– Ты должен его купить, – сказал мой приятель. – Это самое подходящее место для такого отшельника, как ты. К тому же это круто: владеть самым романтичным домом в Бретани. Нынешние хозяева полностью разорены, так что продают дом за бесценок. Ты должен его купить.
Отнюдь не для того, чтобы соответствовать репутации, которую мой друг Ланривен мне приписывал (на самом деле, будучи внешне необщительным, я всегда втайне мечтал о семейной жизни), но однажды осенним днем я последовал его совету и решил отправиться в Керфол. Мой друг как раз ехал в Кемпер по делам и прихватил меня с собой. Высадил он меня на перекрестке дорог посреди вересковой пустоши, наказав: первый поворот направо, второй налево, потом прямо, пока не увидишь аллею. Если повстречаешь каких-нибудь крестьян, не вздумай спрашивать у них дорогу. Они не понимают по-французски, но будут притворяться, что понимают, и только запутают тебя. К закату я буду ждать тебя здесь на обратном пути. И не забудь про надгробия в часовне.
Следуя указаниям Ланривена, я пустился в дорогу, однако на первом же перекрестке меня охватили обычные сомнения: правильно ли я запомнил? Первый поворот направо, второй налево или наоборот? Попадись мне какой-нибудь крестьянин, я бы, конечно, спросил у него и, вероятно, был бы окончательно сбит с пути, но передо мной простирался безлюдный пейзаж, поэтому я свернул направо и пошел через пустошь, пока не увидел аллею. Она так отличалась от любой другой аллеи, когда-либо мною виденной, что я сразу понял: это она. Серые стволы деревьев тянулись строго вверх на большую высоту, а наверху бледно-серые ветви сплетались в длинный тоннель, сквозь который пробивался осенний свет. Я знаю названия большинства деревьев, но такие видел впервые и не мог определить, что это за порода. У них был высокий изгиб, как у вязов, воздушность, как у тополей, пепельный цвет, как у олив под дождем, и они простирались вперед на полмили, а то и больше, нигде не нарушая целостности арки. Если я видел когда-нибудь аллею, так безошибочно ведущую к чему-то, то это была аллея в Керфоле. У меня слегка учащенно забилось сердце, когда я пошел по ней.
В конце концов деревья кончились, и я очутился перед укрепленными воротами в длинной стене. Между мной и стеной оставалось открытое пространство, поросшее травой, с отходящими от него в разные стороны другими серыми аллеями. По ту сторону стены были видны высокие шиферные крыши, затянутые серебристым мхом, звонница часовни, верхушка главной башни. Снаружи усадьбу окружал ров, густо заросший кустами ежевики. Вместо подъемного моста была каменная арка, а вместо опускной решетки – железные ворота. Я долго стоял на внешней стороне рва, любуясь видом и впитывая дух этого места. «Если я буду ждать достаточно долго, – сказал я себе, – объявится здешний блюститель и покажет мне надгробия». В душе я надеялся, что покажется он не слишком скоро.
Сев на камень, я закурил сигарету и сразу почувствовал, насколько ребяческим и ухарским кажется такой поступок в этом антураже, когда огромный слепой дом смотрит на меня свысока и все эти безлюдные аллеи сбегаются ко мне с разных сторон. Наверное, необыкновенная глубина тишины заставила меня испытать неловкость. В этой тишине чирканье спички прозвучало, как скрип тормозов, и мне показалось, что я услышал, как она упала в траву, когда я отбросил ее. Более того, у меня, сидевшего и пускавшего дым в лицо такому воплощению прошлого, возникло ощущение собственной неуместности, малости и пустой бравады.
Я не знал ничего об истории Керфола – в Бретани я был новичком, а Ланривен никогда не упоминал этого названия до позавчерашнего дня, но даже непосвященный, стоило ему лишь взглянуть на эту громаду, не мог не уловить исходившего от нее дыхания исторического наследия. Я не был готов к тому, чтобы гадать, что это за наследие. Возможно, это только накопившаяся тяжесть множества связанных между собою жизней и смертей, которая придает величие старым домам. Но общий вид Керфола предполагал нечто большее – ретроспективу суровых и жестоких воспоминаний, разбегающихся в глубину истории, как эти серые аллеи, теряющиеся в туманной мгле.
Ни один дом никогда не рвал с настоящим так полно и окончательно. Горделиво вздымающий к небу свои крыши и фронтоны, Керфол мог бы служить надгробным памятником самому себе. Надгробия в часовне? Да все это место – сплошное надгробие, подумалось мне. Во мне крепла надежда, что блюститель не придет вовсе. Отдельные части этого поместья, какими бы удивительными они ни были, по сравнению с впечатлением от его общего вида казались тривиальными, и мне хотелось только одного: сидеть там, где я сидел, и проникаться весомостью его тишины.
«Это самое подходящее место для тебя!» – сказал Ланривен. Теперь я был вне себя от почти кощунственной фривольности предположения, что Керфол может быть «самым подходящим местом» для кого бы то ни было. «Неужели никто не видит?..» – подумал я, но не закончил свою мысль, так как то, что я имел в виду, невозможно было выразить словами. Я встал и побрел к воротам. Теперь мне хотелось знать больше, не видеть больше – к тому времени я уже был уверен, что это не вопрос видения, – а тоньше чувствовать, понимать то, о чем рассказывает дом.
«Но чтобы попасть внутрь, нужно выдернуть оттуда сторожа-блюстителя», – подумал я с неохотой и колебаниями, но в конце концов перешел мост надо рвом и подергал железные ворота. Они поддались, и я вошел в тоннель, который образовывали заросли кустов, окаймлявшие chemin de ronde[20]. В дальнем конце вход был перекрыт бревнами, а за этой баррикадой находился замкнутый двор, окруженный строениями благородной архитектуры. Главное здание было обращено фасадом ко мне, и теперь мне стало видно, что половина его представляет собой руины, зияющие пустыми окнами, через которые были видны дикие заросли рва и деревья парка. Остальная часть дома была совершенно цела и представала в своей изначальной красоте. С одной стороны к дому примыкала круглая башня, с другой – часовня с витражными окнами, а на углу бил изящно оформленный родник с покрывшимися мхом урнами по бокам. Несколько розовых кустов росло у самых стен, а на подоконнике верхнего этажа, помнится, я заметил горшок с фуксиями.
Давление чего-то невидимого начало уступать место моему интересу к архитектуре. Здание было настолько прекрасным, что мне захотелось исследовать его – просто так, из любви к искусству. Я оглядел двор, гадая, в каком уголке живет сторож. Потом толкнул перегородку и вошел. Тут же дорогу мне преградила собака. Это был такой потрясающе красивый маленький песик, что на какой-то миг я забыл о великолепном месте, которое он охранял. В то время я не знал, какой он породы, но потом выяснил, что это был пекинес редкой разновидности, которую называют «рукавными собачками»[21]. Он был очень маленький, золотисто-коричневый, с большими карими глазами и пушистой шеей: песик напоминал большую рыжевато-коричневую хризантему. «Эти маленькие существа, – сказал я себе, – всегда пронзительно тявкают и огрызаются – через минуту кто-нибудь выйдет».
Крошечное животное с почти угрожающим видом стояло у меня на дороге, не давая пройти: его огромные карие глаза горели гневом. Но он не издавал ни звука и не подходил ближе. Наоборот, по мере того, как я продвигался вперед, он отступал, и тут я заметил другую собаку – неопределенного происхождения суровое пятнистое существо, хромавшее на одну ногу. «Ну, сейчас начнется», – подумал я, потому что в тот же момент третья собака, длинношерстная белая дворняга, выскользнула из приоткрытой двери и присоединилась к двум остальным. Все три стояли и смотрели на меня мрачным взглядом, но не издавали ни звука. Когда я снова стал продвигаться вперед, они начали неслышно отступать на мягких лапах, продолжая наблюдать за мной. «В данный момент они все нацелены на мои лодыжки, – вертелось у меня в голове. – Любимая шутка собак, живущих вместе». Я не боялся, потому что собаки не были большими и страшными. Они позволили мне ходить по двору, где я хотел, сопровождая меня на коротком расстоянии – всегда на одном и том же – и не сводя с меня глаз. Наконец я посмотрел на разрушенный фасад дома и увидел, что в одной из пустых оконных рам стоит еще одна собака: белый пойнтер с одним коричневым ухом. Это был старый серьезный пес, гораздо более опытный, чем остальные, и, похоже, он наблюдал за мной с еще большей сосредоточенностью.
«Вот от этого можно схлопотать», – сказал я себе, но пес неподвижно стоял в оконном проеме на фоне парковых деревьев и продолжал следить за мной. Какое-то время я отвечал ему таким же внимательным взглядом, чтобы посмотреть, не разозлит ли его то, что за ним наблюдают. Нас разделяло полдвора, и мы молча пялились друг на друга через это пространство. Но он не пошевелился, и в конце концов я отвернулся. Позади меня стояла остальная компания, но с пополнением: к ней присоединился маленький черный грейхаунд с глазами цвета светлого агата. Он немного дрожал, и взгляд у него был робким, в отличие от других. Я заметил, что он старался держаться позади. И по-прежнему – ни звука. Окруженный кольцом собак, я стоял там минут пять и ждал; они тоже ждали. Наконец я подошел к маленькому золотисто-коричневому песику и, наклонившись, потрепал его по загривку, услышав собственный нервный смешок. Песик не испугался, не стал рычать и не отвел от меня глаз – он просто отступил назад примерно на ярд и остановился, продолжая смотреть на меня.
– Да ну вас! – сказал я и пошел через двор к роднику.
Стоило мне сдвинуться с места, как собаки разделились и бесшумно разошлись в разные углы двора. Я осмотрел урны возле родника, подергал одну-две двери, оказавшиеся запертыми, окинул взглядом безмолвный фасад снизу доверху, затем развернулся лицом к часовне и увидел, что все собаки исчезли, кроме старого пойнтера, который продолжал наблюдать за мной из окна. Было своего рода облегчением избавиться от целой кучи свидетелей, и я стал озираться, чтобы понять, как обойти дом. «Может, кто-нибудь есть в саду», – подумал я. Найдя проход через ров, я вскарабкался на стену, задыхавшуюся от «объятий» ежевики, и попал в сад. Несколько хилых гортензий и гераней изнывали на цветочных клумбах, сверху на них равнодушно взирал старинный дом. Его задняя часть, выходившая в сад, была проще и строже: длинный гранитный задний фасад с несколькими окнами и крутой крышей напоминал крепостную тюрьму. Я обогнул его дальнее крыло, поднялся по нескольким разрозненным ступенькам и вошел в глубокий сумрак узкого и неправдоподобно старого садового прохода, словно бы прорубленного в густых зарослях самшитовых кустов. Ширина его позволяла протиснуться только одному человеку, а ветви сходились над головой в арочный потолок. Яркая зелень кустов сменилась дымчатой серостью, придавая проходу призрачный вид. Ветки хлестали меня по лицу и отскакивали назад с сухим треском; я шел по нему, шел и наконец вышел на заросший травой верхний конец обходной дороги[22]. По ней я дошагал до надвратной башни и посмотрел на двор, который находился прямо подо мною. Нигде не было видно ни одной живой души – ни людей, ни собак. В толще стены я заметил лестничный пролет, спустился по нему и, выйдя во двор, увидел тот же собачий полукруг: золотисто-коричневый песик сидел чуть впереди других, черный грейхаунд дрожал позади.
– Тьфу ты, настырные звери! – воскликнул я и сам испугался неожиданного эха своего голоса. Собаки стояли неподвижно, наблюдая за мной. К тому времени я уже понял, что они не станут мешать мне подойти к дому, и, зная это, мог спокойно их рассмотреть. У меня было ощущение, что эти собаки очень запуганы, раз они так инертны и молчаливы. В то же время они не выглядели как собаки, с которыми плохо обращаются и которых не кормят. Шерсть у них была гладкая, они не были тощими – кроме дрожавшего грейхаунда. Больше походило на то, что они долго жили у людей, которые никогда с ними не разговаривали и не смотрели на них: как будто тишина этого места постепенно подавила свойственную собакам от рождения любознательность и активность. И эта странная пассивность, эта почти человеческая апатия казались мне горше, чем страдания голодающих и подвергающихся побоям животных. Мне бы хотелось растормошить их хоть на минутку, уговорить поиграть или побегать, но чем дольше я смотрел в их застывшие усталые глаза, тем нелепей представлялась эта идея. Как можно было вообразить такое под суровым взглядом этих пустых окон? Собакам было виднее: они знали, что́ дом потерпит, а чего – нет. Я даже представил себе, будто они понимают, что там делается у меня в голове, и жалеют меня за мое легкомыслие, но даже это чувство у них наверняка тонуло в густом тумане безразличия. Мне пришло в голову, что их отстраненность от меня – ничто по сравнению с моей отстраненностью от них. Они производили впечатление сообщества, имеющего общее воспоминание, настолько глубокое и темное, что все случившееся после не стоило ни рыка, ни виляния хвостом.
– Слушайте, – внезапно выпалил я, обращаясь к немому кругу, – знаете, на кого вы похожи, вся ваша компания? Вы похожи на увидевших привидение – вот на кого вы похожи! Интересно, а есть ли здесь на самом деле привидение? И что, никого, кроме вас, не осталось, кому оно является?
Собаки продолжали неподвижно смотреть на меня…
Было уже темно, когда я увидел фары автомобиля Ланривена, стоя на перекрестке дорог – и, признаюсь, был весьма рад их увидеть. У меня было такое ощущение, будто я сбежал из самого богом забытого, уединенного места на земле, и уединение – до такой степени – мне не понравилось так, как я ожидал. Мой друг вез к себе из Кемпера, с ночевкой, поверенного, и, сидя рядом с толстым, общительным незнакомцем, я не испытывал ни малейшего желания говорить о Керфоле…
Но тем вечером, когда Ланривен и поверенный уединились в кабинете, а мы с мадам де Ланривен сидели в гостиной, она начала меня расспрашивать.
– Так вы собираетесь купить Керфол? – спросила она, подняв свое веселое личико от вышивки.
– Я еще не решил. Дело в том, что мне не удалось проникнуть внутрь дома, – ответил я, словно всего лишь откладываю свое решение, желая еще раз съездить туда и посмотреть тщательней.
– Вы не смогли проникнуть внутрь? Почему? Что случилось? Семейство владельцев безумно хочет его продать, и старику сторожу приказано…
– Приказ наверняка есть, только самого сторожа там не было.
– Какая жалость! Наверное, пошел на базар. Но его дочь…
– Там никого не было. По крайней мере, я никого не видел.
– Как необычно. Совсем никого?
– Никого, кроме множества собак – целой своры, – которые, похоже, считают себя там хозяевами.
Мадам де Ланривен выпустила из рук вышивание, которое упало ей на колени, и положила на него ладони. Несколько минут она задумчиво смотрела на меня.
– Свора собак? Вы сами их видели?
– Видел ли я их? Да я ничего другого и не видел!
– Сколько их? – спросила она, немного понизив голос. – Мне всегда было интересно…
Я удивленно посмотрел на нее: я считал, что она хорошо знает это место.
– Так вы никогда не бывали в Керфоле? – спросил я.
– Бывала, конечно, и часто, но в этот день – никогда.
– В какой – в этот?
– Я совершенно забыла, Эрве наверняка тоже. Если бы мы вспомнили, мы бы никогда не послали вас туда сегодня… Впрочем, в конце концов, кто верит в такие вещи, правда?
– В какие «такие»? – спросил я, невольно понижая голос так же, как она, и подумав про себя: «Я так и знал, что там что-то не так…»
Мадам де Ланривен прочистила горло и изобразила ободряющую улыбку.
– А Эрве вам не рассказывал историю Керфола? Один из его предков был в ней замешан. Вы знаете, что каждый бретонский дом имеет свою историю о привидениях, и иные из них весьма неприятны?
– Да, но… эти собаки?..
– Эти собаки – призраки Керфола. Во всяком случае, крестьяне рассказывают, что в году существует один день, когда там появляется множество собак. На этот день смотритель с дочерью уезжают в Морле и напиваются там. Женщины в Бретани жутко пьют. – Она наклонилась к нему грациозно, как струящийся шелк, потом подняла свое очаровательное любопытное парижское личико и спросила:
– Вы действительно видели там много собак? А ведь в Керфоле нет ни одной.
На следующий день Ланривен выудил из второго ряда одной из верхних полок своей библиотеки пыльный потрепанный томик в переплете из телячьей кожи.
– Ага, вот он. Как он там называется? «История суда ассизов герцогства Бретань. Кемпер, 1702». Эта книга была написана почти через сто лет после керфолского дела, но я уверен, что изложено тут все точно, согласно судебным протоколам. В любом случае это занятное чтение. И в нем упоминается, что в деле замешан некий Эрве де Лантривен – как увидишь, это не совсем в моем стиле. Но он – дальняя родня по боковой линии. Вот, возьми почитай на ночь. Я не помню подробностей, но, бьюсь об заклад, после того, как ты ее прочтешь, свет не станешь гасить до утра.
Свет горел у меня действительно всю ночь, как он и предсказывал, но главным образом потому, что почти до рассвета я бы захвачен чтением. Рассказ о суде над Анной Корно, женой владельца Керфола, был длинным и убористо напечатанным. Как и сказал мой друг, он почти дословно воспроизводил протоколы того, что происходило в зале суда, а процесс длился без малого месяц. Кроме того, шрифт в книге был очень плохим…
Поначалу я хотел просто переложить старинную запись на современный язык. Но она изобиловала утомительными повторами, и множество побочных сюжетов постоянно уводили читателя от главной линии. Поэтому я постарался распутать клубок и пересказать историю в упрощенном виде. Иногда, впрочем, я обращался к оригинальному тексту, так как никакие другие слова не могли так точно передать то ощущение, которое я испытал в Керфоле. Однако от себя я нигде ничего не добавил.
В 16… году Ив де Корно, лендлорд Керфола, во исполнение своих религиозных обязанностей отправился на покаяние в Локронан. Он был богатым, могущественным феодалом и, несмотря на свой шестьдесят один год, человеком здоровым, сильным, великолепным наездником и охотником, а также глубоко верующим христианином. Так характеризовали его все соседи. Внешне он был невысок ростом, коренаст, со смуглым лицом, кривоватыми от долгого пребывания в седле ногами, крючковатым носом и широкими ладонями, тыльная сторона которых поросла черными волосами. Он рано женился, но вскоре потерял жену и сына и теперь жил один в Керфоле. Дважды в год он ездил в Морле, где у него имелся прелестный дом на берегу реки, проводил там семь-десять дней и иногда бывал в Ренне по делам. Находились свидетели, утверждавшие, будто там он вел совершенно другую жизнь, нежели в Керфоле, где занимался имением, ежедневно посещал мессу и где его единственным развлечением была охота на дикого кабана и водоплавающих птиц. Но эти слухи были малоправдоподобны, и во всей округе среди людей своего класса он слыл человеком суровым, даже аскетичным, соблюдавшим свои религиозные обязанности и державшимся особняком. О какой бы то ни было фамильярности по отношению к женщине в его имении не могло быть и речи, хотя в те времена знатные люди весьма вольно обращались со своими крестьянками. Некоторые утверждали, что после смерти жены он никогда даже не взглянул на другую женщину, но подобные вещи трудно доказать, да и доказательства на этот счет не дорого стоят.
И вот на шестьдесят втором году жизни Ив де Корно отправился в Локронан на покаяние и увидел там молодую леди Дуарнене, которая приехала со своим отцом исполнить долг перед святым[23]. Ее звали Анна де Барриган, и она происходила из старого доброго бретонского рода, хотя и гораздо менее прославленного и могущественного, чем род Ива де Корно; ее отец проиграл свое состояние в карты и жил почти как простой крестьянин в маленьком гранитном поместье на болотах… Я пообещал ничего не добавлять от себя к этому сухому изложению странного дела, но здесь я должен прервать его, чтобы описать юную леди, которая подъехала верхом к крытому проходу на кладбище Локронана как раз в тот момент, когда барон де Корно спешивался с лошади. Свое описание я почерпнул из висевшего в кабинете Ланривена выцветшего портрета, выполненного красной пастелью, достаточно честного и естественного, чтобы отнести его к работам одного из поздних учеников Клуэ[24]; предполагалось, что это портрет Анны де Барриган. На нем нет ни подписи художника, ни каких бы то ни было знаков, указывавших на личность модели, кроме инициалов А. Б. и даты «16… г.» – это год, когда она вышла замуж. На полотне представлена молодая женщина с маленьким овальным, почти заостренным лицом, однако достаточно широким, чтобы на нем вполне уместно смотрелись полные губы с нежными «впадинками» в уголках. Маленький нос, довольно высокие, широко расставленные брови, слегка подрисованные, как на китайских рисунках. Лоб высокий и строгий; волосы, скорее всего, тонкие, пушистые и светлые, отведены со лба и собраны в «шапочку». Глаза не большие и не маленькие, вероятно, карие, взгляд одновременно робкий и внимательный. Красивые длинные руки сложены под грудью.
Капеллан Керфола и другие свидетели утверждали, что, когда барон вернулся из Локронана, он соскочил с лошади, велел немедленно оседлать ему другую, приказал юному пажу ехать с ним и в тот же вечер отправился на юг. Следующим утром его управляющий последовал за ним с кофрами, навьюченными на двух мулов. Через неделю Ив де Корно вернулся в Керфол, собрал своих вассалов и арендаторов и сообщил им, что собирается жениться на Анне де Барриган из Дуарнене в храме Всех Святых. И в День всех святых венчание состоялось.
Что касается нескольких следующих лет, то показания свидетелей обеих сторон подтверждают: они были счастливыми для супружеской четы. Не нашлось ни одного человека, который сказал бы, что Ив де Корно не был добр по отношению к жене, и всем казалось очевидным, что сделкой своей он доволен. И капеллан, и другие свидетели обвинения признавали, что юная леди оказывала смягчающее влияние на мужа, что он стал менее требователен к арендаторам, менее груб с крестьянами и иждивенцами и менее подвержен приступам мрачного молчания, которые омрачали его вдовство. Что до его жены, то единственным, о чем она, по словам свидетелей с ее стороны, горевала, было то, что Керфол оставался уединенным местом и что, когда муж уезжал по делам в Ренн или Морле – куда ее никогда с собой не брал, – ей не позволялось даже прогуливаться по саду без сопровождения. Но никто не утверждал, будто она была несчастна, хотя одна служанка сказала, что слышала, как хозяйка плакала и говорила, что обречена на бездетность и что в ее жизни нет ничего, что она могла бы назвать своим. Но это было вполне естественное чувство для жены, привязанной к мужу; а для Ива де Корно, конечно, было большой печалью, что она не носила под сердцем его сына. Тем не менее он никогда не давал ей повода испытать чувство вины за свою бездетность – она сама признает это в своих показаниях, – а, напротив, старался сделать так, чтобы она забыла о ней: осыпал ее подарками и милостями. Как бы ни был богат, щедростью он не отличался, но для жены не жалел ничего: ни шелков, ни льна, ни драгоценностей – вообще ничего, стоило ей только пожелать. В Керфоле привечали любого странствующего торговца, а когда хозяин уезжал в Морле, Ренн или Кемпер, он никогда не возвращался без какого-нибудь удивительного подарка для жены – чего-нибудь любопытного и особенного. Одна из служанок во время перекрестного допроса привела список таких подарков всего за один год, который я копирую. Из Морле – вырезанная из слоновой кости джонка с гребцами-китайцами, которую иностранный моряк привез в качестве приношения по обету для церкви Нотр-Дам-де-ля-Клартэ, неподалеку от Плуманака. Из Кемпера – платье, расшитое монахинями-аннунциатками. Из Ренна – серебряную розу, которая распускалась, показывая находившуюся внутри фигурку Непорочной Девы из янтаря, в короне из гранатов. Снова из Морле – отрез дамасского бархата с золотой ниткой, купленный у еврея из Сирии. А в том же году, на Михайлов день, из Ренна – ожерелье или браслет из круглых камней: изумрудов, жемчужин и рубинов, нанизанных на тонкую золотую цепочку. Свидетельница сказала, что этот подарок понравился леди больше всех. Так случилось, что позднее он был продемонстрирован на суде и поразил судей и публику своей оригинальностью и ценностью.
Той же зимой барон снова уехал, на сей раз далеко, в Бордо, и привез оттуда жене нечто еще более необычное и прелестное, чем браслет. Стоял зимний вечер, когда он подъехал к Керфолу и, войдя в холл, увидел ее сидящей у камина, опершись подбородком на ладонь, и глядящей в огонь. Он держал в руке бархатную коробочку. Поставив ее перед женой, он открыл крышку и выпустил из нее маленькую золотисто-коричневую собачку.
Анна Корно вскрикнула от неожиданности и удовольствия, когда маленькое существо направилось к ней.
– О, она выглядит, как птичка или бабочка! – сказала она, поднимая собачку, а та положила лапки ей на плечи и посмотрела на нее глазами, «какие бывают у добрых христиан». С тех пор она никогда не выпускала песика из поля зрения и разговаривала с ним, как с ребенком, поскольку из всего ее окружения он был существом, более всего напоминавшим ребенка. Ив де Корно был очень доволен своей покупкой. Собачку принес ему матрос с Ост-Индского торгового судна, а сам он купил ее у паломника на базаре в Яффе, который, в свою очередь, украл ее в Китае у жены аристократа: такое считалось вполне допустимым, так как паломник был христианином, а аристократ – язычником, обреченным гореть в адском пламени. Ив де Корно заплатил за собачку непомерную цену, поскольку такие «игрушки» начали входить в моду при французском дворе, и матрос знал, что в руки ему попала ценная вещь, но радость Анны была так велика, что ради того, чтобы увидеть, как она играет с маленьким животным, ее муж готов был бы заплатить и вдвое больше.
До сих пор все сходились в показаниях, и повествование текло гладко, но с этого момента управлять им становится трудно. Я буду держаться насколько возможно близко к собственным утверждениям Анны, хотя ближе к концу бедняжка…
Ладно, вернемся назад. В том самом году, когда маленький коричневый песик появился в Керфоле, однажды зимней ночью Ив де Корно был найден мертвым на площадке лестничного пролета, ведущего из покоев его жены к задней двери, выходившей во двор. Нашла его и подняла тревогу жена; несчастная так обезумела от страха и ужаса – потому что вся была покрыта его кровью, – что поначалу переполошившиеся домочадцы решили, будто она внезапно сошла с ума. Но, вне всякого сомнения, на верху лестницы головой вперед лежал ее муж, мертвее мертвого, и кровь из его ран капала на нижние ступеньки. Его лицо и горло были чудовищно исцарапаны и изрезаны каким-то необычным заостренным орудием, а на ноге зияла глубокая рваная рана, перерезавшая ему артерию и, вероятно, послужившая причиной смерти. Но как он здесь очутился и кто его убил?
Его жена заявила, что спала в своей постели, была разбужена его криком, бросилась на помощь и нашла его лежащим на лестнице. Однако ее заявление было немедленно поставлено под сомнение. Во-первых, было доказано, что из своей комнаты она не могла слышать звуков борьбы на лестнице из-за толщины стен и длины коридора, соединяющего комнату с лестничной площадкой. Далее: было очевидно, что она не лежала в кровати и не спала, поскольку, когда подняла тревогу, была одета, а ее постель даже не разобрана. Более того, дверь во двор была приоткрыта, и капеллан (человек наблюдательный) заметил, что платье на Анне было перепачкано кровью на уровне колен, а в нижней части лестничной стены имелись отпечатки маленьких окровавленных ладоней – это позволяло предположить, что на самом деле, когда ее муж упал, она находилась внизу, у задней двери, и стала на ощупь подниматься к нему в темноте на четвереньках, пачкаясь в крови, которая капала сверху. Разумеется, сторона защиты возразила: кровь, мол, могла попасть на платье, когда она, выскочив и комнаты, упала на колени возле мужа, но дверь внизу была приоткрыта, и следы рук на лестнице вели снизу вверх.
Обвиняемая держалась за свои показания два первых дня, но на третий до нее дошел слух, что Эрве де Ланривен, молодой дворянин-сосед, арестован по обвинению в соучастии в преступлении. После этого двое или трое свидетелей выступили с заявлением: всей округе известно, сообщили они, что Ланривен раньше был в хороших отношениях с леди Корно, но, поскольку его больше года не было в Бретани, люди перестали ассоциировать их имена. Свидетели, сделавшие это заявление, не считались людьми уважаемыми. Один был стариком – собирателем трав, подозреваемым в колдовстве, второй – пьяницей-писарем из соседнего прихода, третий – полоумным пастухом, которого можно было заставить сказать все что угодно. Поэтому обвинение, конечно, не удовлетворилось их показаниями, а желало получить более надежное доказательство соучастия Ланривена, чем рассказ травника, поклявшегося, будто он видел, как тот взбирался на стену парка в ночь убийства. В те времена одним из способов восполнять недостаточность доказательств являлось давление – моральное или физическое – на обвиняемого. Неясно, какое давление оказали на Анну де Корно, но на третий день, когда ее привели в суд, она «казалась слабой и словно в бреду»; а после того, как ее призвали собраться с духом и сказать правду, поклявшись своей честью и ранами нашего Благословенного Искупителя, она призналась, что в тот вечер спустилась по лестнице, чтобы поговорить с Эрве Ланривеном (тот все отрицал), и именно там услышала звук падения своего мужа. Так-то было лучше, и обвинение уже потирало руки от удовольствия. Удовольствие усилилось еще больше, когда нескольких домашних приживал убедили сказать, будто в течение года или двух до своей смерти их хозяин снова стал неуравновешенным, гневливым и подверженным приступам угрюмого молчания, которых его домашние так боялись до его второй женитьбы. Вроде бы это показывало, что жизнь в Керфоле не была такой уж счастливой, хотя не нашлось ни единого свидетеля, который утверждал бы, что были какие-нибудь признаки открытых противоречий между супругами.
Когда Анну де Корно спросили, по какой причине она спустилась вниз поздно вечером и открыла дверь Эрве Ланривену, ее ответ, должно быть, вызвал улыбки у всех присутствовавших. Она сказала, что сделала это потому, что была одинока и хотела поговорить с молодым человеком. «Это была единственная причина?» – спросили у нее, и она ответила: «Да, клянусь крестом, который висит над головами ваших милостей». – «Но почему в полночь?» – спросил судья. «Потому что иной возможности с ним встретиться у меня не было». Я так и вижу, как судьи под распятием на стене обмениваются взглядами поверх своих горностаевых воротников.
В ходе дальнейшего допроса Анна де Корно сказала, что ее замужняя жизнь была чрезвычайно одинокой – она использовала слово «безлюдной». Это правда, что муж почти никогда не разговаривал с ней резко, но бывали дни, когда он вообще с ней не разговаривал. Это правда, что он никогда не угрожал ей и пальцем ее не тронул, но он держал ее в Керфоле, как в тюрьме, и когда уезжал в Морле, Кемпер или Ренн, устанавливал за ней такой плотный надзор, что она не могла и цветка в саду сорвать, чтобы за спиной у нее не стояла служанка. «Я не королева, мне такие почести ни к чему», – как-то сказала она мужу, а он ответил: если человек обладает сокровищем, то, уезжая, не оставляет ключ в замке. «Тогда возьми меня с собой», – попросила она. На это он сказал ей: города – опасные места, и юных жен лучше держать подальше от них, у родного очага.
«Но что вы хотели сказать Эрве Ланривену?» – спросил судья. И она ответила: «Хотела попросить его увезти меня отсюда».
«Ах, так вы признаетесь, что спустились к нему для прелюбодеяния?»
«Нет».
«Тогда почему вы хотели, чтобы он вас увез?»
«Потому что я боялась за свою жизнь».
«Кого именно вы боялись?»
«Своего мужа».
«Почему вы боялись своего мужа?»
«Потому что он задушил мою маленькую собачку».
Должно быть, по залу снова промелькнула улыбка: во времена, когда каждый феодал имел право повесить своего крестьянина – и большинство из них пользовались этим правом, – поднимать шум из-за удавленного щенка было глупо.
Здесь один из судей, который, похоже, симпатизировал обвиняемой, предложил дать ей возможность самой объяснить, что она имела в виду, и тогда она сделала следующее заявление.
Первые годы замужества были у нее одинокими, но муж не обижал ее. Если бы у нее был ребенок, она не чувствовала бы себя несчастливой, а так дни тянулись долго, и слишком часто шел дождь.
Это правда, что муж после всех своих деловых отлучек по возвращении привозил ей какой-нибудь чудесный подарок. Но подарки не спасали от одиночества. И так было, пока он не привез ей маленькую коричневую собачку родом с Востока: после этого ей стало гораздо менее одиноко. Казалось, муж был доволен, что ей так понравился его подарок, он позволил ей всегда держать песика при себе и даже надеть ему вместо ошейника ее браслет из драгоценных камней.
Однажды она заснула днем у себя в комнате, песик, как обычно, спал у нее в ногах. Ее босая ступня покоилась у него на спине. И вдруг муж разбудил ее: он стоял рядом с кроватью и улыбался, довольно добродушно.
– Ты похожа на надгробие моей прабабушки Джулианы де Корно в часовне: у нее нога тоже лежит на собачке, – сказал он.
От такого сравнения у нее по всему телу пробежали холодные мурашки, но она, рассмеявшись, ответила:
– Что ж, когда я умру, ты должен будешь положить меня рядом с ней, высеченную из мрамора и с собачкой в ногах.
– Ну… это мы еще подождем и посмотрим, – сказал он, тоже смеясь, но сдвинув свои черные брови. – Собака – символ верности.
– А ты сомневаешься в моем праве лежать там со своей собачкой в ногах?
– Когда я сомневаюсь, я узнаю, – ответил он и добавил: – Я – старый человек, и люди говорят, что я обрек тебя на одинокую жизнь. Но клянусь: ты получишь свое надгробие, если заслужишь его.
– А я клянусь быть верной, – ответила она, – хотя бы ради того, чтобы моя собачка всегда была у моих ног.
Вскоре после этого он отправился в Кемпер на суд ассизов, и пока он был в отъезде, его тетушка, вдова знатного вельможи герцогства, заехала в Керфол на одну ночь по пути в храм Святой Варвары, куда направлялась на поклонение. Она была женщиной благочестивой и влиятельной, Ив де Корно ее очень уважал, поэтому, когда она предложила Анне поехать к святой Варваре вместе с ней, никто не посмел возразить, даже капеллан высказался в пользу паломничества. Таким образом Анна оказалась в храме Святой Варвары и там впервые встретилась с Эрве Ланривеном. Раза два он приезжал в Керфол с отцом, но она никогда прежде не обменялась с ним и дюжиной слов. И теперь они поговорили не больше пяти минут, это было под каштанами, пока процессия выходила из часовни. Он сказал: «Мне тебя жалко», что ее удивило: она никогда не думала, что кто-нибудь воспринимает ее как объект жалости. А он тем временем добавил: «Позови меня, если я буду тебе нужен». Она улыбнулась и потом с радостью вспоминала о той встрече.
Анна призналась, что после этого видела его еще три раза, не больше. Где и при каких обстоятельствах, сообщить отказалась – создавалось впечатление, что она боялась кого-то впутать. Встречи их были редкими и короткими, и наконец он поведал ей, что на следующий день отбывает за границу с миссией, которая не лишена риска и может задержать его на много месяцев. Он попросил ее дать ему что-нибудь на память, а у нее не было с собой ничего, кроме ошейника ее собачки, коим служил браслет. Потом она пожалела, что отдала его, но Эрве так горевал из-за необходимости уехать, что у нее не хватило духу отказать ему.
Ее муж был в то время в отъезде. Вернувшись через несколько дней, он взял собачку на руки, чтобы приласкать, и заметил отсутствие ошейника. Анна сказала, что собачка потеряла его где-то в парке, в траве, и что она вместе со служанками искала его целый день. Это было правдой, объяснила она суду: она действительно заставила всю прислугу искать «ошейник», который, как все они были уверены, песик обронил где-то в парке…
Ее муж ничего не сказал по этому поводу и за ужином был в своем обычном настроении: между хорошим и плохим, угадать, какое возьмет верх, было невозможно. Он много говорил, описывал то, что видел и чем занимался в Ренне, но время от времени замолкал и пристально смотрел на нее, а когда она отправилась спать, то нашла на подушке задушенного песика. Маленькое существо было мертвым, но еще теплым, она наклонилась, чтобы поднять его, и горе сменилось ужасом, когда она обнаружила, что задушили его, дважды обмотав вокруг шейки браслет, который она отдала Ланривену.
На рассвете следующего дня она похоронила его в саду, а браслет спрятала на груди. Мужу она не сказала ничего ни тогда, ни позднее, и он ей ничего не сказал, но в тот день велел повесить какого-то крестьянина за кражу вязанки хвороста в парке, а на следующий – чуть не забил до смерти молодую лошадь, которую объезжал.
Настала зима. Короткие дни сменялись длинными ночами. Анна ничего не слыхала об Эрве де Ланривене. Вероятно, ее муж убил его, или у него просто украли браслет. День за днем у камина, в окружении служанок с вязанием, ночь за ночью одна в своей постели она с содроганием задавалась этим вопросом. Иногда во время обеда муж смотрел на нее через стол и улыбался – в такие минуты она была уверена, что Ланривен мертв. Она не пыталась разузнать о нем, потому что была уверена: это дойдет до ее мужа. Она вообще была убеждена, что он может узнать абсолютно все. Даже когда колдунья, слывшая знаменитой провидицей, которая могла показать весь мир через свой волшебный кристалл, остановилась в Керфоле на ночь и все служанки сбежались к ней, Анна предпочла держаться подальше.
Зима была долгой, темной и дождливой. Однажды в отсутствие Ива де Корно в Керфол заглянули цыгане с труппой дрессированных собак. Анна купила у них самую маленькую и смышленую – белую собачку с пушистой шерстью и разными глазами: один был голубым, другой – карим. Похоже, цыгане плохо с ней обращались, потому что, когда Анна забрала ее у них, она не отходила от нее ни на шаг и жалобно прижималась к ее ногам. В тот вечер муж Анны вернулся домой, и, когда она отправилась спать, собачка, задушенная, лежала у нее на подушке.
После этого Анна сказала себе, что больше никогда не заведет собаку. Но однажды вечером, в лютый холод, у ворот Керфола обнаружился несчастный, тощий скуливший грейхаунд. Анна не устояла и взяла его в дом, запретив служанкам говорить о нем мужу. Она спрятала его в комнате, куда никто не заходил, тайком носила ему еду со своей тарелки, устроила теплую постель и обращалась с ним ласково, как с ребенком.
Ив де Корно вернулся домой, и на следующий день Анна нашла своего грейхаунда задушенным на своей подушке. Спрятавшись от людских глаз, она выплакалась от души, но ничего не сказала и окончательно решила: даже если встретит собаку, умирающую с голоду, ни за что не принесет ее в за́мок. Но однажды она нашла в парке молодого шелти – пестрого щенка с добрыми голубыми глазами, – лежавшего со сломанной ногой на снегу. Ив де Корно был в Ренне, и она принесла песика домой, согрела, накормила, перевязала ножку и прятала его до возвращения мужа. А накануне его приезда отдала найденыша крестьянке, жившей далеко от Керфола, и очень хорошо заплатила ей, чтобы она заботилась о нем и никому не говорила ни слова. Но той же ночью она услышала, как кто-то скребется и скулит под дверью, а открыв ее, увидела хромого щенка, промокшего до нитки и дрожавшего. С жалобным тявканьем он прыгнул ей на руки. Она спрятала его у себя в постели и утром уже было собралась снова отвести его к крестьянке, как услышала во дворе цокот копыт лошади своего мужа. Она спрятала собаку в гардеробной и вышла встречать его. А часа два спустя, вернувшись к себе в комнату, нашла щенка задушенным на своей подушке…
После этого она уже не рисковала взять какую бы то ни было другую собаку, и одиночество ее стало почти невыносимым. Порой, пересекая двор и думая, что ее никто не видит, она останавливалась, чтобы приласкать старого пойнтера у ворот. Но однажды, когда она гладила его, ее муж вышел из часовни, и на следующий день старый пес исчез…
Этот любопытный рассказ занял не одно судебное заседание и был воспринят не без нетерпения и недоверчивых замечаний. Судей, совершенно очевидно, поразила его наивность и то, что он ничуть не способствовал завоеванию обвиняемой симпатий публики. Повествование, конечно, было любопытным, но что оно доказывало? Что Ив де Корно не любил собак и что его жена, потакая своим фантазиям, постоянно игнорировала его неприязнь? Что же касается попытки сослаться на это банальное разногласие как на оправдание своих отношений с сообщником – какой бы характер они ни носили, – аргумент казался настолько абсурдным, что даже ее собственный адвокат откровенно пожалел, что разрешил ей использовать его, и несколько раз пытался остановить ее. Но она рассказала все до конца с каким-то гипнотическим упорством, как будто сцены, которые она вызывала в памяти, были для нее такими реальными, что она забывала, где находится, и переживала их заново.
В конце концов судья, который, как казалось, симпатизировал ей, сказал (как я себе представляю, наклонившись вперед из ряда своих дремавших коллег):
– Значит, вы хотите нас убедить, будто убили мужа потому, что он не разрешал вам завести собаку?
– Я не убивала своего мужа.
– А кто тогда это сделал? Эрве де Ланривен?
– Нет.
– Так кто же? Вы можете нам это сказать?
– Да, могу. Собаки… – Тут она упала в обморок, и ее унесли из зала.
Из протоколов явствовало, что адвокат старался убедить ее отказаться от этой линии защиты. Может быть, ее объяснение, в чем бы оно ни состояло, и показалось ему убедительным, когда она впервые выложила его в пылу их первой беседы с глазу на глаз, но теперь, под холодным пристальным вниманием судебного следствия и насмешками зала, он испытал чувство стыда и был готов ради спасения своей профессиональной репутации принести в жертву свою подзащитную. Однако упорный судья – который, вероятно, был не столько добрым, сколько любопытным – явно желал выслушать рассказ подсудимой до конца, и на следующий день ей было велено продолжить свои показания.
Она сказала, что после исчезновения старого сторожевого пса в течение месяца или двух ничего особенного не происходило. Ее муж был таким, как обычно, никаких происшествий не случалось. Но однажды вечером в замок явилась коробейница, продававшая служанкам всякие безделушки. Анна безделушками не интересовалась, но стояла поодаль, наблюдая, как женщины делают выбор. А потом – она и сама не знала, как это произошло, – коробейница уговорила ее купить ароматический шарик на шнурке, в форме груши, с сильным запахом внутри. Анна однажды видела нечто подобное на шее у цыганки. Ароматизатор ей вовсе не был нужен, и она не знала, зачем купила его. Коробейница сказала, будто тот, кто его наденет, обретет способность видеть будущее, но Анна не верила в это, да и к будущему своему была уже безразлична. Тем не менее она купила вещицу, отнесла к себе в комнату и стала вертеть в руках. Потом ее внимание привлек странный аромат, и ей захотелось узнать, что за специя источает его. Она открыла «грушу» и нашла внутри серую фасолину, завернутую в листок бумаги, а на нем – знакомая роспись: это было послание от Эрве де Ланривена, в котором он сообщал, что вернулся и будет ждать ее у двери, выходящей во двор, этой ночью, когда зайдет луна.
Анна сожгла записку, села и задумалась. Уже наступили сумерки, и ее муж был дома… Возможности предупредить Ланривена у нее не было, и ничего не оставалось, кроме как ждать…
Думаю, в этот момент сонный зал суда начал пробуждаться. Даже самый старый резервный судья наверняка был не прочь посмаковать ситуацию, когда женщина получает такую записку от мужчины, живущего за двадцать миль от нее, которому она не имеет возможности послать предупреждение…
Анна, полагаю, не была умной женщиной, и первый результат ее размышлений оказался ошибочным: в тот вечер она была более обычного добра к мужу. Она не могла прибегнуть к традиционной уловке и подпоить его, потому что, хотя он временами и много пил, голова у него оставалась крепкой, а если он и напивался сверх меры, то делал это потому, что сам того захотел, а не потому, что его уговорила женщина. Во всяком случае, не жена – к тому времени она стала для него уже пройденным этапом. Из того, что я прочел, можно было сделать вывод, что он не испытывал к ней уже никаких чувств, кроме ненависти, порожденной его мнимым бесчестьем.
Так или иначе, она постаралась вернуть себе его прежнее расположение, но уже в начале вечера пожаловалась на жар и боль и поднялась в гардеробную, где иногда спала. Барону слуга принес чашу горячего вина, после чего сообщил всем, как ему велели, что хозяин будет спать и требует, чтобы его не беспокоили; а часом позже, когда Анна, приподняв закрывавший дверь гобелен, прислушалась, из его спальни доносилось лишь громкое размеренное дыхание. Она подумала, что он, возможно, притворяется, и, босая, долго стояла в коридоре, прижав ухо к щели, но дыхание было слишком ровным и естественным – такое бывает только у человека, спящего глубоким здоровым сном. Успокоившись, она тихо пробралась обратно в свою комнату и, стоя у окна, сквозь деревья парка наблюдала за заходом луны. Небо было мглистым и беззвездным, а когда зашла и луна, наступила кромешная тьма. Анна поняла: время настало, и крадучись пошла по коридору. У двери мужа она снова остановилась и прислушалась, потом двинулась дальше, на лестничную площадку. Тут она помедлила, убедилась, что за ней никто не следует, и начала в темноте спускаться по очень крутой винтовой лестнице – идти приходилось медленно из страха оступиться. Единственной ее мыслью было: добраться до двери, открыть ее, сказать Ланривену, чтобы он бежал, после чего поскорей вернуться в свою комнату. Щеколду она проверила заранее и даже умудрилась смазать ее, но та все равно заскрежетала, когда она потянула шпингалет – не громко, но сердце у Анны ухнуло вниз. И в следующую минуту она услышала где-то над головой шум…
– Какой шум? – перебил ее адвокат обвинения.
– Голос моего мужа, выкрикивавший мое имя и осыпавший меня проклятьями.
– Что вы услышали потом?
– Ужасный вопль и звук падения.
– Где находился в этот момент Эрве Ланривен?
– Он стоял снаружи, во дворе. Я едва различила его в темноте, сказала, чтобы он поскорее уходил, и закрыла дверь.
– Что вы сделали потом?
– Стояла на нижней площадке и прислушивалась.
– И что вы услышали?
– Я услышала рычание и пыхтение собак. (Явное разочарование судей, скука в зале и раздражение адвоката защиты: опять собаки!.. Но любознательный судья не сдавался.)
– Каких собак?
Опустив голову, она произнесла так тихо, что пришлось попросить ее повторить:
– Я не знаю.
– Что значит – вы не знаете?
– Я не знаю, каких собак…
– Постарайтесь рассказать нам очень точно, что было дальше. Как долго вы стояли у подножия лестницы?
– Всего несколько минут.
– И что происходило тем временем наверху?
– Собаки продолжали рычать и пыхтеть. Раза два он вскрикнул. И кажется, один раз застонал. Потом стало тихо.
– Что дальше?
– Дальше я услышала шум, какой производит собачья стая, когда загоняет волка: чавканье и лаканье.
(По залу пробежал ропот отвращения, и расстроенный адвокат защиты сделал еще одну попытку закрыть эту тему, но любознательный судья продолжил проявлять любознательность.)
– И все это время вы не поднимались наверх?
– Нет, я поднялась, чтобы отогнать их.
– Собак?
– Да.
– Ну и?
– Там, наверху, было совсем темно. Я ощупью нашла кремень и кресало моего мужа, высекла искру и увидела, что он лежит на полу. Он был мертв.
– А собаки?
– Собаки исчезли.
– Исчезли? Куда?
– Не знаю. Другого выхода, кроме задней лестницы, там не было. И в Керфоле не держали собак.
Она воздела руки над головой, выпрямилась во весь рост и рухнула на каменный пол с протяжным воем. Весь зал на какой-то момент пришел в замешательство. С судейской скамьи послышалось: «Совершенно ясно, что это – компетенция церковных властей», и адвокат подсудимой моментально ухватился за это предложение.
В дальнейшем процесс заблудился в лабиринте перекрестных допросов и препирательств. Все вызванные свидетели подтвердили, что в Керфоле не было собак: их не было уже много месяцев. Хозяин собак не любил, этого никто не отрицал. Однако между медицинскими экспертами возникла долгая и ожесточенная дискуссия по поводу характера ран покойного. Один из них говорил, что они очень похожи на укусы. Предположение о том, что здесь замешано колдовство, снова стало набирать силу, и адвокаты противных сторон швырялись друг в друга увесистыми фолиантами по некромантии.
Наконец Анну де Корно снова доставили в суд – по просьбе того же судьи, – и спросили: знает ли она, откуда могли появиться собаки, о которых она рассказывала. Анна поклялась именем нашего Искупителя, что не знает. Тогда судья задал последний вопрос: «Если бы собаки, которых вы, по вашим словам, слышали, были вам знакомы, как вы думаете, узнали бы вы их по голосам?»
– Да.
– И вы их узнали?
– Да.
– И что за собаки это были, по-вашему?
– Мои умершие собаки, – ответила она шепотом…
Ее увели из зала суда, и больше она в нем не появлялась. Потом было какое-то церковное разбирательство, и все кончилось тем, что судьи разошлись во мнениях друг с другом и с церковным комитетом, и Анну де Корно передали на попечение родственников мужа, которые заточили ее в башне Керфола, где она – безобидная помешавшаяся женщина, – как говорили, умерла много лет спустя.
Так заканчивалась ее история. Что же касается Эрве де Ланривена, то оставалось лишь обратиться за подробностями к его непрямому потомку. Улик против молодого человека было недостаточно, а влияние его семьи в герцогстве было значительным, поэтому его освободили, и вскоре после этого он уехал в Париж. Возможно, он вообще не был расположен к мирской жизни, но почти сразу он попал под влияние знаменитого Арно д’Андилли[25] и мыслителей, группировавшихся вокруг монастыря Пор-Руаяль[26]. Года два спустя он был принят в Орден и, не блистая особыми достижениями, следовал своей судьбе со всем, что было в ней доброго и злого, до самой смерти, случившейся двадцать лет спустя. Ланривен показал мне портрет своего предка, написанный учеником Филиппа де Шампеня[27]: печальные глаза, нервные губы, узкий лоб. Бедный Эрве де Ланривен, его конец был безрадостным. И тем не менее, глядя на его чопорное пожелтевшее изображение, в темном янсенистском облачении, я вдруг почти позавидовал его судьбе. В конце концов, в его жизни было два выдающихся события: романтическая любовь и, весьма вероятно, беседы с Паскалем…