1938 год
В темном дремучем бору между высоких сосен торчали засохшие деревья и кустарники, портившие чистоту бора, но все-таки он казался свежим: ни крапива, ни лопухи, ни бурьян, ни репейник еще не успели подняться от весенней студеной земли, которая лишь зеленела от крохотных ростков клевера, желтых одуванчиков, лучистых цветов мать-и-мачехи, наполняя сердце беспричинной тихой радостью. Солнечные лучи, просвечивающие сквозь кроны сосен и переливающиеся холодным золотом по низкой траве и валунам с торчащими из них корнями, неустанно обещали путнику счастье и какие-то чудные, небывалые времена. И в этих лучах то падали, то взлетали стрекозы, белые бабочки-капустницы, шмели и оводы.
Где-то вдали ровно, спокойно, мирно, словно отбивая ритм, куковала первая кукушка, и звуки ее пения эхом разносились по бору. Земля на удивление быстро просохла этой весной, и телега не увязала в грязи, бычок спокойно тащил ее через густой бор, через пещеры и глыбы, вероятно, когда-то обрушившихся скал, минуя небольшие каменные плато, поляны, взгорья.
Бычком правил Елисей, Федотов-кузнец. Он был теперь весь седой, как белый лунь, казался еще меньше, еще тоньше. Доброе лицо его имело выражение какого-то доброго смирения и снисхождения ко всему и всякому: пережив свой расцвет и падение, он, казалось, решился встречать старость покойно, с миром, не тая более обид на несправедливую судьбу.
Елисей возвращался с болот, где собирал в высоких резиновых сапогах, стоя по колено в воде, мох. Телега теперь была гружена этим мокрым мхом, который Елисей будет вскоре просушивать на солнце, раскладывать во дворе, а затем утрамбовывать и складывать в мешки.
Жизнь в Степановке наладилась, и на нее хватало техники и тракторов. Степан и Елисей поставили небольшую избу на самом краю поселка, обзавелись коровой, курами, небольшим огородом, где сажали свеклу, репу, морковь, редис, редьку, картофель, лук. В правой части их нового огорода росла старая, будто уставшая, ива с ее клонящимися к земле ветками, и после паводка она зацвела такими яркими красивыми желтыми пушистыми цветами, пахнущими сладким медом, что их быстро облепили мохнатые шмели и усердные пчелы.
Степан, Мария, Фрося и Пелагея вступили в колхоз, и, хотя почти сразу стало ясно, что новая жизнь была совсем не похожа на прежнюю – теперь они работали за трудодни, за палочки на бумаге (дни, когда они выходили на работу), по которым позднее получали зерно, – они подсмеивались, но не жаловались, памятуя о том, что в колхоз они отдали только одну лошадь, остальную скотину растеряв и распродав.
Первый год по вечерам студеной осенью, морозной, снежной зимой и ранней полноводной весной они учились в вечерней школе – обучались грамоте, чтению, арифметике. В деревне открылся сельский клуб, в котором молодежь устраивала танцы, ставила спектакли; был даже литературный кружок, организованный учительницей, которая, как оказалось, прибыла в тридцатом году, после отъезда Федотовых-кузнецов. Молодая женщина, в чем вскоре убедились Федотовы, была одержима своей профессией, за что в деревне завоевала к себе неподдельное уважение, а через нее – к советской власти.
У Марии и Степана было теперь трое детей: сначала родились Валечка и Зиночка, следом за ними родился Миша, и им было не до сельского клуба и танцев, но клуб этот полюбился сестрам Степана, ведь им пора было выходить замуж. Елисей сначала воспротивился:
– Не пущу! Бесовское это все!
Он долго спорил со Степаном и дочерями, которые пытались доказать ему, что ничего дурного в клубе не происходило, пока не вступилась Марфа. И ей в глубине души казалось, что в клубе может произойти что-то неприличное, но она так отчаянно горела мечтой найти женихов для и без того утративших былую красоту дочерей, особенно для засидевшейся в девках Пелагеи, что и она, пересилив себя, взмолилась:
– Не дури, Елисей, пусти ты их. Раньше молодые гуляли допоздна, знакомились-женились, так теперь в клубе допоздна пляшут – все одно. Молодым надо и погулять. Ничего срамного там не сделается. Наоборот, под присмотром.
– Елисей Иванович, – вступилась и Мария, укачивая на руках ребенка, – пусть Степан пойдет с сестрами, я отпускаю. Он присмотрит, чтоб ничего дурного не было. Вам спокойнее будет.
Услышав ее робкий тихий голос, Елисей не мог более противостоять семейству. Он махнул рукой и полез на русскую печь, а девушки, засмеявшись от радости, принялись умываться, расчесывать волосы, достали из сундуков чистые и опрятные рубахи, юбки, нарядились, заплели косы и отправились гулять.
Так постепенно Федотовы стали вливаться в новую советскую жизнь. Но так сложилось, что все ребята были моложе Пелагеи или уже женаты, и только за Фросей ухаживал Федотов Андрей.
– Да ну их, – говорила Пелагея сестре, – не интересно с ними.
Фрося чувствовала, что старшая сестра старалась за своей отчужденностью скрыть другое, то, о чем никто из них не говорил: она никому не нравилась из молодых колхозников, потому что все они обращали внимание на девушек моложе нее. Так постепенно получилось, что обаятельная, бойкая на язык Пелагея замкнулась в себе и стала какой-то другой, молчаливой, задумчивой, скромной. Марфа и Елисей с тоской наблюдали за ней, а отец часто начинал ворчать, виня во всем советскую власть:
– В былые времена разве было бы трудно найти ей жениха? Красавица, из небедной семьи, – вздыхал Елисей.
– Все ты со своими рудниками, – находила что ответить Марфа, – если бы не поехали тогда, уж давно бы пристроили дочь. А теперь пропадать ей ни за что ни про что.
– Я, стало быть, во всем виноват? – покорно вздыхал Елисей, у которого давно не возникало желания спорить и что-то доказывать жене. Он мог бы ворчать, мог бы ругаться, но молчать было всего вернее.
– Стало быть, так, – фыркала жена.
В то время как Марфа нашла себе занятие: управлялась с хозяйством и детьми Марии и Степана, – Елисей первое время был отрешен, занимался рыбалкой, сушил рыбу на зиму, собирал грибы и ягоды, их тоже сушил, делал заготовки. В колхоз они не вступили, и Елисея съедали мысли о том, что он более не добытчик в семье и что он не знает способов достать для семьи денег.
Однако к середине лета тридцать четвертого предприимчивый ум привел его к разгадке, и он понял, чем теперь будет заниматься, чтобы раздобыть денег. А деньги были очень нужны, потому что после сбора урожая колхоз делил его по трудодням между колхозниками, они сбывали излишек урожая по низким государственным ценам, и в итоге осенью денег было так мало, что хватало на самые необходимые вещи: кому в семье купить калоши, рубаху, быть может, небольшой отрез ткани, не более того.
В неплодородных краях скудная земля родила мало, а низкие твердые цены на зерно лишали надежд на какую-то прибыль. Радовало то, что колхозники теперь не голодали, но, конечно же, нынешнее положение Федотовых-кузнецов нельзя было сравнить с их прошлым, когда они сдавали в наем лошадей или землю или нанимали батраков и сбывали зерно по высоким ценам, а в период НЭПа, когда была возможность придержать хлеб, и вовсе добивались роста цен за счет временного принудительного снижения сбыта.
Потому Елисей купил быка, а теперь запрягал его в телегу и ездил на болота, там собирал мох, сушил его и возил на рынок в Пласт: мох использовался повсеместно для утепления вновь строящихся домов и был очень востребован. Так он нашел себе дело, которое позволяло ему не только быть нужным для семьи, но и приносить ей доход, которого так не хватало в новые времена.
Для Пелагеи все изменилось в тридцать пятом году, когда в Степановку приехал к родным в отпуск Василий Васильев. Федотовы почти не знали нового семейства, обосновавшегося в их краях всего несколько лет назад, но они казались людьми честными, трудолюбивыми и даже более образованными, чем все жители деревни. Поговаривали, что это были когда-то состоятельные казаки, а теперь такие же колхозники, как и все. Василий был невысоким, но широкоплечим и плотным, чернявые волосы он стриг коротко, кожа его была смуглой, как будто он работал все лето на солнце в поле – на деле же работал на открытом руднике. Карие глаза его были проникнуты каким-то глубоким блеском, каким-то затаенным чувством, столь несогласным с его профессией и простой жизнью в бараках с другими рабочими.
Появление молодого казацкого сына взбудоражило невест Степановки, и вместе с ними, не говоря никому ни слова, втайне загорелась и Пелагея. А случилось это потому, что Василий с первого же вечера в сельском клубе обратил на нее внимание: он пригласил Пелагею танцевать, выбрав ее первой из всех сельских девушек. Зажатая, стеснявшаяся других людей, особенно мужчин, она расцвела, с каким-то остервенением преобразилась, вернув все свои прежние таланты, словно держала их в пыльном сундуке до назначенного часа: внимание Василия, казалось, как вода, проникло в душу, размягчило, оживило ее и придало Пелагее сил. Она вновь стала шутить и улыбаться, и на каждое слово Василия отвечала так бойко, что он сам стал теряться, пораженный ее врожденным обаянием.
После клуба он хотел проводить ее до дома, но Пелагея наотрез отказалась и убежала с подругами и сестрой, шепчась и хохоча всю дорогу – а сама дорога в Степановке была всего с двадцать домов, и на том кончалась. Дома Пелагея и Фрося наперебой рассказывали Марфе о Васильеве, а мать качала головой, но не ругала их:
– Правильно, что убежала. Он должен знать, что у тебя есть гордость, что и не таких женихов спроваживала. В мое время девки никогда за парнями не бегали.
Так она учила дочерей каждый день, критикуя их, браня за ветреность, одновременно восхваляя саму себя в молодые годы, рассказывая, как околдовала самого видного жениха Степановки. И хотя дочери тут же переглядывались и хихикали, но материнским словам внимали: чувствовали, что она хоть и была старой дореволюционной закалки, а все-таки что-то понимала в том, как очаровать мужчину, ведь сама она происходила из бедной семьи, а Елисей был сыном богатого казака-кулака.
– Посмотрите на Марью, – Марфа кивала в сторону невестки, красневшей при упоминании своего имени. – Скромница, а как привязала к себе Степана. Потому что в девушке самая красота – это ее скромность и стыдливость. Парням не нужны такие девки, которые сами на них вешаются.
Пелагея особенно прониклась словами матери, про себя решив, что Василий был ее последней надеждой выйти замуж. Всю неделю она сначала улыбалась ему в клубе, охотно танцевала, но ближе к вечеру холодела и наотрез отказывалась гулять с ним под музыку гармони, когда клуб закрывался. Вместе с тем она не могла не бояться, что, так дерзко остужая пыл своего воздыхателя, она все-таки прогадает и все закончится тем, что оскорбленный Васильев уедет в Еманжелинск, чтобы вскоре забыть и само имя ее. Чем больше проходило дней его отпуска, тем больше росло в ней беспокойство, что именно так все и сложится и что мудрые, веками проверенные советы матери окажутся неверными и приведут к краху всех ее надежд. Новые времена, новые нравы?
Василий по-прежнему не говорил с ней о своем отъезде и предстоящем расставании. Быть может, теперь с молодыми людьми нужно было обходиться по-другому, как Елена из соседского двора, – бегать за ними, разрешать целовать себя в щеку, гулять с ними после клуба? А под конец его отпуска и совсем жуткая мысль пришла на ум Пелагее: быть может, та самая Елена и ее подружка, чуть только Пелагеи простывал след, гуляя с ребятами по улице, эти дни обольщала ее Василия, сводя на нет все ее усилия? Эта мысль, как белена, одурманила душу, и тогда она сказала себе твердо:
– Нет, сегодня поступлюсь всеми своими устоями да соглашусь гулять после клуба. Своими глазами увижу, обольщает ли Ленка моего Васю.
Фрося, узнав о ее намерении, испугалась, но не стала ее отговаривать: и она про себя боялась, что учения матери давно устарели.
И вот в последний день перед его отъездом все должно было решиться. Вечер начинался как обычно, Василий не отходил от Пелагеи. Сельская молодежь поставила спектакль о трактористе, который никак не мог определиться, кого он любит: взбалмошную девушку, мечтавшую о жизни в городе, или простую колхозную труженицу. Пелагею эта постановка так поразила, ударив по самому больному, что она насупилась и следила за происходящим на небольшой сцене затаив дыхание. Она не замечала, как стеснялись «актеры», как испуганно играли свои роли, сбиваясь, едва жестикулируя, почти не выражая никаких чувств на лице. Жизненность, как Пелагее казалось, сценария поразила ее в самое сердце, и она глубоко переживала зыбкость сегодняшнего вечера, предстоящий отъезд Василия и, вероятно, то, что она уже никогда не выйдет замуж и не будет жить в своем углу, не будет воспитывать собственных детей.
Казалось, самые яркие мгновения ее судьбы, как страницы, переворачивались перед глазами, чтобы она утратила их безвозвратно, потому что книга возможностей вот-вот захлопнется. А все-таки еще оставалась надежда! От неожиданного воспоминания Пелагея вся взмокла – оно ошпарило ее. Да ведь она собиралась сегодня согласиться на приглашение Василия! Стало быть, она удлинит сегодняшний вечер, и судьба ее не решится окончательно через неумолимых полчаса.
Лишь робкое сомнение, засевшее где-то глубоко, меж ярких страниц, подтачивало ее изнутри: не будет ли этот отчаянный и дерзкий шаг ошибкой, не испортит ли он дела? Да и как Марфа и Елисей отнесутся к ее вольности? До сегодняшнего дня они доверяли ей как себе… Как предать их доверие? Но Пелагея искоса поглядывала на веселую младшую сестру, которая сидела тут же подле нее и во всем была с ней согласна, и это самое согласие укрепляло ее решимость.
Наконец настал миг, когда все условности должны были отступить. Василий вновь стал звать Пелагею пойти гулять с ребятами и самыми бойкими девчонками (а их-то было две-три!). В многослойном его взгляде струилась и тоска, и боль, и страстное желание, чтобы она согласилась на его предложение. Но Пелагея смотрела на него молча, не в силах проронить ни звука. Почему он не просил ее руки? Почему не просил разрешения прийти завтра к отцу? Спокойное, умное, доброе лицо его казалось таким простодушным и искренним, но какую-то нечестную игру он затеял с ней. Взволнованное сердце Пелагеи билось так часто, что казалось, секунды длились вечность, душа разрывалась на части: что же выбрать и как смириться с неизбежным расставанием?
– Нет, я домой, как и всегда. – Наконец слова вырвались из груди, произнесенные как будто против собственной воли. Пелагее было уже не шестнадцать лет, и она не была способна на безрассудство.
– Так ведь я завтра уеду. Последний раз видимся.
Фрося с другими девушками стояла в сторонке и бросала тревожные взгляды на сестру, чувствовалось, что она теперь боялась оставлять ее и сама пожалела о том, что обещала поддержать в намерении гулять после клуба.
Василий выжидал. Пелагея лишь вздернула насмешливо бровями в ответ, а затем пожала худосочными плечами: что же от меня хочешь? И он вновь остался стоять один у крыльца клуба, когда девчонки убегали по улице, весело смеясь и сверкая калошами.
Так, казалось, закончилась романтическая история Василия и Пелагеи.
Однако на следующее утро в дом к Федотовым вторглись гости – пришли Васильевы: Татьяна, Михаил, подросшие дети и сам Василий. Они явились с пирогами и караваями – сватать Василия за неприступную Пелагею. Молодой рабочий, в мыслях которого и не было жениться в отпуске, оказалось, уже две недели изнывал от вдруг зародившейся в нем любви к миловидной, веселой, улыбчивой дочери старого кузнеца. Не представляя, как он уедет еще на полгода в город, оставив Пелагею в Степановке одну, тем самым позволив любому другому молодцу обручиться с ней, Василий проснулся рано утром и истребовал у родных, чтобы они пошли свататься по старому обычаю. Через год, когда Пелагея покинула родную выть, вышла замуж и Фрося – избранником ее стал Андрей, молодой колхозник из Степановки.
Утекавшая безвозвратно, как бурная река, вторая половина тридцатых годов выдалась непредвиденно счастливой для семьи Федотовых. Смирившись с теснившей их и других состоятельных казаков и крестьян новью, с советскими порядками, столь чудными для веками живших в рабстве и унижении людей, они вели тихую размеренную семейную жизнь, и скудная земля кормила их сытно, как будто благодарностью отвечая за неизменную верность своему роду. Ничто не предвещало беспощадного бедствия, которое скоро обрушится на каждый дом Советского Союза. Мачеха Марии – колдунья Ульяна – затворила в недрах души темное пророчество, не решаясь выпустить его на волю и поведать о нем людям; она как будто все выжидала, самонадеянно полагая, что само молчание ее могло что-то предотвратить.