Перед каждым киносеансом раздавалась бравурная музыка и на экране появлялась нарезка из кадров, вызывающих энтузиазм в сердце каждого советского человека: взлетает ракета, льется металл из доменной печи, комбайн идет по колосящейся ниве и, наконец, часы на Спасской башне и надпись “Новости дня”. Это был неплохой, очень профессионально сделанный сборник новостей за последнюю неделю. И это тоже был своего рода подвиг, потому что раз в неделю выпускать киножурнал о событиях во всей стране – для этого должен слаженно работать огромный коллектив киностудии, операторы должны скакать по всей стране, всё должно вовремя монтироваться и озвучиваться – ведь всё это снималось не на карту памяти и даже не на видеокассету, а на самую обыкновенную аналоговую пленку шириной 35 миллиметров, которую надо проявлять, монтировать и печатать. Но, увы, это была сплошная пропаганда. Миллионы тонн, центнеры с гектара, рекордные надои и редко-редко – уникальная операция на сердце.
Практически любая критика, безразлично, из-за рубежа или изнутри.
Мы очень любили книги. Ценили. Искали, покупали. Брали почитать. Давали почитать. Обменивались. Переплетали романы из журналов – видел у друзей целые шкафы таких книг. Перепечатывали самиздат. Бесконечные призывы: “Любите книгу – источник знания”, “Чтение – вот лучшее учение”, “Всем хорошим во мне я обязан книгам” и прочие цитаты из великих людей. Горделивый плакат: “В этом году каждый москвич купил четырнадцать книг”. Фраза “Собирает личную библиотеку” часто встречалась в статьях о передовом рабочем или хлеборобе. “Окончил среднюю школу, потом техникум, учится на вечернем отделении института, любит театр, собирает личную библиотеку”.
Советский Союз насаждал культ знания, культ обучения, культ рациональности, что естественно связано с процессом индустриальной модернизации. Правда, в СССР этот культ знания расцветал, я бы сказал, на фоне тотального вранья, умолчаний и пропаганды. Может быть, именно поэтому он так быстро рухнул в 1990-е годы и сменился культом мистики, астрологии, мантр и чакр.
У книжных прилавков было не протолкнуться. Люди подписывались на полные собрания сочинений русских, советских и мировых классиков. Стояли у магазина “Подписные издания” в очереди, отмечались, чтобы заполучить подписку хоть на Драйзера, хоть на Герцена. Ждали открытки из магазина и радостно бежали выкупать очередной том. Собрания сочинений украшали шкафы в гостиной. Тиражи были просто несусветные – сотни тысяч экземпляров. Но это было – для всех. А не для всех – смотрите далее.
Хорошие книги были дефицитом. А где дефицит, там и спецраспределители. Прежде всего это была знаменитая “Специальная книжная экспедиция”. Это учреждение снабжало книгами партийную, государственную и прочую номенклатуру. Избранным товарищам на дом привозили списки новых книг, и товарищи ставили галочки, отмечали карандашом те книги, которые их интересовали. В скором времени эти книги доставляли им домой. Чаще всего этими списками пользовались не министры и директора НИИ, а их дети.
У нас на факультете, двумя курсами младше меня, был мальчик из далекой сибирской области. У него папа был директором главного тамошнего театра. Мальчик с гордостью рассказывал: “У нас на всю область прислали две Кафки, то есть два Кафки. Ну, в общем, двое Кафок, вы поняли. Так вот, одного секретарю обкома, другого нам”.
Кроме того, была в Москве Книжная лавка писателей. Магазинчик на Кузнецком мосту. Когда-то в 20-е годы это была действительно книжная лавка, какой-то кооператив, который держали и в котором торговали действительно писатели. И Маяковский, и Есенин, и, наверное, кто-то еще. На рубеже 60–70-х это был просто магазин с хорошим букинистическим отделом, а на втором этаже продавали самые лакомые книжки, книжный дефицит. Но там висела табличка: “Обслуживаются только члены Союза писателей по предъявлению членского билета”.
На втором этаже царила высокая стройная дама по имени Кира Викторовна. Я там бывал время от времени, но для этого мой папа всякий раз должен был позвонить Кире Викторовне и договориться, что вот, мол, придет мой сын. Папа попытался договориться с ней сразу и надолго и шутя сказал, что он даже может выписать на меня специальную доверенность, чтобы я мог заходить и покупать книги от его имени, но Кира Викторовна сказала: нет. Всякий раз надо было договариваться специально. Там и букинистический отдел был получше, чем внизу. Самые прекрасные книги из старых, которые на первом этаже были бы сметены с прилавка вмиг, здесь, бывало, месяцами дожидались своего покупателя.
Помню, как ходил я в Книжную лавку писателей специально для своего друга Андрюши Яковлева, который тоже был сыном писателя, члена союза, но тот почему-то не хотел звонить Кире Викторовне. “Еще чего, – говорил Юрий Яковлевич Яковлев. – Унижаться”. Поэтому всё было довольно смешно. Я заходил на второй этаж. Кира Викторовна меня уже узнавала, здоровалась со мной довольно холодно и смотрела на меня вопросительно. И я должен был говорить, что я от Виктора Юзефовича, он вам только что звонил. Потом я смотрел, что́ на прилавках из русской философии, а потом притворялся, что мне надо по-маленькому и говорил: “Ой, Кира Викторовна, у вас там внизу туалет, я на минуточку”. Бежал к Андрюше, сообщал, что есть и, если ему что-то было нужно, возвращался и покупал. И считал себя крупнейшим ловкачом и вдобавок благодетелем.
Анекдот. Какого-то областного начальника спрашивают: “Как вы улучшаете снабжение население вашей области мясом и мясопродуктами?” Он отвечает: “Пустили две дополнительные электрички в Москву. Летом пустим еще две”. И в самом деле, из близких к Москве областей – Тульской, Калужской, Владимирской, Рязанской и других – люди ездили в Москву за продуктами. Прежде всего за колбасой. Желательно за копченой или хотя бы полукопченой типа одесской или краковской. Иногда приезжали автобусами. Из автобусов высыпали немолодые тетки в распространенных тогда коротеньких плюшевых то ли куртках, то ли полупальто. В шерстяных платках, в валенках с галошами и с большими кошелками в руках. Их называли плюшевый десант. Они бегом устремлялись к ближайшему магазину и занимали все очереди. Кто к одному прилавку, кто к другому, а кто и в кассу.
Со всех трибун, из всех радиоточек, газет и журналов нам говорили, кричали, пели о том, что мы, советские люди, сильны духом коллективизма. В школе висел плакат: “Нет предела силе человека, если эта сила – коллектив”. Но вместе с тем не было более страшного политического проступка, чем так называемая коллективка. То есть жалоба, подписанная многими людьми, скажем, сотрудниками всего отдела или всей библиотеки, или всей поликлиники.
Зачинщика коллективки старались разыскать и, как правило, наказывали. А остальных убеждали в том, что коллективок писать не надо, а надо спокойно, в индивидуальном порядке прийти в партком или в дирекцию в день приема по личным вопросам, рассказать, что наболело-накипело, и парторг с замдиректора уладят дело или как минимум утешат. А коллективка – это бунт.
В свое время Эренбург назвал Сталина гением всех времен и народов не за что-нибудь, а за то, что он придумал колхозы. Смешно сказать, но московским интеллигентам действительно могло показаться: вот новаторский подход к сельскому хозяйству. О кровавых издержках никто не говорил. Когда кровь подсохла, оказалось, что эта модель в принципе неэффективна. То ли народ не тот, то ли погода не та, то ли англичанка гадит. Важен итог: не получалось с помощью колхозов “накормить народ”. Поэтому словом “колхоз” обозначалось всё самое нелепое, глупое, суматошное, вообще неправильное. “Что вы тут колхоз устраиваете?” – слышно было на каждом шагу. “Что ты прямо как колхозник?” – могли сказать человеку, нелепо одетому, шокирующе необразованному, который не читал то, что читали все. Просто грубому, невоспитанному, немытому. Тут не было снобизма или презрения горожанина к крестьянину. Кстати, слово “крестьянин” употреблялось вполне уважительно. Могли сказать: “У него настоящая крестьянская закваска”. Или “Он с чисто крестьянским упорством добивался своей цели”. А вот колхоз – это бедлам и мусор.
Шаги коменданта по коридору страшнее, чем шаги командора в “Каменном госте”. Он стучался в комнаты и проверял, нет ли посторонних. Иногда вместе с комендантом шли комсомольцы из комсомольского оперативного отряда. Садисты-добровольцы.
Был ужасный случай в главном здании общежития на Ленинских горах. Шаги коменданта, стук в дверь, и мальчик решил спрятаться за окном, поскольку там был широченный карниз, больше чем на полметра. Вот он встал туда, шагнул в сторону, прижался спиной к стенке. Вошел комендант в сопровождении комсомольских оперативников. Один из них высунулся в окно, повертел головой и сказал: “Всё в порядке, никого нет”. Тут девочка в обморок упала. Она-то только в обморок, а мальчик, увы, насмерть.
В фильме “Берегись автомобиля” Андрей Миронов сыграл персонажа по имени Дима Семицветов. У Димы был дом полная чаша, и даже машина “Волга”. Для 1960-х годов это было ой-ой-ой. Для 1970-х и 1980-х – тоже. Потому что Дима работал продавцом в комиссионном магазине. Он мог “придержать импортный магнитофон” и получить за это деньги. У него был свой круг клиентов, пробиться в который было нелегко.
Комиссионный магазин – это не просто барахолка или секонд-хенд. Для обычных советских людей, которых не пускали в спецраспределители и которые не ездили за границу – значит, для 99 процентов советских граждан – комиссионный магазин был практически единственным местом, где можно было легально приобрести дефицитный заграничный товар. Легально – то есть не связываясь со спекулянтами. В Москве были знаменитые одежные комиссионки. Были технические (фото-, радио).
Знакомый продавец был очень нужен. Потому что хороший товар сразу распределялся среди своих. В комиссионках часто продавались совершенно новые вещи. Потому что некоторые советские граждане ездили за рубеж и привозили оттуда разное барахло, чтобы нажиться вдесятеро. Как говорили тогда, “окупить поездку”. Но они боялись торговать у себя на квартире. Они законопослушно несли всякие кофточки, брючки и магнитофончики прямиком в комиссионку. А продавцы бросались звонить своим клиентам.
Согласно правилам, вещь нельзя было держать в подсобке. Ее надо было вынести в торговый зал. Но можно было пришпилить к ней специальную бумажку, чек. Дело в том, дорогие читатели, что товар у продавца надо было сначала “выписать”, а потом этот чек нести в кассу. Зачем, почему? А потому, что товар был в единственном экземпляре. Вот я решил купить какую-то вещь и говорю продавцу: “Выпишите, пожалуйста!” Он выписывает. И я спокойно иду с этим чеком в кассу, и никто меня не обскачет на повороте.
Более того! Покупатель мог сказать продавцу: “Выпишите, а я схожу за деньгами”. Вот как удобно – можно было выписать на целых два часа. Продавцы этим пользовались. “Покажите мне эту кофточку!” – “Извините, она уже выписана”.
Но иная опытная покупательница говорила в ответ: “Выписана? А до которого часа? Покажите чек. До половины шестого? Отлично! Сколько сейчас времени? Без пяти четыре? Отлично. Я подожду”. Ждала, стоя у прилавка, и ровно в половине шестого победно восклицала: “А вот теперь выпишите ее мне!”
Продавщица зубами скрипела, но ничего не могла поделать.
Бедная продавщица, которая потеряла вознаграждение от своей клиентки. Бедная клиентка, которая вся в мыле вбегала в магазин без двадцати пяти шесть, но увы! Бедная опытная покупательница, которая маялась полтора часа у прилавка и покупала кофточку более из азарта и злости. Бедные все…
Уже при Хрущеве проблему коммуналок начали решать, строя уродливые пятиэтажки с тесными, но отдельными квартирами. Однако еще в начале 70-х некоторые мои друзья жили в коммуналках. Да и я сам жил в коммуналках с самого рождения до середины 1960 года. Вспоминаю, как люди помаленечку расширяли свое пространство, устраивая вешалки и шкафы в коридоре около двери, как люди сживались и сдруживались с соседями. Бывало, насмерть ссорились. Я слышал про коммунальных диктаторов, диктаторш, точнее говоря. “Есть у нас такая соседка, – жаловалась мне подруга, – так мы все по комнатам сидим и носа высунуть боимся, а она ходит, каблуками топает и орет – то в коридоре грязно, то в ванной кран не завернули, то в сортире лампочка горит”. Интересно бывает почитать или послушать людей, которые не то, чтобы тоскуют по коммуналке, но все-таки вспоминают о ней с теплотой и симпатией. Впрочем, может быть, люди тоскуют по своей молодости, по силе чувств, свежести переживаний. Какой-то аргентинский миллионер приехал в Европу, попал на экскурсию в Аушвиц и вдруг разрыдался: “Это были лучшие годы моей жизни”.
Говорят, что комсомольцами в Советском Союзе были все. Это неправда. Комсомольцев был 51 процент молодежи, то есть чуть больше половины. Но зная, что такое советская статистика, легко себе представить, что комсомольцев могло быть чуть меньше половины. Сколько точно, вам все равно никто не скажет. Откуда же такое впечатление? Потому что студенты практически все были комсомольцами. Считалось, что это непременное условие поступления в вуз. Например, на нашем филологическом факультете, где в мои годы одновременно учились больше тысячи человек, на всех курсах был только два не комсомольца – Асмус и Якобс. Валя Асмус – это мой однокурсник, ныне протоиерей, а Якобс и вовсе какая-то девушка.
Это был советский ксерокс. “Эра” стояла в комнате за металлической дверью, запертой на какие-то сумасшедшие замки. Войти в эту комнату даже самый доверенный человек не мог. Разговор с оператором шел через маленькое квадратное окошечко. В окошко нужно было просунуть книгу или машинописный текст и бумагу, а может быть, даже две бумаги. Одну так называемое отношение от начальника: “Прошу скопировать такие-то страницы такой-то книги для таких-то нужд”. И отдельная бумажка из спецотдела, он же первый отдел: “Копирование разрешаю” – и число, подпись, печать.
Он считался престижнее вареного, потому что дефицит. Бывало, в гостях гостеприимная и щедрая хозяйка спрашивала: “Вам кофе в кофейнике? Или по-восточному, в джезве (то есть в турке)? Или… Или растворимый?” Только очень нахальные и неделикатные люди просили растворимый.
Не путать с красным углом в крестьянской избе, где висели иконы. Красным уголком называлась комната в домоуправлении или в каком-то еще мелком и мельчайшем учреждении, где висели портреты Ленина и текущих руководителей партии и государства, на столе лежала подшивка газеты “Правда”, в шкафу стояли разрозненные тома сочинений то ли Ленина, то ли Брежнева, и рядом с ними – несколько коробок с шахматами, шашками и домино. В красном уголке заседала партгруппа и проводили время случайно забредшие туда пенсионеры.
На эту должность стремились попасть все. Чем занимается комсомолец Иванов? – Культорг. Делать не надо ничего, разве что пару раз вывесить объявление о том, что в студенческом Доме культуры состоится новогодний вечер. Но зато ты занимаешься общественной работой, а это очень важно для характеристики.
Рубль был желто-бежевого цвета. Кроме слова “рупь” он назывался “дуб”, особенно если речь шла о крупной сумме: сто дубов. Если же сумма была скромная, назывался “рваный”. Например: “Сколько стоит? – Четыре рваных!” Иногда – “деревянный” или “кожаный”, в противоположность металлическому рублю, который назывался “железный” или “лысый” (из-за портрета Ленина).
Трешка, или трояк, – серо-зеленого цвета. Пятерка – синяя, иногда она так и называлась – “синенькая”. Десятка – красная, называлась “красненькая”. Двадцать пять рублей – фиолетового цвета, прозвание “четвертак”, “четвертной”. Остальные купюры редко оказывались в руках простого человека, поскольку средняя зарплата была примерно 120–150 рублей. Пятьдесят рублей – светло-зеленая купюра, без особого названия, иногда “полтинник”. Сто рублей – коричневая, “стольник”, “стоха”, а также иногда “косая” (в память о совсем старых советских сторублевках с косыми цифрами) – или “катенька” (в память о дореволюционной банкноте с портретом Екатерины II (анекдот 1970-х: “Девушка, как вас зовут?” – “Катенька!” – “А вашу подружку?” – “Две катеньки!”)
Советские деньги были двух категорий. 10, 25, 50 и 100 рублей – это были “билеты Государственного банка СССР”, на них было написано, что они “обеспечиваются золотом, драгоценными металлами и прочими активами Государственного банка”. А вот рубль, трешка и пятерка назывались “Государственные казначейские билеты”, которые “обеспечиваются всем достоянием Союза ССР и обязательны к приему на всей территории Советского Союза во все платежи для всех учреждений, предприятий и лиц по нарицательной стоимости”. В обычной жизни это различие не имело никакого значения. Но была такая легенда. Якобы академик Сахаров однажды пришел в магазин “Березка” (где цены были обозначены в рублях, но платить надо было чеками Внешторгбанка, в народе – сертификатами), набрал всякого товара рублей на двести, а в кассе стал расплачиваться именно “казначейскими билетами” – пятерками, трешками и рублями, а на все крики спокойно возражал: “Этот магазин – советское учреждение? Он находится на территории СССР? Нарицательная стоимость в рублях? Видите, здесь на деньгах всё написано!” Директор магазина позвонил в КГБ, и чекисты велели товар отпустить, и Сахарова тоже.
Сейчас говорят, что деньги в СССР ничего не решали. Расхожий аргумент: можно было иметь миллион, а всё равно работать счетоводом и всю жизнь трусливо хранить этот миллион в чемодане. Увы или к счастью, это было совсем не так. Образ подпольного миллионера Корейко и неудачника Остапа Бендера – это карикатура. Наличие денег в СССР решало очень много.
Кстати, насчет “работать счетоводом” – тут своя тонкость. В СССР, как мне говорили, было около миллиона фальшивых рабочих мест: человек числился на скромной должности, а зарплату отдавал начальству. Было такое выражение: “Найти надежное место, куда положить трудовую книжку”. Зачем? Чтоб заниматься каким-нибудь полулегальным бизнесом, не боясь, что тебя “привлекут за тунеядство”, то есть накажут как не работающего.
Подпольные миллионеры (большинство из них было, как выражался Достоевский, “стотысячниками”) жили вполне комфортно, соблюдая известные правила. Не говоря уже о людях, которые официально получали высокие зарплаты и гонорары. В СССР лишние деньги сразу резко повышали качество жизни. Даже на небольшие, но бо́льшие, чем средняя зарплата, можно было:
– покупать не “Московскую” водку за 2,87, а “Столичную” за 3,12, а то и коньяк “Арарат” три звездочки (за 4,12, а потом и за 8,12), портвейн не “Три семерки”, а “Массандра”, а то и “Мускат Красного Камня”. На закуску брать не плавленый сырок за 15 копеек или не колбасный сыр за 1,80, а “Российский” за 3,00, а то и швейцарский за 3,90. Колбасу не ливерную за 0,64, а “Русскую” за 2,90. Даже хлеб и то – батон не за 13, а за 25 копеек. Доплачивать в магазине мяснику за мякоть (платить не 2 р/кг, а 3,50) или покупать хорошее мясо на рынке;
– шить костюмы в ателье. Покупать модные шмотки у фарцы или, если вы такие законопослушные, – в комиссионных;
– курить не “Приму” за 14, а “Яву” за 30 и даже за 40 копеек, а если папиросы – то не “Беломор” за 22 копейки, а “Спутник” или “Богатыри” за 50, а то и любимую сталинскую “Герцеговину” за 70 копеек пачка;
– ездить на такси или на леваке, а когда таксисту “неохота назад порожняком” или “извиняюсь, в парк идет машина!” – сразу весело: “Шеф! Два счетчика!” На поездах – ездить не в плацкартном вагоне, а в купейном или даже в спальном, двухместном (сокращенно “СВ”).
А если деньги большие – то кооперативная квартира или “обмен с доплатой”. Купить старую дачу и отремонтировать. Заиметь машину (было много способов обойти очередь – за деньги, разумеется). Снимать хорошую квартиру на отдыхе у моря, если нельзя достать путевок. Фотоаппарат – не “Смена” (12 рэ), а “Старт” (120 рэ) или, если вам по душе большой формат – не “Любитель” (20 рэ) а “Салют” (400 рэ). Радиоприемник – не “Минск”, а “Ригонда”, проигрыватель не “Юность”, а “Арктур”.
В СССР была система УХЛУ (“Управление хозрасчетных лечебных учреждений”) – то есть платная медицинская помощь хорошего качества, от опытного врача до знаменитого профессора. Хотите, чтобы профессор приехал к вам на дом? Не более 20 рублей.
Ну и так далее. Помощь по дому – от постоянных домработниц до уборщиц из фирмы “Заря”. Еще – репетиторы для подготовки школьников к экзаменам в вузы. За музыкальную школу, детский сад и пионерский лагерь для ребенка надо было платить вполне официально.
Другое дело, что не надо было слишком нагло демонстрировать свое богатство, орать в ресторане: “Шампанское на все столы!” – но ведь это и при капитализме не рекомендуется. Не было в СССР никакого “равенства в бедности”. Бедность была, а равенства не было.
Скорее фигура речи. Считалось, что интеллигенция сидит на кухне, пьет чай или водку и рассуждает о том, когда и, главное, как всё это кончится. Читают Солженицына, перепечатывают Бродского, рассказывают о знакомых диссидентах и при этом яростно курят.
А это совсем наоборот. Если в интеллигентской кухне собираются единомышленники и интеллектуалы, то на коммунальной кухне глупые и злые люди постоянно ссорятся друг с другом. Тоже, кстати говоря, устойчивое словосочетание. Где-нибудь на кафедре или даже на ученом совете может начаться горячий и переходящий на личности спор, и кто-то самый умный и хладнокровный скажет: “Товарищи, хватит! Мы же с вами не на коммунальной кухне”.