К книге
Золотые жилыЧасть вторая. Глава семнадцатая
66%
Часть вторая. Глава семнадцатая
19

1934 год

Март был коварным и обманчивым месяцем на Урале. Даже после того как уходили снега, просачивались чистые и веселые ручьи, сквозь утяжеленные остатки снега, на полях пробивались сухие веники нескошенных прошлогодних трав, вдруг погода менялась и возвращались седые метели, выпадал снег, заваливая землянку по самую крышу. За ночь Степану и Елисею приходилось по несколько раз выходить и расчищать подступы к ней, чтобы утром можно было отворить дверь.

Меж тем дела на рудниках снова пошли из рук вон плохо; выработка падала, случились странные обрушения, поползли прескверные слухи, но правды, как и всегда, никто не мог добиться. Федотовы заговорили о переезде в Кочкарь на золотодобычу – ведь если рудники закроются, то придется все равно уезжать.

В эту непогоду, когда иссякали последние силы и питание из столовой и распределителя было совсем скудным, Руслан снова заболел, на этот раз серьезно. Он беспрестанно кашлял, а по ночам задыхался в удушающих хрипах, будил Марию, которая и так едва спала, охваченная противоестественным бессилием и неотступным страхом. В мрачных сырых углах землянки ей теперь мерещилась нечистая сила, которая однажды уже пришла за ее старшей сестрой, а затем и за ней, но, ничего не добившись с ней, должна была отступить. Ох, если бы сейчас рядом была мачеха! Уж она бы отмолила ее сына!

Теперь завывала метель, ветер свистел в печной трубе, дверь тряслась от яростных порывов вьюги. Холод просачивался сквозь проемы в окне и дверные щели, но они все были одеты тепло, в вязаных шерстяных носках, валенках, кофтах, и Руслан был в шерстяной одежде: они переносили холод, как могли. Но вот удушающий приступ вновь охватил маленькое тельце Руслана, и он, спящий, кашлял, не пробуждаясь, а Мария вскочила с лавки, подошла к нему и нежно гладила его по спине, а сама, несмотря на мертвенную бледность, ласкала его с какой-то неестественной обреченностью. Казалось, она уже не ждала и не чаяла его выздоровления, и печальный исход виделся ей делом даже не дней, а часов. Когда врач намекнул сегодня на то, чтобы она особенно усердно молилась теперь за душу ребенка, Мария все поняла. Поняла и когда Марфа ей сказала: «Бог дает, Бог и берет», и что сама она потеряла троих детей во младенчестве. Деревенское смирение было столь сильно в них, детях земли, что они были готовы ко всем перипетиям судьбы, ко всем ее ударам с первых минут своей жизни.

Жестокие времена, невообразимые нравы! В былые годы в их бедных селах бабы, случалось, и не расстраивались, когда теряли детей во младенчестве, а свекрови приговаривали: «Лишним ртом теперь меньше». А иные свекрови чересчур плодовитым невесткам и вовсе говаривали: «Ишь ты, плодливая, облакалась детьми, как зайчиха. Хоть бы подохли твои щенки». Чтобы снова не беременеть, женщины затягивали период грудного вскармливания, бывало, чуть ли не до пяти, а иной раз и семи лет, пока сами дети не стыдились этого – в большинстве случаев это действительно помогало.

Иные, чтобы вызвать выкидыш во время беременности, перетягивали живот полотенцем, веревками, поперечниками, клали тяжести на него, даже били, и – самое страшное – прокалывали матку. Но самое важное, что нужно было понять о крестьянках и бедных казачках: они так поступали не из какой-то чудовищной ненависти к детям, а из одной только беспросветной бедности и страха не прокормить вновь и вновь родившихся детей. Особенно часто случались подобные греховные поступки в тех деревнях, где и без того не хватало земли, где наделы с каждым поколением становились все меньше и меньше, а почва скудела, пока совсем не могла прокормить крестьян и казаков. Голод и страх голода пробуждали в людях поистине звериные качества.

Марфа, будучи обеспеченной хозяйкой, ничего этого не познала, а Мария знать не желала. Но все-таки теперь, когда Руслан навсегда закрыл глаза, она почти не плакала, казалось, слезы лишь обмочили ее лицо. Свекровь с мужем она разбудила тихо, без надрыва, без рыданий, а сама взяла усопшего ребенка на руки и все качала так мягко, ласково, сама не осознавая, что делает, что думает, что чувствует в этот миг.

Весь следующий день прошел в муках: Степан на санях объездил Каталу и близлежащие поселки в поисках священника. Без него никак нельзя было обойтись, нужно было отпевание: Федотовы строго соблюдали заповеди. Венчал Марию и Степана проезжий поп, на крещение они не нашли никого, и пришлось крестить ребенка в горшке – повитухе. Так в былые времена крестили в деревнях младенцев настолько слабых, что опасность, что они не доживут до крещения в церкви, превозмогала желание сделать все согласно правилам. Поэтому Аграфена тогда зажгла свечи вокруг горшка с водой и с положенной молитвой опустила Руслана в купель.

Только на второй день Степану удалось найти батюшку в одном дальнем селе, и он повез его по заснеженным полям в Каталу. Тяжкое это было испытание – ехать в метель и вьюгу, теряя порой дорогу, прятать лицо от завывающих ударов тысяч ледяных иголок, задыхаться под этими острыми порывами.

– Если бы мы остались в Степановке, был бы и священник… – вздохнула Пелагея, вытирая выступившие вновь слезы на глазах.

– Разве там часовню не закрыли? – спросила Фрося, у которой также вспухло лицо от нескончаемых слез. Весь день они ревели вместе с Марфой, дивясь тому, что представлялось им не иначе как поразительной черствостью Марьи.

– Типун тебе на язык, нет! – прикрикнула на нее сестра, которой особенно важно было, чтобы часовня продолжила работать, потому что она засиделась в девках и уж не могла не думать и не расспрашивать о таких вещах.

В студеный весенний день в безрадостной, укрытой снегами степи раздавалась грозная, проникнутая одновременно нестерпимо заунывным смирением песня священника, отпевавшего Руслана. Завывающий ветер свирепыми порывами толкал небольшую горстку людей, собравшихся на кладбище: Федотовых и их соседей, горняков, – словно выгоняя их отсюда. Марии все казалось, что горестное событие это, предрешенное, неизбежное, навсегда пригвоздило теперь их к этой земле; в самом деле, не бросит же она Каталу, где оставила часть своего, пусть и крепкого, как свинец, но все же сердца? С большим трудом работали лопаты по обледенелой земле, наполняя степь усердным и каким-то бесчеловечным звоном. Как оттягивала мысленно Мария этот необратимый миг, когда черные недра поглотят ею взлелеянного, ею обласканного, когда-то веселого и улыбчивого ребенка, но жестокосердные лезвия, с тупым упрямством ударяющие по мерзлой почве, не ведали пощады.

Наконец маленькое тельце предали земле.

Марфа, вытирая тихо слезы и следуя за невесткой и сыном, сказала шепотом дочерям:

– Ох и баба, из чугуна леплена… и скупой слезы не проронила! Мужчины и то плачут.

За четыре года совместной жизни они, казалось, так и не привыкли и так и не поняли диковинного нрава невестки, которая все свои переживания несла внутри, как сдавленную магму, не имевшую выхода и возможности извержения. Казалось, всю свою короткую, еще молодую жизнь Мария закалялась и готовилась – к тому нечеловеческому, что грядет. Она как будто бы чувствовала, словно какой-то потусторонний голос шептал ей: то были лишь цветочки, не настоящая боль, а ягодки, кровью облитые, были все впереди. Если была бы здесь Ульяна подле них, уж она бы голосила, уж она рвала бы на себе волосы, ибо вещий сон ее начал сбываться.

Через неделю, когда на рудниках случилось новое обрушение, пошли слухи о том, что из Москвы приедет комиссия для решения судьбы месторождения. Все шло к тому, чтобы оставить его. Степан еще спускался в лаву, пока их шахта работала, но спуски становились все опаснее, да и будущее семьи теперь висело на волоске.

– Уезжать отсюда надо, – сказал Елисей, когда они возвращались домой вечером после смены. Метели улеглись, и теперь дул свежий теплый весенний ветер, подернутый запахами сырой земли, гниющих веток и размякшей древесины, – неповторимый запах, даже в самом холодном сердце колеблющий струны давно позабытой нежности. Дорога мокла от талого снега, под колесами чернели грязные проталины, в них скапливалась весенняя чистая влага.

– Куда же? – спросил Степан.

– В Степановку? – с надеждой в голосе сказала Марфа и засмеялась, смех ее подхватили и дочери, сидевшие тут же в телеге. Все они были закутаны в телогрейки и пуховые платки, на руках были черные от грязи рукавицы.

Тележная песня колес наполняла степь тревожным скрипом, вместе с тем молчание отца оставляло место неугасаемой надежде.

– Скажешь тоже, мать! – огрызнулся с запозданием Елисей. – Хоть в Кочкарь, хоть в Еманжелинск поедем. Здесь уж делать нечего.

И тут произошло то, чего глава семейства – большак, как говорили на Руси, – совсем не ждал: решение его встретило отчаянное сопротивление.

– А пошто не в Степановку? – спросил упрямо Степан, как будто не знал ответа на свой вопрос.

– Вот именно, пошто? – вторила ему Марфа.

Только дочери молчали, пугливо глядя на родителей и брата. Им тоже бы хотелось вставить словечко за Степановку и родной дом, но отец напугал их: он побагровел и стал трястись и ругаться. Сидя на телеге спиной к ним, он несколько раз обернулся.

– Не мели чепуху, какая Степановка? Была Степановка, да сплыла. На верную смерть теперь только ехать.

– Нет там никакой смерти, – сказал упрямо Степан.

– И я так думаю, – опять согласилась Марфа. – Все спокойно там. Как люди жили, так и живут. Работают. Так работать всегда надо было. Во все времена. И здесь, чать, без труда буханка хлеба в руки не прилетит.

– Молчи, непутевая! – послышался хриплый крик Елисея.

– Нет, я молчать не буду, хоть что со мной делай! Мне девок замуж выдавать надо. Уж Фрося на выданье, а Пелагея до сих пор незамужняя! Куда это годится? Никуда не годится! Как мне их замуж выдавать, да за кого, если мы сегодня здесь, а завтра там, а послезавтра не пойми где? – Пелагее исполнилось двадцать два года, она была уже почти старой девой, а Фросе минуло восемнадцать, и даже ей пора было замуж. – Ежели в Степановке, так в Степановке. Траву грызть, а на своей земле.

– Что ты несешь, окаянная…

– Осточертело мне все здесь! – вдруг воскликнул Степан. – Все по чужим углам, да по баракам, да по землянкам… Бегать из места в место за оплатой, да работать под землей, словно крот. Это ли жизнь? Там, в Степановке, тяжко будет, голодно, да все же своя земля, родная. Ее наши отцы и деды вспахивали, она их прокормила, стало быть, прокормит и нас. Лучше умереть, чем так жить. Детей хоронить на чужих пристанищах, забывая, где их покинул, срываться с места, ехать дальше. Нехорошо это, не по сердцу мне. Родная земля… она как мать… зовет к себе. Осточертела мне чужбина.

– А ежели арестуют? Сошлют в Сибирь? Это тебе будет по сердцу?!

– Не будет этого.

– Почем тебе знать? Понимаешь ли ты, что хочешь отвезти семью на погибель? Ладно бы себя одного, так пошто жену, сестер и мать губить?

И опять наступила скрипучая тишина, прерываемая фырканьем коня и позвякиванием удил.

Вдруг протянулся жалобный, показавшийся таким детским голосок Фроси:

– Папка, мы хотим домой.

Елисей, погонявший коня и не смотрящий на них, услышав голос дочери, обернулся и посмотрел на нее и Пелагею. Худые скуластые лица девушек теперь были обращены к нему с мольбой. В глазах блестели слезы. От досады и бессилия Елисей стеганул послушную лошадь, она фыркнула и дернула обиженно шеей.

– Я никого удерживать не буду. Езжайте, коли вам так хочется. Только знайте: я в колхоз не вступлю ни за что. Хоть убейте.

И он усердно стегал лошадь, позабыв себя. А она мотала недовольно головой, не зная, как ответить на эти притеснения, и все звонче звенели удила, все хлестче разрезал воздух восьмиколенный кнут.

В те дни, когда комиссия во главе с Литтлпейджем вновь прибыла в Каталу, Федотовы собирались в дорогу. Казалось, судьба рудников была предрешена, оставаться было немыслимо, стало быть, нужно было уезжать. Непостижимо, но какое-то тупое упрямство вселилось в Федотовых, и они, не думая, не предполагая, чем все закончится и что из этого выйдет, упорно собирались в Степановку. Им казалось, будто одна оголтелая решимость, непробиваемое упорство и законное их стремление вернуться в родной край добьются для них снисхождения со стороны советской власти. И действительно, если бы кто-то спросил их в минуты сборов, то они бы ответили, что в самую возможность наказания они даже не верили. Они словно убедили себя, что их не накажут, без причины убедили, без объяснения, и потому с легким сердцем собирались в путь.

Но вещей было не так много: птица, овцы были давно съедены, корова и вторая лошадь подохли, даже пес Дозор и тот, заболев, ушел безропотно в степи, где помер в волчьем одиночестве. Грустно было покидать хоть и скудное, но обжитое жилище, но эта грусть быстро уступила место другой заботе: Елисей заартачился и отказался ехать. И Марфа, и Степан до последней минуты были уверены, что он говорил просто так, чтобы ворчать, и что в нужный час он залезет в телегу вместе со всеми. Каково же было их разочарование, когда он заявил:

– Езжайте, я вас не держу. Я в Степановку не вернусь.

Судьба и счастье всей семьи повисли на волоске, и казалось, в ушах застыло его тягучее дребезжание. Степан велел всем выйти из землянки и садиться в телегу, а сам остался говорить с отцом. На улице были слышны их глухие голоса, время от времени переходившие в громкий бас. С тревогой Марфа смотрела на темное окно маленькой землянки, на мрачное отражение голых берез в стекле, витиеватые ветки-нитки дробили стеклянную гладь на множество осколков. Что за доля-долюшка им выпала, сколько же можно было раскалывать жизнь человеческую на части! Наконец Степан вышел. Но он вышел один. Он не глядел на мать, сестер, жену, все уводил взгляд в сторону, а они жадно ловили каждое его движение, каждое колебание в его лице.

– Что же отец? – спросила с тревогой в голосе Марфа.

– Не едет он.

Марфа спрыгнула с телеги, та заскрипела и стала шататься.

– Тогда и я остаюсь.

– Мама! – вскричали Фрося, Пелагея, Мария.

– Мама, ты поедешь с нами, – сказал упрямо Степан. – Здесь оставаться – погибель. Отец вас не прокормит.

– Воля ваша, а я остаюсь. Хоть погибель, хоть не погибель, а жена должна быть подле мужа. Вы езжайте. Старикам – смерть, молодым – жизнь.

В этот самый момент из землянки вышел Елисей. Он хмурил брови и выпячивал недовольно губы, едва видные из-под седой бороды. Упрямый старик не желал уступать.

– Я остаюсь, коли так, – снова сказала Марфа. – Ежели ты не едешь, не еду и я.

– А я и не поеду, – упорствовал Елисей. – Повинную головушку везти им на заклание? Ну уж нет!

– Хватит, хватит, никто тебя и не зовет! – заголосила Марфа. – Они поедут, мы останемся. Езжайте! – Марфа замахала руками. – Нечего всем пропадать из-за одного дурака.

– Молчи, женщина!

– Мама, папа! – заплакали Фрося и Пелагея. Степан не двигался с места, он стоял, потупив взгляд, и пинал старый рыхлый пенек от засохшей липы, которую он когда-то срубил, словно выжидая, будто конечное решение еще не было озвучено никем из них. Минуты неопределенности растягивались в тягучую вечность.

Елисей вдруг пошел зачем-то в сарай, не сказав никому ни слова. Он шагал по узкой тропинке среди снега, горбясь, отчего казался еще меньше и еще слабее. Поступок его был так странен, что все ждали его в напряженном молчании. Послышался шум, он что-то уронил в стайке, а затем наконец вышел, неся на плече тяпки, грабли, лопаты. Елисей подошел к телеге и стал перекладывать в ней вещи, чтобы разместить принесенные инструменты.

– Куда же вы собрались без них? – ворчал он. – Думаете, приедете, а там в старом доме все на месте, нетронутое стоит? Давно уж ничего нет, все вынесли добрые люди.

На лице Пелагеи растянулась улыбка, и Фрося, не понимая, чему радуется сестра, замерла. Но когда заулыбались и Марфа, и Степан, все стало ясно, и тогда Фрося вздохнула с облегчением. Елисей помог Марфе запрыгнуть в телегу, а следом запрыгнул сам, сказав только:

– Но в колхоз я не вступлю, убивать будут, а не вступлю!

Удалая седая степь неслась перед глазами, мелькали черные кусты вдоль дорог, пока за белыми бесконечными полями не показалась наконец прозрачная березовая роща, скудными кольями торчавшая из снега. Она сменилась изумрудным густым и шерстистым лесом из ровных, словно выверенных художником, громадных елей. Вдруг серебристые облака, несомые весенним ветром, разлетелись, выпустив радостное солнце, и тогда заснеженные поля вспыхнули миллионами яхонтовых искр, переливавшихся всеми цветами радуги. Глаза слепило от отчаянной, неуемной белизны. И где-то в этом блеске мелькала тревожная дума: так ли они поступают, верно ли? Не последний ли это свободный и счастливый день их жизни? Что встретят они в Степановке? Пристанище или погибель? И даже если казалось, что сама природа своей буйной красой и радостным сиянием пыталась задержать, предупредить их, воротиться было никак нельзя: дорога сокращалась, приближая их к неизбежному.

В тот же день Литтлпейдж заканчивал свою инспекцию в Катале и должен был разработать план восстановления. То, что он увидел здесь, в рудниках, во время своего второго посещения, довело его до состояния, когда каждая клетка его существа клокотала от нелепости и невообразимости произошедших событий, и он уже не мог сохранять привычное американское спокойствие и невозмутимость – маску, которая словно приросла к нему здесь, потому что она одна помогала справиться с неграмотностью и предубеждениями, с которыми он сталкивался в первые дни работы в каждом руднике. Но теперь и этот его внутренний настрой был исчерпан: никакие силы самоубеждения не действовали, когда творились столь вопиющие дела.

За время прошлого пребывания на руднике Литтлпейджу совместно с американскими и русскими инженерами удалось увеличить производительность шахтных печей до семидесяти восьми тонн на квадратный метр в день; теперь она вновь упала до прежнего выпуска сорок – сорок пять тонн. Но самым возмутительным было то, что тысячи тонн высококачественной руды были безвозвратно потеряны после обрушений, явившихся следствием введения на двух рудниках методов, против которых Джон предостерегал инженеров.

В тот же день Джон рассказывал своей жене:

– Я оставил им все инструкции, понимаешь? Объяснил, чем этот метод опасен, но они все равно воспользовались им!

– Но как они вообще узнали о нем? – спросила Джорджия. – Зачем ты рассказал им о нем, если он был так вреден?

– Я не мог не рассказать о нем, потому что этот метод американские инженеры разработали для некоторых рудников в Катале. Он дает более производительную систему очистной выемки руды, мы внедрили ее, несмотря на постоянное противодействие русских инженеров два года тому назад. Однако мы знали, что этот метод нельзя без риска применять на остальных рудниках, причем я объяснил почему, тщательно и подробно, и прежнему управляющему-коммунисту, и инженерам. Для полной уверенности я оставил письменные инструкции. Когда уезжал, я предупредил, что данный метод распространять не следует.

– А… Теперь я поняла.

– И вот я узнаю, что практически сразу после того, как американских инженеров отправили домой, те же русские инженеры, которых я предостерегал от опасности, применили этот метод на остальных рудниках, в результате шахты обрушились, и много руды было утрачено безвозвратно. Люди погибли.

– Самонадеянные глупцы! – Джорджия, далекая от политики, а тем более политики и заговоров в советской промышленности, не могла и мысли допустить о том, что причина была не в глупости инженеров: чем честнее человек, тем он наивнее.

– Глупцы?! – Джон сердился все больше, забыв, что его супруга не имела отношения к событиям, произошедшим на рудниках. – О нет, я не думаю, что они глупы. Пойми, я общался с ними на русском языке, я убедился, что они понимают каждое мое слово, убедился в их знаниях и интеллекте. Нет, эти русские инженеры не глупцы. Они знают, что делают.

– Тогда зачем они применили методы там, где они были под запретом?

– Они намеренно это сделали.

– Ты понимаешь, насколько серьезны подобные обвинения, Джон? Это звучит как… я не знаю… как совершенная фантастика. Ты будто начитался книг о шпионах и каких-то небывалых войнах.

– Не веришь мне? Не верь!

Их перепалка закончилась тем, что они накричали друг на друга, поругались, а затем Джон весь вечер не разговаривал с Джорджией, она же не знала, как подступиться к нему: своей вины она не чувствовала, а притворяться, что она верила его выдумкам, граничившим с одержимостью, не могла. Ей казалось, что все ошибки и промахи, все обрушения и несчастные случаи, даже войны и восстания, происходившие в мире, всегда были результатом недоразумений, стечения обстоятельств, стихийных сил, хаоса, неупорядоченного движения частиц, а не тщательного кропотливого труда и выверенного плана. По ее мнению, не стоило стараться разглядеть за такими событиями какую-либо подоплеку, движущую силу, тайный замысел.

Нет, она свято верила во внутреннее благородство и порядочность всех людей в целом, даже тех, кто открещивался от нравственности. Ей отчего-то казалось, что даже самый низкий человек на поверку окажется сосудом, полным неизрасходованной любви к людям. Она внушила себе эти убеждения, и с ними ей было легче жить, а главное, как и всякая женщина, она долгие годы воздействовала на мужа и передавала ему свои заблуждения, превращая его в свои образ и подобие.

Но теперь для Джона настал момент пробуждения, и весь вечер он злился на жену даже не оттого, что она не поверила ему теперь, а оттого, что он так увлекся мировоззрением жены, что оно проникло в его собственное и подменило его, а теперь он должен был отрывать свои взгляды от ее взглядов, проводя черту между собой и женой. Да, он должен был отстаивать свое мнение, потому что оно было разумным и единственно верным, а она же не могла этого постичь, потому что, будучи во многом лучше и чище его, одновременно в чем-то не доросла до него.

Но и это был не конец, краски сгущались, события разворачивались так скоро, так стремительно, что все иллюзии, какие он еще мог питать, развеялись без следа.

Через несколько дней работ над восстановлением рудников Джон обнаружил, что новый управляющий втайне отменял почти каждое его распоряжение. Это было последней каплей. Он едва сдерживался, когда поймал русского инженера буквально за руку, и тот вынужден был признаться в том, кто отменил указ Джона.

– Очень хорошо, – сказал Литтлпейдж. Всегда приветливое лицо его преобразилось, оно побледнело так, что даже в полутемной шахте невозможно было не заметить это. Всегда радушные глаза его, простые, честные, теперь были злы. – Полагаю, мне здесь больше делать нечего.

Русский инженер, поняв, что добился того, что и нужно было от него, улыбнулся и промолчал. Это был высокий холеный человек в дорогом костюме и белых перчатках, напоминавший скорее аристократа из царской России, чем советского специалиста. Бородка его была ухожена, тонкое лицо с просвечивающей кожей, как у светской барышни, напоминало женское и всегда было неприятно простому грубоватому Джону – до того изящны были дуги бровей и черты глаз; по всему видно было, что он тратил очень много времени на то, чтобы заботиться о своей внешности.

Они вдвоем молча взошли на подъемник, и вот тут-то случилось то, что окончательно убедило Литтлпейджа в правильности его подозрений и в его собственной прозорливости. Не успел подъемник подняться на два метра, как раздались оглушительные выстрелы, подобные сильным взрывам, и в тот же миг Джон почувствовал, как пули просвистели в воздухе в нескольких дюймах от него. За спиной посыпались камни. Кто-то пытался убить их. Но целиться могли только в него, Литтлпейджа, ведь именно он всем здесь был как кость в горле, он всем ставил палки в колеса! Он мешал им до такой степени, что они готовы были расправиться с ним!

Как испепеляются нервы в секунды настоящей опасности, когда жизнь может оборваться в любой миг, как лихорадочно проносятся мысли в голове одна за другой, свистя, словно пули. И в то же время сколь чудовищная наступает ясность в уме, и вместе с ней приходит какое-то обжигающее, восхитительное прозрение, словно с глаз резко сбрасывают пелену. Но к счастью, подъемник продолжил свой ход, унося их на безопасную высоту.

Не говоря ни слова напуганному русскому инженеру, который мог бояться не только выстрелов, но и подозрений в соучастии, Джон уехал из шахты в поселок. Они сняли с Джорджией на время восстановления шахты небольшой уютный дом, с которым пришлось расстаться намного раньше, чем они полагали. Уже на следующий день они отправились первым же поездом в Москву, где инженер доложил о событиях в Катале Серебровскому.

Он просил отпустить его в США и говорил, что не может работать в таких условиях. Но Александр Павлович, вновь употребив свой дар убеждения, все же уговорил Литтлпейджа остаться. Он обещал разобраться с управляющими и инженерами в Катале и слово, данное Джону, сдержал: Серебровский сразу приступил к расследованию, и вскоре управляющего рудником и нескольких инженеров судили за саботаж. Управляющий получил десять лет, наивысший на тот момент тюремный срок в Советском Союзе, а инженеры – меньшие сроки. Казалось, справедливость восторжествовала и маленький частный случай умышленного уничтожения рудников был улажен.

Однако Литтлпейдж – тот самый Литтлпейдж, который в начале своего путешествия в Россию был далек от политики, толком не понимал, кто есть Сталин, а кто есть Троцкий, и свято верил в то, что политика не может мешать делу добычи золота или руды, – усомнился в том, что случай этот был частный, он усомнился в том, что данный саботаж не был частью общего плана вредительства по Уралу, потому что если в других регионах партийные лидеры постоянно голосили в газетах о вредителях, то Кабаков – «вице-король» Урала – хранил упорное молчание. Да, Литтлпейдж теперь подозревал партийную верхушку Урала в умышленном развале промышленности целого региона, и после случая с покушением на его жизнь даже Джорджия уже была не так уверена в том, что ему привиделись заговоры и заговорщики.

Но и это было еще не все. Так случилось, что американского инженера ждали новые разоблачения и открытия.

Одним из последних поручений Литтлпейджа в России, в 1937 году, была просьба о помощи Риддерским рудникам: вновь эти исключительные месторождения были на грани разрушения. В результате обвалов и затоплений тысячи тонн руды были уже безвозвратно потеряны, и судьба всего месторождения висела на волоске.

И опять они вместе с женой прибыли в Казахстан. Удивительно, но призошедшее на этих рудниках мало отличалось от того, что случилось в Катале. Риддерские рудники работали вполне успешно в течение трех лет после отъезда Джона. Два молодых инженера, в которых он был уверен, следовали его инструкциям, и рудники развивались.

Все изменилось после приезда инспекции из Алма-Аты. Комиссия ввела преобразования, которые были крайне губительны для рудников. Примеров таких сомнителньых преобразований было много, но самый вопиющий пример, который не оставлял сомнений в том, что действия комиссии были умышленными, относился к установке системы вентиляции и улавливания пыли. Эта система была крайне необходима для плавильного производства, где стояла свинцовая печь: установка такой вентиляции значительно снизила бы вред для здоровья, наносимый работникам опасного производства. Однако эту дорогостоящую систему установили в блоке фильтров на заводе, где даже не было вредных газов или пыли!

– Нет, – сказал он вечером Джорджии, – такое действие нельзя объяснить простой глупостью. Те два инженера на рудниках отличались исключительными способностями. Они прекрасно понимали, что делали.

– Но зачем? Зачем им это делать? Ведь это их работа, она кормит их… Как может человек намеренно разрушать предприятие, от которого зависит его же жизнь и благополучие? Я не могу это понять. Это граничит с каким-то самоубийственным безумием.

– Значит, для них должно быть что-то более важное и значительное, чем собственная работа и карьера. Я уверен, что именно это большее и движет злоумышленниками.

Литтлпейдж вынужден был написать подробный отчет, в котором он не мог скрыть того факта, что разрушительные преобразования начались с момента вмешательства в работу рудников испекционной комиссии.

Этих инженеров, как и многих других специалистов, арестовали за участие в заговоре вредителей советской промышленности по всей стране.

Позже Литтлпейджу показали письменные признания инженеров, с которыми он работал в 1932–1933 годах, из них он узнал, что специальные комиссии ездили по Советскому Союзу и договаривались с инженерами о саботажах, вербуя агентов. Там, где они не могли договориться со специалистами, они добивались их смещения и назначали своих ставленников.

Когда они уже покинули Казахстан и Москву, когда уехали в США, Литтлпейдж писал в своих воспоминаниях:

«Мне известно, что многие наблюдатели скептически настроены по отношению к обвинениям во вредительстве в России; я не претендую, будто знаю что-то об этих делах, кроме тех случаев, в которых был непосредственно замешан. В данном случае я знаю, что методы, введенные на Риддерских рудниках, против которых я предостерегал инженеров, были вредными, если не губительными. Я знаю, что методы были введены теми самыми способными инженерами, которым я детально объяснял, почему их нельзя применять. И я видел признания, за подписью самих инженеров, что они умышленно перешли к этим методам, чтобы разрушить рудники, как часть заговора в национальном масштабе…

Подобные эпизоды прояснились, для меня по крайней мере, после процесса в январе 1937 года, когда Пятаков и его сообщники признали на открытом судебном заседании, что занимались организованным саботажем рудников, железных дорог и других промышленных предприятий с начала 1931 года. Через несколько недель после окончания процесса, на котором Пятакова приговорили к расстрелу, секретарь партийной организации Урала Кабаков, близкий союзник Пятакова, был арестован по обвинению в соучастии в том же заговоре».

В своих воспоминаниях американский инженер прямо писал о том, что иностранная валюта, которую получали в ходе мошеннических сделок в Германии, была необходима не министрам, а Троцкому, схему же придумал Лев Седов, сын Троцкого, – вот и разгадка давней тайны, зачем небедным министрам могла понадобиться валюта! После того как Советский Союз переплачивал немецким фирмам, они перечисляли комиссионные, как они считали, эмигранту Седову. Впоследствии на процессе 1937 года все это вскрылось, и Пятаков рассказал в том числе о сделках, которым помешал Литтлпейдж. Инженер прямо писал в своей книге о скрытой гражданской войне, перешедшей с основного фронта на внутренний – промышленный. Он признал, что в тридцатые годы троцкисты условились распространиться по всей стране, назначить друг друга на ответственные должности, вербовать агентов среди инженеров, дабы приводить предприятия к упадку, рудники – к разрушениям, срывать честолюбивые планы государства по индустриализации, имея конечной целью подрыв доверия к советской власти и Сталину, его свержение, интервенцию Германии и Японии, утверждение нового капиталистического правительства, использующего фашистские методы для подавления недовольства среди ныне слишком хорошо образованных рабочих и крестьян, а во главе этого правительства должен был встать Троцкий.

Вечерело. На безбрежных полях спадал снег, оголяя клочья желтой засохшей травы, торчавшей из земли повсюду, как конская грива. Лошадь ступала все тяжелее, телега увязала в сыреющей колее дороги, Степан и Елисей давно спрыгнули с обоза и шли пешком, стараясь идти не по самой вязкой грязной дороге, а по еще не спавшему снегу вдоль нее – так было вернее. Теперь спрыгнули и женщины, увидев, как застревали колеса, как сильно натягивались жилы в шее старой умной лошади. На самом краю горизонта показался ровный ряд тонких голых берез, посаженный давно для защиты полей от сильных ветров. Янтарное половодье, разлитое в небосводе под сизой пеленой туч, сочилось через кромку облаков, тянуло свои лучи к путникам, прожигая березовые ветви и даже стволы насквозь.

Самый ветер, казалось, пах здесь по-иному. То была родная степь, родная выть, и никакая другая не влила бы в грудь такую теплынь, как эти белые, изрезанные черными нитями поля, как этот нестерпимый запах сырой земли и душистого перегноя, как это темно-синее небо, родное, грозное, но ласковое небо, волнами текущее над головами.

Какое же страшное разочарование ждало их на хуторе! Их родной дом покосился, крыша провалилась под снежными завалами, еще большее разрушение было в стайках. Из сараев всю утварь и инвентарь, какой они не успели увезти, люди растащили. Забрали и мебель из дома. Весь огород порос высоким бурьяном и репейником, который теперь, засохший, живым частоколом ограждал путь к кустарникам и яблоням. Как потерянные они бродили по разрушенному хозяйству, думая над тем, как теперь все восстановить, да и стоило ли? Тяжко Степану было глядеть в глаза отцу, которого он принудил возвращаться и глядеть на пришедший в упадок состоятельный когда-то дом. Он как будто подвел его, как будто привез его, чтобы намеренно терзать. Но, к удивлению Степана, и Елисей, и Марфа оказались намного сильнее, чем от них ждали дети; они хмурились, но лица их были тверды и не показывали признаков отчаяния.

– Где же теперь нам ночевать? – спросила Фрося. – Здесь не прогреться.

– Здесь и нельзя, крыша обвалится, убить может, – ответил сухо Степан.

Все молчали и глядели на Елисея.

– Поедем к родне.

– К какой?

– Как к какой? – и отец вдруг с усмешкой глянул на Марию. – К Вениамину Алексеевичу. – Она вспыхнула под его взглядом, радостная, что скоро увидит родителей. – Чать, не бросят своих.

– Все растащили нехристи, ох, соседи окаянные, – говорила Марфа, возвращаясь из стаек.

Вдруг лицо Степана озарилось, и он повеселел.

– А погреб за картофельным полем? Там, где раньше был старый амбар? Мы туда снесли часть инвентаря.

Это была правда, он вместе с Марфой заблаговременно унес туда часть инвентаря, инструментов, что можно – из кузни, из сараев; утварь. Казалось, такое невозможно забыть, но за четыре года тяжелых лет и эти часы стерлись из памяти и теперь казались полусном-полуявью.

– Да вроде ведь сносили все, – сказала и Марфа, с большим трудом вспоминая эти события, которые туманной рассеянной вспышкой озарили ее.

Они взяли лопаты и медленно, усталым шагом, горбясь, прошли все вместе до конца картофельного поля, там у частокола пришлось поработать: откапывать и слежавшийся тяжелый снег, и землю, которая сошла и заволокла люк. Замок на люке был не сбит, стало быть, до него не добрались ни большевики, ни односельчане. Елисей протянул сыну ключ, и тот отворил погреб. Внутри все оказалось на месте: сеялка, молотилка, веялка, ткацкие станки, грабли, только по стенам стекала влага, немного затопляя пол. Но все было цело и невредимо, и если где-то инвентарь покрылся ржавчиной, то незначительно. Убедившись, что за тем немногим, что они оставили в тайнике, можно будет вернуться позже, когда будет новый дом, они закрыли люк, присыпали его снегом и землей.

И вот уже скоро лошадь несла их в Лытково.

На следующий день Степан, Мария, Фрося и Пелагея отправились к председателю колхоза, Лаптеву Сергею Николаевичу. Теперь решалась судьба их. Лаптев жил в конце следующей улицы. Это был крестьянин лет сорока, у него уже подросли сыновья и дочери, один сын отселился, поставил сруб рядом с его домом, две дочери рано вышли замуж.

Лытково было деревней крупнее, чем Степановка. Сейчас, в весеннюю пору, когда с полей только сходил снег, в районе строились помещения для тракторов: вот-вот должны были поступить первые машины, произведенные на сталинградском заводе. Ушел ветеринар, не было кузнеца, и Лаптев ходатайствовал о распределении к ним новых специалистов.

Это был улыбчивый широкоплечий человек с угольными бровями над чуть раскосыми, близко посаженными глазами и серебристыми, коротко стриженными волосами. Его любили в колхозе и женщины, и мужчины – за его терпеливый нрав, за добросовестность, честность, справедливость. Кто-то за глаза ругал его за излишнюю сердобольность по отношению к бездельникам, кто-то, наоборот, считал, что он именно должен был все прощать колхозникам, потому как они были притеснены советской властью. А все-таки это был свой человек, которому крестьяне и казаки доверяли. В телогрейках, в измазанных в грязи калошах, Федотовы поднялись на высокое крыльцо небольшой избы, построенной не так давно – лет шесть назад. Древесина сруба была еще свежей, наличники свежепокрашенными, без признаков гниения и ссыхания. Белые резные ставни стояли на каждом окне. Небольшая собака с длинной черно-бурой шерстью негромко, но зло лаяла.

Если бы не Степан и Марья, то, быть может, Лаптев не узнал бы Федотовых: Фрося и Пелагея изменились так, что против воли он старался не глядеть на них, так были болезненны перемены в самых завидных когда-то невестах Степановки. Сестры стали плоскими со всех сторон, щеки ввалились, под глазами темнели круги, и если в чертах лица Пелагеи еще оставались следы былой красоты – в сиянии больших глаз под смоляными бровями, – то Фрося утратила женскую прелесть и стала похожа на остальных худосочных девушек деревни.

Лаптев собирался уезжать в коровник, а затем на склад – выдавать работникам инвентарь и корм для лошадей, быков и коров, – но гости остановили его.

– Проходите, – велел он, и они зашли в избу, где на кухне мыла посуду тощая, некрасивая, рано состарившаяся жена Сергея Николаевича. Хотя она была худа, кожа под подбородком сходилась складками, и казалось, что она уже старушка, хотя младшему ее ребенку было всего шесть лет. Она выглянула из-за шторки, оглядела вошедших резким недружелюбным взглядом, а затем продолжила мыть посуду, так и не поздоровавшись. Сергей Николаевич сел за стол, жестом приглашая и молодых гостей последовать его примеру. – Зачем пожаловали? Где вы теперь обитаете?

– Работали мы на рудниках… – сказал Степан, – да не сложилось. Теперь приехали обратно в Степановку, уж хотели бы насовсем остаться здесь.

Лаптев свел брови и долго смотрел то на Степана, то на сестер и Марию. По выражению лица его казалось, он сейчас скажет что-то ехидное, и так и получилось.

– Вернуться – это хорошо, конечно. Но только куда? Взять ваш дом – без ухода он стал не пригоден для жизни. Сам в октябре был в ваших краях, своими глазами видел. Разрушен, не восстановить.

– Это мы знаем. Были там.

– Знаете? Ну вот и отлично. А что надел ваш уже не принадлежит вам по закону, стало быть, тоже знаете? Его изъяли и присоединили к колхозным землям, теперь все принадлежат Лытково и Степановке. Все теперь поровну, богатых больше нет, кулаков тоже. Некому сдавать в наем лошадей по весне. Некого в батраки нанимать. Это вы, стало быть, тоже знаете?

Степан опустил глаза на грубый деревянный стол, понимая, что спрашивали только с него как с будущего главы семейства, не с женщин.

– Знаем. Ваши условия вроде как известны.

– Хорошо. Значит, это что получается… Когда вас в колхоз полюбовно звали, предлагали забыть и кулацкое прошлое, и сдачу лошадей в наем бедноте… вы скотину всю забили, на рынке продали, а теперь вот проситесь обратно, когда от вас и толку-то никакого нет? Что у вас есть? Хоть корова, хоть лошади остались?

– Одна только лошадь, – тихо сказал Степан.

– Ясно. Почему другие вложили всю свою скотину, коров, лошадей, а вы явились без всего? И зачем вы мне такие нужны? Мало того, что беглецы, так еще и неблагонадежные. Я вас, к примеру, приму, а вы уже на будущий год передумаете. Да еще и всей деревней вам помогать новую избу ставить. Мне с вами мороки больше, чем пользы.

В голосе Лаптева звучала праведная обида, и даже ехидство его не казалось злым, напротив, Степан и Мария ловили себя на мысли, что он говорил с ними строго, но по-отечески строго, он отчитывал их, но как будто с зароком – чтобы научить их уму-разуму, чтобы в головах их осталась не только их, единоличников, правда, но чтобы в них же засела и устоялась его собственная правда, человека, отвечавшего теперь за благосостояние двух сел и всех их жителей. Но если это так, разве он прогонит их? Разве арестует?

– Лес для избы закупим сами, – сказал Степан тихо.

В комнате рассеялась тишина, прерываемая звяканьем посуды в тазу, доносившимся из кухни, где мыла тарелки Лаптева. Фрося и Пелагея боялись шелохнуться, и лица их застыли, приняв выражение озадаченное и глуповатое. Так же неуютно себя чувствовала и Мария. Степан то смотрел на председателя, то опускал глаза, покрываясь пунцовыми пятнами; в нем нарастало против его воли какое-то странное чувство, в котором смешивались стыд за то, что он оказался так самонадеян, что привез сюда семью да еще и посмел прийти к начальнику колхоза с прошением, и вместе с тем безнадежность и злость на себя. Ему уже стало казаться, что Лаптев не только не примет их обратно, но и натравит на их след НКВД. Неужто их все-таки отправят в тайгу? Как он посмотрит тогда в глаза матери и отцу? Так подвести все семейство! В ушах стучало ругательство отца: «Сопляк!», сказанное ему в приступе гнева.

– Так вы не примете нас в колхоз? – спросил наконец Степан.

– А вам нужен этот колхоз?

Степан кивнул и вылез из-за стола, поднялись и женщины. Они безмолвно следовали за ним в сени. Степан чувствовал, что сердце его бешено клокотало где-то в горле, ужас, давно забытый, охватил его, как несколько лет назад, когда уполномоченные приехали на хутор с проверкой. Казалось, все было кончено, все бессмысленно, их приезд сюда – особенно. Какой промах! Что он себе вообразил, наивный глупец! Ощущение безысходности заслонило свет, в глазах потемнело. Потерянный и сломленный, Степан не помнил, как вышел из избы. В мыслях оставалась пустота и злость на себя за необдуманное решение.

Дома все погрузились в мрачное молчание: Елисей, Вениамин, Ульяна, Марфа, их уже теперь взрослые дети. Мария, у которой под грудью билось новое бойкое сердце, сидела около оконца, взглядом уставившись в оголенную старую рябину, раскинувшую тонкие нитеобразные ветви, испещряя лучами серый небосвод. Мария сомкнула с силой глаза, будто пытаясь выдавить из себя ощущение чудовищного бессилия, наполнившего ее с головой. Она готова была впиться в родную землю зубами, ногтями, но не позволить никому оттащить ее от нее. Как теперь было жить? Как выживать? Куда направиться? Где их ждут? Опять бараки да землянки, опять шахты и заводы? Какая тоска, какое уныние овладело всеми! Ульяне теперь казалось, что и это было частью страшного пророчества, но она не смела сказать о нем никому.

И вот вечером, когда еще не стемнело, за воротами послышался шум, ржал чей-то конь, приехала телега; Степан вышел из стайки, где помогал – как мог без необходимых инструментов – Вениамину чинить инвентарь. Видя, что гость не заходит во двор, не шагает около ворот, Степан напрягся: что бы это могло значить? Кто к ним наведался? Недоброе предчувствие живо всколыхнулось в нем. Он вышел за ворота.

Глазам его предстала серая лошадь с пятнистыми ободками вокруг умных и смиренных глаз. Он огляделся по сторонам и тогда-то увидел широкоплечего Лаптева, стоящего поодаль.

– Мне кузнец больно нужен, – выдохнул Сергей Николаевич.

Степан замер, думая, что председатель теперь смеется… Но тот не смеялся и даже не улыбался; он хмурился и сердился, как и прежде.

– Поедемте теперь в Степановку, – сказал председатель. – На заимке вы жить больше не сможете, по новым порядкам так не положено, нужно жить вместе со всеми, в деревне. Поедемте участок смотреть. Но учтите: избу поможем поставить, когда себя проявите в работе на колхоз. А пока придется в людях пожить.

– Сергей Николаевич! – воскликнул Степан, краснея от волнения.

– Ладно, ладно, будет тебе. Что с родителями-то вашими, где потеряли?

«Какой досадный вопрос, что все дело испортит… или нет?» – мысль молнией пронеслась в уме Степана; он с трудом подбирал слова:

– Здесь же, с нами приехали. Только они уж стары очень… Не взыщите, Сергей Николаевич, толку от них для колхоза не будет.

Лаптев бросил на него болезненно-острый, даже как будто раненый взгляд, и Степан догадался: тот все понял. Понял и простил.

Да, он оказался прав, когда напророчил им беспрепятственное возвращение и прощение незлобивых односельчан, председателя и большевистской власти. Стало быть, он что-то постиг об этом новом мире, что-то мог предвидеть. И теперь, когда они ехали в телеге вместе с председателем в Степановку, когда степной промозглый ветер пробирал до костей, задувая в телогрейки, он не мог не думать о том, как многое можно было стерпеть за право, для кого-то, быть может, кажущееся ничего не стоящим, – жить на земле предков и кормиться ею. Здесь когда-то жили те самые люди, без трудной жизни и тяжелого труда которых ни его родителей, ни Маши, ни его самого никогда бы не было. Они выживали в самых трудных ситуациях, несмотря ни на что, вытягивали своих детей из цепких когтей смерти и голода, чтобы и они, Федотовы, поступали так же со своими чадами. Таинственная и незримая сила рода была заключена в этих степях, он не мог не чувствовать ее веяние, не мог не впитывать ее, не мог не осязать. Она была повсюду.

Да, такое право было бесценно, но бесценность эта была ясна только самому зоркому. Тому, кто поистине желал ее разглядеть.

Предыдущая главаГлава 19 из 29Следующая глава