К книге
Жизнь Дениса Кораблёва. Филфак и вокруг: автобиороман с пояснениями11. Кира
48%
11. Кира
22

Как мы тогда одевались? Как мы тогда выглядели? Самый верный ответ – по-разному. Но в большинстве своем – скромно. Потерто и бедновато.

Не так давно я встретился со старой факультетской подругой. Вспоминали те годы, и она вдруг сказала: “Помнишь, ты меня позвал в гости, сказал, что многие наши будут, а я не пошла? Я вообще не ходила в гости, помнишь?” – “Не помню, – честно сказал я. – А почему?” – “У меня была только одна юбка и один свитер, и мне стыдно было идти в гости в том, в чем меня видели на занятиях”. При этом она была дочкой знаменитого филолога, любимейшего профессора, автора монографий, предисловий и комментариев.

Хотя, конечно, были отдельные модники и модницы – чаще всего родители им привозили красивые вещи из-за границы, покупали в “Березке” или доставали по блату. Но таких на факультете было мало.

Что касается меня, то я был в несколько раздвоенном состоянии. Все знали, что я – сын известного детского писателя и сам до некоторой степени известный человек. Но одет я был более чем скромно, и денег у меня было мало – на это противоречие, бывало, обращали внимание – даже вслух. “Еще рубль есть? Нет? Хм…”. То есть некоторые мои приятели иногда позволяли себе такое хмыканье, и я, странное дело, не обижался. Я тогда был убежден, что надо достойно и покорно нести бремя судьбы. Бремя незаслуженной славы “Дениски из рассказов”, бремя отцовской болезни, а также бремя бедности.

Возможно, из-за этого я даже подчеркивал свою обдерганность и помятость. Я ходил в коричневом вельветовом пиджаке, старом, вытертом – и в таких же брюках. Бывало – странновато пижонил. Например, прикалывал к лацкану живой цветок. Или – как бы вместо цветка – из нагрудного кармана пиджака торчали две или даже три курительных трубки – этакая деревянная бутоньерка, пахнущая табачным перегаром. Иногда вместо пиджачной пуговицы (если она отрывалась) цеплял большую английскую булавку. Выпендривался, одним словом. Добавим к этому жидкую бороденку и передние зубы с пятнышками. Вид ужасный.

И – знаменитый расписной портфель.

Тогда ни у кого не было ни рюкзаков, ни сумок через плечо. Мальчики и девочки в школе, студенты и студентки в университете ходили с портфелями. Сначала у меня был очень красивый желтый портфель – папин. Очень дорогой, как мне объясняла мама.

Ах, это легкое лицемерие небогатых родителей, утешающих своего самолюбивого, но некрасиво и немодно одетого сына. Мне внушали, что перешитая из отцовского зимнего пальто шуба – это что-то невероятное по роскоши, дороговизне и комфорту. Мне объясняли, что бывший папин пуловер на молнии – очень красивый, должен признать, из-за своих крупных угловатых узоров заметный в любой компании, но с маленькими художественными штопками около карманов – это вообще что-то исключительное и потрясающее.

Художественная штопка – это не я изобрел столь изысканное выражение. Так называлось особое искусство заделать-заштопать дырку на ткани – чтоб с двух шагов не было заметно (но с одного шага – увы). В Москве тут и там были ателье с вывеской: “Ремонт одежды. Подъем петель. Художественная штопка”.

Мама убеждала меня, что неудобный костюм – красив, моден и изящен. Почему? Потому что его мне сшил в ателье Литфонда знаменитый – или якобы знаменитый? – портной Барабанов (впрочем, высокопоставленный отец Долговязой Девы, о которой пойдет речь дальше, тоже шил костюмы у Барабанова, так что всё может быть – но это не делало костюм лучше).

Вот и портфель. Наверное, он и на самом деле был – когда-то был! – дорогим, потому что это была натуральная светло-бежевая тонкая кожа. Большой латунный замок посередине, два наружных кармана и традиционная ручка чемоданного фасона. Однажды я в очередной раз расставался с очередной любовью на всю жизнь, это было в самые первые дни первого курса. На прощание я попросил ее расписаться на моем портфеле – прямо вот так, шариковой ручкой. Она расписалась очень красиво и размашисто. С тех пор я стал на своем портфеле собирать подписи своих друзей. В конце первого курса ручка портфеля оторвалась, и дорогая бежевая кожа стала трескаться и лупиться. Тогда я пошел и купил себе новый портфель, совсем дешевый, из какой-то то ли пластмассы, то ли клеенки, то есть из фальшивой кожи, которая не притворяется настоящей. Зато на нем было гораздо удобнее расписываться. Скоро мой портфель покрылся целой сеткой надписей. Кто-то расписывался, кто-то писал стишок или какой-то афоризм. А мой старший товарищ Игорь Чичуров написал на нем целый евангельский стих: “Не хлебом единым будет жив человек, но всяким глаголом, исходящим из уст Божьих”. По-гречески, разумеется. Я очень гордился этим своим портфелем и уже не всякому предлагал на нем расписаться, а только тому, кого считал достойными.

* * *

Я был тогда на втором курсе. Мы стояли на черной лестнице – так она почти официально называлась, еще в старом здании на Моховой – и курили. Среди ребят я вдруг увидел одного незнакомого парня. Не очень большого роста, не слишком широкоплечего, не слишком коротко стриженного, но и не волосатика. На нем была модная и красивая суконная куртка с разговорами, они же бранденбуры. На голову был накинут капюшон – очевидно, потому что из окна дуло. Он дымил, не затягиваясь. “Спортсмен, наверное”, – подумал я. Вдруг мне показалось, что он, наверное, не просто спортсмен, а какой-нибудь яхтсмен, и что неплохо было бы с ним познакомиться, подружиться, и, может быть, он позовет меня покататься на яхте на каком-то подмосковном водохранилище. Это в один миг сложилось у меня в голове.

“Привет! – сказал я и протянул ему руку. – Будем знакомы. Денис Драгунский меня зовут”. – “Очень приятно! – и я увидел на ответно протянутой руке женские кольца. – Кира Срезневская”. – “Вот черт! – подумал я, но, скрывая смущение, тут же спросил: – Кира Измаиловна, полагаю?” – “Я так старо выгляжу?” – она улыбнулась, и все вокруг засмеялись, а кто-то даже пальцами прищелкнул. “Увы, не родственница. Просто однофамилица”, – сказала она. Мы все были ужасно умные. Мы знали, кто такой Измаил Иванович Срезневский – великий филолог XIX века, автор трехтомного “Словаря древнерусского языка”. Чудесный пинг-понг эрудитов.

* * *

Только потом, когда мы с Кирой впервые поцеловались, я повинился, что в первый момент принял ее за парня. “Смешно, – сказала она. – А со мной было еще смешнее. Я увидела тебя с этим твоим разрисованным портфелем и подумала: господи, какой претенциозный выпендрёжник, и как это противно, как это нелепо и пошло, как это смехотворно, быть таким глупым, повторяю, претенциозным выпендрёжником”. – “Да? – сказал я отчасти недовольно. – Ишь ты”. – “Да, – вздохнула Кира. – Ужасный пошлый выпендрёжник. А потом, недели через две, я поняла, что все эти две недели я только и думаю о том, какой ты ужасный отвратительный выпендрёжник, и больше ни о чем и ни о ком другом думать не могу. Поэтому я нарочно пришла в курилку, я ведь не курю. Нарочно пришла и стала у тебя перед носом вертеться, чтобы ты наконец на меня обратил внимание”.

В августе 1970 года, перед началом занятий, было какое-то собрание на факультете. Что-то комсомольское. Потом поехали ко мне. Человек десять или более. Напились. Я столкнулся с Кирой в коридоре, когда она выходила из ванной. Возможно, ей было слегка нехорошо. У нее было мокрое от умывания лицо. Я взял ее за руку и почему-то поцеловал – именно руку. Она сильно обняла меня, и мы вкатились в пустую темную комнату.

Было прекрасно. И почему-то страшновато. Я понял и почувствовал, что я в ее власти. Вот не знаю, почему. Чувствовал, и всё тут. Я очень скоро сказал ей: “Я тебя люблю, давай поженимся”. Она сказала: “Это как-то глупо”.

Потом было разное. Она звонила мне и говорила: “Я сейчас долго думала и поняла, что я тебя очень люблю”. Я говорил: “Приезжай. Или я к тебе сейчас приеду”. Она отвечала: “А зачем? Ты меня любишь, и вот я теперь тоже тебя сильно люблю. И мы это оба знаем. Разве мало?”

Мне было мало. Но я соглашался.

* * *

Я ее ждал, провожал, встречал, таскал разные интересные вещицы в подарок. Например, фарфоровое кольцо, специально по моей просьбе сделанное моим другом Колей Мастеропуло, – он тогда учился в Строгановском училище. Однажды я подарил ей древнеримскую монету. Большую, красивую, хорошей сохранности. Она поблагодарила, улыбнулась очень светло и любовно и сказала, что непременно закажет себе из этой монеты кольцо. Потом я встретил ее в коридоре – был конец дня – и спросил: “Ты домой? Пойдем, я тебя провожу” (она жила недалеко). Она вдруг сказала: “Нет, не надо, не провожай! – и в ответ на мой растерянный, а может быть, слегка укоризненный взгляд вдруг чуть ли не закричала: – Не хочу, понимаешь? Не хочу, и всё! Конечно, в свете только что подаренной монеты это звучит странно… Но вот такая я дрянь. Дрянь, понимаешь? Хочешь, отдам монету? Или нет, все равно не отдам, пока, привет”.

* * *

На другой день – рано утром, мы случайно встретились в холле нашего первого гуманитарного корпуса. Стояли и ждали лифта. Кира сказала: “Ты знаешь, я видела сон. Что я вышла замуж”. – “Да? И за кого же?” – “За тебя, – сказала она. – Мне приснилось, что ты сделал мне предложение, и я была счастлива, и мы наконец поженились. Так здорово!” – “Ну вот! – сказал я. – Я делаю тебе предложение. Выходи за меня замуж”. – “Ага! – сказала она. – После моих прозрачных намеков. Как мило!” – прыгнула в лифт и уехала. А я остался стоять, не понимая, чего она хочет. И хочет ли чего-нибудь. Тем более что я уже раз пять предлагал ей стать моей женой.

* * *

Мы гуляли вдоль ограды университета. Был вечер. Шел легкий дождь. Совсем стемнело. В черных лужах отражались окна, фонари и фары. Как на картинах советских художников того времени, начала семидесятых. Про такие картины на выставках говорили: “Смотри! Наш проспект Вернадского. А это новый цирк! Здорово, правда? А вот парень с девушкой идут под дождем”. Прямо как мы с Кирой.

Мы гуляли, но в этот раз не выясняли отношения, а просто болтали. Дождь пошел сильнее. Кира была в сапогах. А я был в красивых бежевых ботинках с двойными пряжками. Папины, мама когда-то давно привезла из Голландии. Папа их не носил, они ему были маловаты. А я вот вырос, и мне они стали как раз.

“Ты ноги не промочишь?” – спросила Кира. “Нет, а ты?” – “У меня сапоги непромокаемые”. – “У меня тоже”. – “Неправда! – сказала она. – Вот как они потемнели. Значит, промокли. Пошли к метро, поедешь домой”. – “Что это ты такая заботливая?” – “А вдруг ты простудишься и заболеешь?” – “Заболею и умру?” – я засмеялся. “Умрешь еще ладно, – сказала она. – Хотя, конечно, жалко. А вот вдруг ты заболеешь тяжело?” – “И что тогда?” – “Тяжело заболеешь, – вздохнула она, – и останешься калекой на всю жизнь. (Я прекрасно запомнил – она сказала не «инвалидом», а именно «калекой». Тут был какой-то неясный, но несомненный выпендреж или даже подтекст. – И мне придется выйти за тебя замуж. Конечно, я тебя люблю, но не в этом дело. У меня в такой ситуации не будет выбора! Раз ты гулял со мной, простудился, заболел и стал калекой на всю жизнь. А ты не поверишь, что я вышла за тебя замуж по любви”. – “Поверю, честное слово!” – сказал я. “Это ты сейчас так говоришь, – она покачала головой. – А потом ты будешь с каждым днем всё сильнее думать, что я вышла за тебя из чувства долга. И возненавидишь меня. А я возненавижу тебя. За то, что ты так ответил на мою чистую жертвенную любовь. Наша жизнь превратится в ад. Потом я от бессилия и отчаяния отравлю тебя ядом. Но меня изобличат. И посадят в тюрьму. И наши дети останутся сиротами. Так что иди к метро”. – “У нас будут дети? – засмеялся я. – Мальчик и девочка? Или два мальчика?” – “Иди к метро!” – повторила она. “Ладно, пойдем”. – “Дойдешь один – сказала она. – А я еще погуляю”.

Я повернулся и пошел.

И вот так – пятьсот пятьдесят пять раз, ваша честь.

* * *

“Ты мне столько даришь разных штучек, – сказала Кира однажды. – И я тебе тоже купила одну замечательную штучку. Но, понимаешь, я дома вытащила ее из пакета и поставила на свой письменный стол. Просто посмотреть на нее, полюбоваться. И поняла, что она теперь живет на моем столе. Так что не обижайся, ладно?”

Ладно, ладно, ладно.

* * *

Как-то раз, уже в Москве, ко мне приехали Мышка и Юля, с которыми я познакомился в Дубултах. Мы сидели, пили чай, курили, болтали, и они спрашивали меня, почему я такой мрачный. Я был мрачный из-за Киры. Она позвонила мне, когда они у меня сидели; я что-то пытался ей втолковать, называя ее по имени. Юля и Мышка почему-то решили, что ее зовут Ира. Очевидно, не расслышали.

И может быть, от всей этой истории, от этих жестоких игр, страданий, унижений, обид и надежд, от всего этого кошмара, редко прослоенного счастьем, останется смешная история, как мои знакомые девушки перепутали имя и прощаясь у лифта, сказали мне: “Не горюй! Все будет хорошо, и желаем тебе помириться с твоей Ирой”. – “С какой Ирой?” – “Ну ты же только что звонил какой-то Ире, или она тебе. Ты говорил: «Ира, Ира!»” Они сели в лифт. Лифт был старый с железной решетчатой дверью, которую нужно было закрыть самому. Она очень громко стучала и щелкала. Юля и Мышка поехали вниз, а я гладил ручку двери лифта и смеялся. Я пытался себе представить, что было бы, если бы Киру звали Ирой. Наверное, она была бы совсем другим человеком. Может быть, у нас всё было бы хорошо. Или наоборот, я бы ни за что в нее не влюбился. Ну да не проверишь.

* * *

Наконец Кира спросила: “Ты правда меня так сильно любишь?” – “Да”. – “Наверное, с каждым днем всё сильнее и сильнее?” – уточнила она. “Да!”– едва ли не крикнул я. Она ответила: “Чем больше ты меня любишь, тем сильнее ты мне надоедаешь. Кажется, ты мне совсем опротивел”. – “Ну ладно. Тогда прощай”. – “Прощай”, – сказала она.

Разговор был по телефону.

Мы не виделись год или дольше. Вдруг она позвонила и попросила о срочной деловой встрече, чисто деловой, но очень, очень, очень для нее важной.

Мы встретились на ступенях Пушкинского музея.

Было самое начало января, неожиданная оттепель, черный асфальт, тающий снег под ногами. Кира была в суконной куртке с капюшоном – как в нашу самую первую встречу. Я на секунду подумал, что она специально надела именно ее, чтобы напомнить, намекнуть, пробудить воспоминания. Но тут же понял, что это всего лишь моя глупая привычка – во всё вглядываться, всё наделять особым значением. А она, наверное, просто посмотрела в окно, какая погода, потом сунулась в шкаф и нашла подходящую куртку.

Безо всяких предисловий она сказала: “Привет! Женись на мне, пожалуйста. Мне это очень нужно. Очень-очень”. – “Для чего?” – “Для работы!” – “Что, незамужних не берут?” – “Нет! Нет! Наоборот!” – и она стала что-то очень туманное говорить. Что есть одна очень неприятная работа, куда ее хотят чуть ли не силой затащить после диплома. Она как раз заканчивала пятый курс, а я был на четвертом. “При чем тут я?” – “А я скажу, что я замужем, и что мой муж против”. – “А я возьму и скажу, что я очень даже «за»”, – у меня еще были силы шутить. Она засмеялась в ответ, то есть сделала вид, что смеется: “Ну так что? Выручишь?” – “Ты не спросила, люблю я тебя или нет, – возмутился я. – И мне ничего такого не сказала”. – “А неважно! – сказала она. – У тебя есть бабы, некоторых я даже знаю. И пускай. Я за свободный брак. Мы же современные люди! А главное – мы же друзья!” – “Тьфу!” – сказал я и повернулся идти. Она схватила меня за рукав. “Пожалуйста! – сказала она. – Я тебя очень прошу…” – “Ну если ты уж очень просишь, тогда ладно…”

Потом она сказала: “А я думала, что ты в ответ на всё на это меня изобьешь, изнасилуешь, и уж конечно, не женишься”.

Ага. Разбежалась.

* * *

“Простите меня, Денис, но я не одобряю ваш брак”, – сказала мне моя любимая учительница греческого языка Валентина Иосифовна. “Почему?” – я был совершенно изумлен. Во-первых, я обожал Киру. Во-вторых, все на факультете считали нас чудесной парой. Не побоюсь этого слова, элитарной парой: мы были заметны на факультете. В-третьих, я не ожидал от Валентины Иосифовны такой, говоря по-нынешнему, интрузивности. То есть такого взламывания моих, тысяча извинений, личных границ. “Я видела ее вблизи, – сказала Валентина Иосифовна. – На партбюро”. – “И что?” – я весь вострепетал. “Простите меня еще раз. У нее несобранное лицо”. – “Как? – еще сильнее изумился я. – Она вообще-то очень собранный человек. Я не понимаю”. – “Нет, не то! – сказала Валентина Иосифовна. – При чем тут «собранный человек»? Лицо несобранное. Это совсем другое”. – “Что – другое?” – “Вы это потом поймете. К сожалению. Будете вынуждены понять. Ладно, ладно, всё, извините, закончим”.

* * *

Первое мая 1972 года. Мы с друзьями собрались выпить у меня дома (мама опять на даче вместе с папой, которого только что выписали из больницы; кто же знал, что через пять дней он умрет). Собрались, закупили выпивки и закуски, и тут звонит Кира – надо идти в гости к друзьям ее родителей. Надо так надо. Я отдал ключи Андрюше Яковлеву, предупредил лифтера, что ко мне придут ребята и девушки. Позвонил с дороги из автомата, убедился, что все уже загрузились в квартиру и приступают к веселью.

Друзья родителей Киры жили в какой-то чертовой дали. Правда, метро совсем рядом. Дом, как объяснила Кира, – мидовский кооператив. И сами они тоже очень мидовские. Муж, жена, дочка, бабушка. Всё очень красиво, вкусно и почти не чопорно. Вежливые расспросы – так, вообще, ни о чем конкретно.

Вдруг случился обидный для меня разговор. Летом Кира собиралась съездить на пару недель к своим родителям за границу, где они работали. Сказала: “А то давай вместе?” – “Давай, ура!” – “Я всё устрою в МИДе. То есть папа туда позвонит, скажет, что дочка приедет с мужем, и всё будет в порядке в смысле оформления”. Это было еще за месяц до папиной смерти. Папа очень обрадовался, сказал, что даст мне деньги на билет, на визу, на обмен валюты. А уж как обрадовался я – вообще не передать. Но Кире я об этом не напоминал.

И вот за столом хозяйка спросила: “Кирочка, вы, наверное, в июне поедете к маме с папой?” – “Да”, – сказала Кира. “Вы, конечно, поедете с Денисом? С молодым мужем?” – сладко улыбнулась она. “Нет”, – равнодушно ответила Кира, ковыряя вилкой в салате. “А почему?” – хозяйка чуть не икнула от изумления. “Папа звонил в МИД, потом я звонила в МИД, – сказала Кира. – Нам отказали. Отказались оформлять мужа, то есть Дениса. Боятся, наверное, что мы с ним убежим…” – и изобразила смех.

У меня уши загорелись. Во-первых, она ничего мне не сказала. Не сегодня ведь, утром первого мая, она звонила в МИД, и не вчера же вечером! Хорошо. Неважно когда. Почему она меня не предупредила? Я бы тогда сам сказал что-то вроде “Увы, у меня этим летом не получится”, – всё было бы достойно. Но, во-вторых, я понял, что она врет. Она просто не хотела со мной ехать. Почему? Очень просто. Сейчас она ко мне забегает на часок, когда ей в голову взбредет, свободный брак, вы же понимаете. А там, у ее родителей, нас запрут на две недели в одной комнате, и этого ей не надо было. Наверное, она меня и в самом деле не любила. Или любила как-то уж очень по-своему.

Уши у меня загорелись, и, чтобы разорвать неприятное молчание, хозяин обратился ко мне: “Вы хотите посмотреть нашу технику?” – “Технику? – я не понял. – Какую технику?” Он слегка растерялся, но объяснил: “Мы привезли из Германии очень хороший магнитофон, усилитель, колонки и отдельно проигрыватель, но уже не немецкий, а датский. Не «Грундиг», а «Банг и Олуфсен». Хотите посмотреть, послушать?” – и он кивнул на дверь в соседнюю комнату. “Нет, нет, спасибо!” – “А почему?” – он растерялся еще сильнее. Кира криво улыбнулась и объяснила, что я не люблю музыку и не разбираюсь в магнитофонах, и она тоже.

* * *

После этого прекрасного обеда я зачем-то уговорил ее ехать ко мне домой, где мои друзья-подруги уже третий час веселились. Кира не хотела, я настаивал неизвестно зачем. Дверь нам открыла невеста Андрюши Яковлева. “Боже! – внутренне возопил я. – Значит, Леночка, ее лучшая подруга, скорее всего тоже пришла!” Так оно и вышло. Леночка была тоненькая, маленькая, в огромных, узорчатых по последней моде, лилово переливающихся очках. Просветленная оптика. Вот она, сидит в углу и смотрит то на меня, то на Киру.

Мы с Кирой выпили немного вместе со всеми и пошли в мою комнату. Сидели и мрачно молчали. Часа через полтора Андрюша и Алик и еще кто-то сказали, что собираются уходить. Андрюша тайком показал мне кулак, а потом повертел пальцем у виска. Прав, что тут скажешь.

Когда дверь за гостями захлопнулась, я пошел на кухню. Леночка всё так же сидела в углу, за неубранным столом. Наверное, она была уверена, что Кира уйдет вместе со всеми и что она сейчас устроит мне небольшой скандал, – ну что за хамство, в самом деле, приводить жену в компанию, где тебя ждет твоя законная любовница! – но потом мы помиримся.

Увидев меня, Леночка встала, прошла мимо меня, вышла в коридор, заглянула в мою комнату и убедилась, что Кира, сняв тапочки, забралась на диван с ногами, читает книгу и ни чуточки не смущена, что какая-то девушка открыла дверь и разглядывает ее. “Ну я пошла! – громко сказала Леночка. – Всем всего доброго!” – “Пока-пока!” – Кира едва оторвала взгляд от книги и помахала рукой.

Закрыв за Леночкой входную дверь, я вернулся в комнату и сел рядом с Кирой.

“Это твоя баба?” – спросила Кира. “Нет!” – ответил я. “Точно? – засомневалась она. – А мне показалось, что твоя. Вы оба ждали, пока я выметусь. Так? Вообще зачем ты меня привел, когда у тебя тут баба? Ничего не понимаю!” – “Нет! – закричал я. – Не выдумывай! Никакая не баба! Это подружка Андрюшиной невесты!” – “Ясно, – сказала Кира. – Тогда я пошла домой”. – “Ты с ума сошла? Разогнала всех моих гостей, и сама смываешься?” – “Если бы это была твоя баба, то есть если бы я своей персоной оставила тебя без бабы, тогда бы я, конечно, осталась, – объяснила она. – Попыталась бы как-то скомпенсировать, что ли. А так, раз она не твоя баба – то всё нормально”. Кира соскочила с дивана и пошла в прихожую.

* * *

Уже после папиной смерти, летом, в июне или в июле, мы были у меня на даче. Вдруг Кира сказала: “А давай все-таки убежим!” – “Давай, – ответил я не задумываясь. – А куда? И главное, как?” – “Смотри, – сказала она. – Мы сначала съездим туристами куда-нибудь в Польшу или ГДР. А потом возьмем путевку в Югославию, именно в Республику Словению. Оторвемся и перебежим в Триест”. – “Хорошо”, – сказал я.

Я тогда очень сильно ее любил. Даже чересчур. Я готов был всё для нее сделать. Всё, как она скажет. Честное слово. Ну, почти всё. Наверное, человека убить не смог бы. А убежать за границу – вместе убежать! – да с восторгом. “Вот какие мы с тобой заговорщики!”, – я обнял ее за плечи. “Нет, – сказала она и сбросила мою руку. – Не выйдет”. – “Почему?” – “У меня папа на загранработе, ты же знаешь, – сказала она. – Его сразу выгонят, уволят, исключат из партии. Отправят бухгалтером в домоуправление. В лучшем случае. А на нем вся семья. Мама и брат. И еще бабушка. Нельзя ломать жизнь стольким людям. Тем более папе с мамой. В Триест бежать, – усмехнулась она, – вот еще выдумал!” – “Это не я выдумал, – сказал я. – Это ты выдумала. Это ты придумала бежать в Триест!” – сказал я. “Ну и что? – сказала она. – Всё, забыли, проехали”.

Интересно, подумал я чуть позже, что я про своих родных не вспомнил. Наверное, был слишком сильно влюблен. До потери здравого рассудка. Ну, а кроме того, думал я, мой побег не повредил бы моей семье: папа уже умер, а маму с сестрой ниоткуда не могли выгнать, уволить или исключить.

* * *

У читателя может создаться впечатление, что Кира, если говорить коротко – плохая, а я – хороший. Что Кира – злая капризная мучительница (и это, наверное, правда), а я – бедный беззаветно влюбленный, смиренно страдающий от ее капризов. Но это не совсем так. Вот вам такая история.

У Киры была младшая подруга Соня. Училась тому же языку, но тремя курсами младше. То есть Кира была на пятом, я на четвертом, а она на втором. Мы иногда общались вместе. Иногда я брал эту Соню на наши интеллектуальные сборища, где мы пили винцо и обсуждали какие-то статьи про системный анализ. Смешная такая девочка. Вроде умненькая, но странненькая. Например, я где-нибудь на лестнице шугану кота, а она говорит: “Зачем ты так… ведь это животное!” Очень сакрально произносила это слово. Я даже слегка оторопевал. На несколько секунд. Довольно милая внешне: небольшая, не то чтобы полноватая, а скорее так – скульптурная. С нежнейшими щеками и шелковыми волосами, стянутыми в тургеневский пучок. С одноименным пробором по центру. Однажды она мне позвонила, просто так. Мы поговорили о том о сем, а потом я сказал: “Скучно так болтать. Ты приезжай ко мне в гости”. Она спросила: “А что у тебя есть?” – “В каком смысле?” Она объяснила: “Вот у Киры, например, есть такая пластмассовая трубка, вроде шланга от пылесоса. Если ей вертеть в воздухе, она начинает петь. В смысле звучать. Очень интересно. А у Наташки Юхневич есть картина художника Пивоварова. А у тебя что есть? Из интересного?” Я ужасно разозлился: “У меня в квартире много разных интересных вещей. Картины художников не слабей Пивоварова. Книжки с надписями знаменитых писателей. Путеводитель по планете 1617 года издания. Коллекция колокольчиков, поддужных и настольных. Правда, поющей пластмассовой кишки нету. Но это неважно. Потому что у меня не краеведческий музей. Единственное, что могу предложить – собственную персону с чаем и бубликами. Неинтересно? Тогда извини. Привет, пока”.

Я повесил трубку и плюхнулся на диван, искренне возмущенный таким потребительским отношением. Тут же раздался звонок. “Не обижайся, пожалуйста! – сказала Соня. – Я просто так сказала, понимаешь? Я очень хочу к тебе в гости. А Кира что делает?” – “Не притворяйся дурочкой и не валяй стервочку, – вздохнул я. – Ты же знаешь, что мы живем по разным адресам. Что ж ты, мать, по больному бьешь? И зачем, главное?” – “Извини, – ответно вздохнула Соня. – Я какая-то нелепая вообще. Я знала, но забыла. Но все равно, а Кира не обидится?” – “В крайнем случае, на меня”, – сказал я.

Она приехала. Мы долго пили чай, долго рассматривали все перечисленные выше достопримечательности. Соне был слегка мал ее свитерок. И джинсы тоже были слегка малы. Что делало ее очень, просто очень скульптурной. Она смотрела на меня исподлобья и поверх очков. Она всё время поворачивалась спиной ко мне. Взглянет – и повернется спиной – к картинам или книжным полкам. На третий такой раз я стал ее немножко обнимать. Она сказала: “Давай я лучше вымою посуду”. – “На!” – сказал я. У нас тогда была такая манера. В ответ на “давай” говорить: “На!” или “Бери!”.

Я ушел из кухни в отцовский кабинет, лег на диван стал смотреть в потолок и тосковать по Кире, вызывать в своей памяти то ее ласковый взгляд, то ее злобные слова и гадкие поступки, и я то улыбался, то готов был перекусить себе ладонь или просто заплакать. Закинув руку назад, я не глядя погасил лампу, стоявшую в изголовье дивана. В темноте мне лучше тосковалось, и я совсем забыл, что в квартире кто-то есть. Журчала вода далеко в кухне, постукивала посуда о сушилку, чьи-то шаги, щелчок шпингалета, кран открыли, кран закрыли, и я мечтал, что это наш с Кирой дом, и что она там на кухне ставит чашки в сушилку и моет руки.

Тут Соня меня позвала. Раз, другой, пятый. Я молчал. Я как будто проснулся, но все равно молчал, потому что мне не нравилось такое пробуждение. Она открыла дверь в темный кабинет. “Я совсем заблудилась… а ты вот где…”. Она подошла и села на диван, ближе к ногам. Я протянул к ней руку, взял ее за запястье и притянул к себе. Она долго лежала молча, а потом сказала: “Ну, ладно. Ладно, пусть всё будет…”

Очень хорошо было, просто удивительно. А потом она сидела в халате моей мамы, курила и говорила: “Всё. Мне конец. Кира меня убьет. Я это наверное знаю”. Эти старомодные слова “наверное знаю” она произнесла так же сакрально, как слово “животное” применительно к бесхозному дворовому коту. Я даже растрогался – шутка ли, юная женщина ради одного вечера со мною пошла на неминучую смерть от рук ревнивой подруги. И я долго смеялся, обнимая ее и целуя, распуская шелковый пучок ее темно-русых волос и делая из него косичку, хохолок и черт знает что, и потом мы поехали к моему Андрюше Яковлеву, там еще кто-то был, мы пили и веселились, и остались у него ночевать, и мы пробыли с ней несколько месяцев, и она легко вписалась во всё, что у меня было тогда, и я – убей меня Бог – не помню, как и почему мы расстались. Однако расстались.

* * *

Когда мы разводились с Кирой, она спросила меня: “А зачем ты с Сонечкой спал, бессовестный?” Я ответил: “Кира моя бесценная и незабываемая, моя единственная и никогда не разлюбляемая!..”

* * *

Страшное дело! Я сказал ей такие слова, и в тот миг я действительно так думал – что люблю ее и не разлюблю никогда, – хотя уже месяц я жил с Галей Кулешовой, обожал ее и был счастлив каждую минуту. Но выходит, не каждую. Так, почти каждую.

* * *

…“Разве ты сама не понимаешь?” – “Понимаю. Ты хотел сделать мне больно, обидно, унизительно-презрительно? Да?” – “Нет, моя дорогая. Тебе нельзя сделать больно, а тем более обидно. Потому что ты каменная. Или водяная. Бесчувственная”. – “Зря ты так думаешь!” – она искренне шмыгнула носом. “Неужели ты на самом деле обиделась?” – “Я, конечно, обиделась, но не в том дело, – сказала Кира. – Я обиделась сама на себя. Я дура. Мне такая удача выпала, то есть ты мне выпал, случайно достался, а я не смогла… так сказать…” – “Так сказать, что не смогла? Правильно распорядиться?” – я через силу рассмеялся. “Именно так, – сказала Кира. – К сожалению. Но вот что: когда ты умрешь, я на все свои деньги поставлю тебе на могиле самый красивый памятник”. – “Когда я умру, у тебя не будет денег! – я продолжал заставлять себя смеяться. – Ты будешь бедная старушка. Пенсионерка!” – “Я раздобуду! – она как будто всерьез меня убеждала, вот что странно. – Я одолжу! Да хоть бы украду! Или так: мы с Кулешовой сложимся, она будет не против! Мы вдвоем поставим тебе памятник”. Я погрозил ей каким-то тяжелым предметом с письменного стола – кажется шкатулкой с трубками. Замахнулся. Трубки загремели. Смешно. “А что? – закричала она. – Что я еще могу для тебя сделать, как и что кому доказать?!”

“Ты уже всё доказала! – меня снова зло взяло, на себя в том числе: ведь я только что как будто предал свою дорогую Кулешову, назвав Киру любимой, бесценной и всё такое. – Мне добрые люди доложили, что ты говорила на партбюро!” – “На партбюро? – она помотала головой. – Я? Ты вообще про что?” “Когда тебя принимали в партию, – медленно и отчетливо говорил я, – тебя спросили, почему ты так мало занималась комсомольской работой. Так, сплошные отдельные поручения. И ты объяснила, что у тебя тяжело болел свекор, известный писатель, и ты помогала за ним ухаживать, а сегодня как раз его похороны…” Кира заплакала, потом спросила: “Кто это тебе сказал?” Я назвал фамилию. “Какие люди злые и жестокие! – Кира прямо залилась слезами, но не сказала, что это ложь и клевета. – Какие подлые люди кругом…” Она плакала так искренне, что я испугался – вдруг я снова ее полюблю. Вдруг она скажет мне: “Прости меня, я люблю тебя, не бросай меня”. И вдруг я обниму ее и скажу что-то вроде “Не плачь, я с тобой навсегда”.

Но для этого я должен был ей поверить. А поверить ей я не мог.

Так что всё. Выдохнули.

Это был трехчасовой, наверное, разговор. Мы обвиняли друг друга. Пересказывали сплетни друг про друга. Обнимались. Чуть ли не в драку бросались. И оба курили беспрестанно. Кира вообще не курила, но тут – одну за другой зря изводила сигареты. От нервов, наверное.

Тут пришла моя мама. Она из передней закричала: “Боже! Нет, это неслыханно! Так прокурить весь дом! Просто театральная курилка!” – “Театральная курилка!” – хором сказали мы с Кирой и засмеялись.

Самая настоящая курилка. И очень театральная при этом.

* * *

Конечно, я мог бы понять, что Кира на самом деле не надо мной издевалась, а боролась с чем-то страшным и неодолимым, что ее разрывало изнутри. Наверное, мне надо было с самого начала отойти в сторону. Но тут было еще одно маленькое, но немаловажное обстоятельство. Пока этот трагический брак разыгрывал свои пять действий с прологами, эпилогами, хорами и вестниками, одновременно я закрутил любовь с Леночкой Большой, о чем будет рассказано чуть далее. Это случилось летом, а с Кирой мы поженились в марте. Что же касается Леночки Маленькой, то с ней мы были знакомы и очень дружны еще полугодом раньше. И вдобавок: когда Кира “делала мне предложение”, она сказала, что предпочитает свободный брак, я об этом уже рассказывал. А я – словно бы назло ей и самому себе – в сердце своем поклялся, что буду блюсти строгую верность, никогда даже не посмотрю в другую сторону, и, может быть, тогда она меня оценит и полюбит по-настоящему. Но увы, буквально через неделю я сдружился с девушкой Любочкой из города С., совершенно не по-товарищески уведя ее из-под носа Андрюши Яковлева.

Так что мне, рабу Божьему, было чем заняться – возможно, из-за этого я не столь преуспел в психологическом анализе, как следовало бы.

* * *

Через несколько лет мы с Кирой встретились. Пришли к ней домой. Долго разговаривали. Умолкали и смотрели в глаза друг другу. Что-то лирическое вспоминали. Потом целовались. В последний момент она вдруг раздумала. Мне уже не привыкать было, поэтому я почти не огорчился. Она сказала: “Ну ты ведь знаешь, что я – настоящая дрянь? Всё, лавочка закрылась. А вообще, ты меня измучил за эти годы. Почему ты хотел, чтобы все решения принимала я?” Я сказал: “Ты врешь. Я звал тебя замуж с первого дня”. – “Это было не то, это было не так!” – сказала она. “А что было бы то?” – “Если бы я знала, я бы не стала скрывать”, – и она криво улыбнулась, одновременно циничной и наивно-беспомощной своей улыбкой, которую я так обожал.

Я долго не мог забыть чувства свой слабости, нелепости, униженности и сумасшедшей покорной любви к этой женщине. Несколько лет мне снилось, что я ее бью. Сильно и больно. Как вора, который залез ко мне в дом, набрал мешок моего добра – но я не спал, я подстерег его у выхода и треснул его тяжелой тростью по затылку. Он упал, марая кровью пол – во сне был белый крашеный пол, и “она” была “он” – а я спросил: “Хорошо тебе, сука?” – и добавил пару раз ногой.

Это не всё. Там еще масса подробностей, уточнений, наблюдений и замет. Горы стыда, раскаяния и еще чего-то малоприятного. Особенно когда мне приходилось врать всем вокруг – включая папу с мамой, – как у нас всё замечательно. Я и с папой-то в последний раз, за три часа до его смерти, поссорился из-за этого. То есть из-за нее. То есть из-за себя, дурака, ошалевшего от глупой и больной любви. И много, много, много всего. Но хватит об этом.

Предыдущая главаГлава 22 из 46Следующая глава