даже без четырнадцати”. – “Вот черт! – сказал профессор. – Как ваша фамилия? Драгунский? Где вы тут в ведомости? Ну что же, Драгунский, я вас помню, вы на семинарах очень хорошо занимались, ставлю вам автомат. Зачетку давайте!” Поставил росчерк, подхватил портфель и убежал. Наверное, он куда-то страшно опаздывал и просто забыл о времени, принимая зачеты у бесчисленных хвостистов. В общем, сплошное везение. Даже страшновато. Поликратов перстень, сами понимаете. Греческая легенда об удачливом царе, в пересказе Шиллера, в переводе Жуковского. “Судьба и в милостях мздоимец: какой, какой ее любимец свой век не бедственно кончал?” В итоге счастливого Поликрата враги казнили лютой казнью.
Но везение никогда не прекращалось в моей бедовой жизни.
Итак, я слышу, как Елена Ивановна по другому аппарату разговаривает с Семеном Семеновичем Гольдентрихтом и объясняет ему: этот паскудник Драгунский уже защитил диплом, комиссия уже подписала ведомость, так что делать нечего. “Надо ему поставить оценку. Нет, конечно, не пятерку, но уж и не тройку, пожалуйста”. Я догадался, какая оценка бывает между тройкой и пятеркой. Хорошо, пусть будет “хорошо”! О, как вы добры и великодушны, милая Елена Ивановна! Другая бы сказала: “Поставьте этому сукину сыну трояк и дайте ему пинка под зад!” Завершив разговор с профессором, она подняла трубку со стола и продиктовала его домашний адрес, куда я должен ехать. Разумеется, предварительно заскочив на факультет за ведомостью. “И побыстрее, – прорычала она, – побыстрее, побыстрее”.
Я, даже не умывшись, живенько натянул брюки и свитер и помчался. Поехал на такси по обоим адресам, хотя денег было совсем мало, но сказано же – побыстрее. Схватил у Елены Ивановны ведомость, бросился вниз и минут через десять уже звонил в дверь профессора Гольдентрихта, благо жил он тоже где-то рядом. То ли на Вернадского, то ли на Ломоносовском.
Гольдентрихт отворил дверь. Он был босиком, в трусах и в майке. Судя по его встрепанным волосам, бледному лицу и кругам под глазами, а также по запаху перегара, он мучился жесточайшим похмельем. Он провел меня на кухню, долго пил воду, но потом, очевидно, решил, что просто поставить мне в ведомость “хорошо” и расписаться будет как-то неприлично. И поэтому полчаса, не меньше, разговаривал со мной – да, представьте себе – о марксистко-ленинской эстетике. Он всё время пил воду, отдувался и громко икал. “Маркс сказал, что художественным символом феодального общества является ветряная мельница. Вы меня поняли?” – “Да, да! – сказал я, – Конечно, понял. Кругом мельницы, – вторил ему я. – Голландские пейзажи, и английские тоже”. – “И Дон Кихот! – продолжал он. – Дон Кихот ведь тоже боролся с мельницами. Тут ведь есть какой-то особый смысл”. – “Да, да, – кивал я. – Конечно. А не кажется ли вам, Семен Семенович, что борьба Дон Кихота с ветряными мельницами – это атака на эстетику феодализма?” – “Занятно! – воскликнул Семен Семенович. – Весьма концептуально! Но, разумеется, атака не со стороны буржуазных художественных форм. Буржуазии тогда еще не было, тем более в Испании. Это внутренний кризис феодальной эстетики! – обрадовался он, встал, налил себе пятый, наверное, стакан воды из-под крана. Выпил. Икнул. – Об этом стоит поразмыслить. А вот эстетическим символом капитализма, сказал Маркс, является, разумеется…” – “Фабричная труба!” – сказал я. “Ну, отчасти, – согласился Семен Семенович. – Маркс писал, что паровая машина. Но в общем-то, большой разницы нет. Но вот что станет эстетическим символом нашей эпохи? Неужели атомный гриб?” – “Не дай бог!” – я всплеснул руками. “Ну тогда электронно-счетная машина!” – сказал он. “Вот именно! – обрадовался я. – Совсем другое дело!” – “Давайте ведомость, – вздохнул Семен Семенович. – Я бы, конечно, с удовольствием поставил вам пятерку. Но, вы знаете, как-то неприлично”. – “Ерунда! – воскликнул я. – Подумаешь!” – “Нет, нет, нет, – грустно сказал он. – Мы с Еленой Ивановной уже договорились”.
Такси я, разумеется, отпустил. А то бы вообще не знаю, как рассчитывался. А когда приехал домой, то есть к Гасе, в ее квартиру, то увидел, что она ждет меня в постели, и это было прекрасно.