1931 год
Урал был краем невероятных богатств, минеральных ресурсов: золота, платины, каменной соли, меди, железной руды, антрацита, драгоценных камней, бокситов, нефти, природного газа, угля, асбеста; многие из которых были еще не разведаны, а к некоторым еще заново не подступились инженеры и добытчики в 1920-е годы в силу тяжелых последствий мировой и гражданской войн, во время которых шахты были затоплены и заброшены.
Но Кочкарь, поселок к югу от Челябинска, имел свою собственную историю. В ходе реформ Сергея Юльевича Витте в начале века были сняты ограничения на ввоз и вывоз иностранного капитала из России, из-за чего часть этих рудников была выкуплена англичанами в 1897 году. Та же участь постигла множество других рудников Урала, Сибири, Казахстана: увы, все чаще недра России приносили доход Англии, а не самой стране, что было бы намного более правильным, и уже это привело к постоянному росту государственного внешнего долга. Богатейшая страна в мире позволила беспрепятственно вывозить свои сокровища в чужие страны.
Уже в начале двадцатого века в Кочкарской золотоносной системе действовало около сотни шахт, при этом даже на небольших жилах проходило порой по несколько стволов. С внедрением новой техники и подключением электричества шахты углублялись и развивались, и годовой объем золота, извлеченного в Кочкаре, составил более половины всей золотодобычи Российской империи. Это были образцовые рудники, на которые съезжались специалисты со всей страны.
Однако Первая мировая и последующая Гражданская войны привели край к запустению: шахты Кочкаря были частично затоплены, частично пришли в упадок. В годы НЭПа Александр Серебровский по просьбе Сталина занялся изучением золотодобычи на Аляске, где в итоге провел много месяцев, в течение которых заключил контракты с лучшими американскими инженерами, написал исчерпывающую книгу по современным технологиям золотодобычи, позже представленную Сталину, и договорился о переезде нанятых специалистов в Советский Союз.
В это же самое время в Кочкаре был создан трест, восстановлены шахты, заработали обогатительные фабрики, было закуплено иностранное оборудование. Прибывший в поселок Джон Литтлпейдж был назначен главным инженером «Кочкарьзолота». Он приехал на Урал со своей семьей: женой и двумя дочерями дошкольного возраста. Очень скоро этот энергичный добросовестный специалист добился полной механизации вверенных в его ведомство шахт и в несколько раз увеличил годовые объемы выработки золота.
Это был человек-великан – рост его составлял 190 сантиметров, он обладал недюжинной силой и крепким здоровьем. Вместе с тем у Джона было простое, ровное и умное лицо, с широкими бровями и большими щеками, которые так молодили его и придавали чертам выражение какой-то особенной доброты и юношеской бесхитростности. Ему было всего тридцать три года, когда он приехал в Советский Союз, а в 1931-м ему не было и сорока.
Деятельный, трудолюбивый инженер был одержим работой и усовершенствованием методов добычи золота или руды. Во многих смыслах он не был романтичным или чувствительным человеком, и люди, которые волею судьбы сталкивались с ним, поражались его прагматичностью и рациональностью, удивительно сочетающимися с добротой и врожденным благородством. Он не поддавался сиюминутным переменам настроений или домыслам и всегда занимал сторону здравого смысла.
Джон не стеснялся, в отличие от русских инженеров, еще хранящих в себе предрассудки царских времен, спускаться в шахты, надевать рабочую форму и показывать своим примером, что именно он ждал от рабочих. Какое недоумение вызывали у него подчас инженеры, спускавшиеся в шахты… в костюмах и перчатках!
Однажды Джон даже приструнил группу советских студентов, прибывших на рудники. Те не желали спускаться в шахту, доказывая, что они учатся на инженеров, а следовательно, им это ни к чему. Литтлпейдж в довольно жесткой манере заявил, что если они не спустятся в шахту, то должны будут покинуть рудник. Примечательно, что позже эти же студенты благодарили американского инженера, потому что, только спустившись в шахту и поработав там, они осо знали, насколько важно было изучать горное дело не по учебникам и зарисовкам, а посредством собственных глаз и рук. Литтлпейдж знал и любил свою работу и совершенно искренне жаждал передать свои знания советским специалистам.
Словом, это был тот человек, который был нужен Серебровскому, важен Сталину и так необходим всей горнодобывающей отрасли Урала, а позже – Сибири и Казахстана.
Однако в 1931 году неутомимый американец попросил о коротком отпуске в Европу: сказывались несколько лет напряженной работы, вместе с тем происходившие в Советском Союзе события также вызывали некоторую усталость. Коллективизация и закрытие мелких лавок привели к невероятному росту цен и исчезновению продуктовых рынков, вместо которых были введены государственные распределители – хотя иностранцам было грех жаловаться: их распределители товаров были лучшими. Все-таки Джон запросил у Серебровского разрешение об отъезде, и Александр Павлович, будучи на тот момент начальником Главного управления по цветным металлам, золоту и платине ВСНХ СССР, уточнил у него, не сможет ли инженер совместить отдых с работой. У него было наготове новое задание для талантливого инженера.
Так совпало, что в это же время в Берлин отправлялась закупочная комиссия под руководством Георгия Пятакова, заместителя наркома тяжелой промышленности и чиновника, которому Серебровский не доверял. Недолго думая, Джон дал свое согласие: в конце концов, каково было провести длительное время без работы, даже если это было в Европе? Неутомимый человек, буквально пронизанный энергией и жаждой работы и извлечения пользы из каждого дня жизни, он не мог долго оставаться без дела. Он сам это прекрасно знал о себе и не питал иллюзий насчет отпуска: отсутствие какой-либо деятельности могло только испортить впечатление от отдыха, ведь излишняя праздность была невыносимее тяжелого труда. И потом, его задача в Берлине сводилась лишь к тому, чтобы проверять закупки горного оборудования для Советского Союза.
Стояла удивительно ровная, приятная и прохладная погода, щадящая нервы после изнурительной жары уральских степей. Было не холодно и не жарко – и оттого так уютно и спокойно на душе. Непередаваемыми были ощущения, испытанные в красивом и небедном Берлине с его старинными улочками и зданиями после захолустной жизни в русском поселке и до этого – в поселках на Аляске, после всех волнений и гонений крестьян в Советской России, очевидцем которых они с женой невольно стали. Империалистическая Европа, столетиями богато существовавшая за счет рабского труда многочисленных колоний, дышала совсем иной жизнью. И даже мировой экономический кризис, казалось, мог лишь пошатнуть европейские страны, усилить недовольство среди простых рабочих и лавочников, возвысить радикальные партии, но все же не разрушить устойчивого положения экономики европейских стран.
Однако, будучи совершенным прагматиком, Джон не позволял себе подолгу витать в облаках и тратить время на размышления о собственных переживаниях и на поиск слов для заключения своих впечатлений в телесные оболочки. Он приехал в Берлин, стало быть, необходимо было провести время с пользой, в том числе пройтись по магазинам вместе с Джорджией. А главное, необходимо было исполнить обещание, данное Серебровскому.
Каково же было изумление инженера, когда спокойное безоблачное утро обернулось событиями странными и невразумительными, событиями, над которыми Джон, прямолинейный и честный, не готовый к хитросплетениям и коварству – в силу своей порядочности, – еще несколько лет впоследствии ломал голову.
Началось все с того, что в комиссии, которая прибыла из Советского Союза для заключения контрактов, насчитывалось около пятидесяти человек, во главе ее было несколько известных коммунистических политиков, причем председателем был назначен сам Пятаков, а остальные – секретарями, чиновниками и техническими советниками. Было еще несколько американских инженеров, но они занимались вопросами, отличными от вопросов оборудования для горной отрасли.
Когда Литтлпейдж вошел в просторный кабинет, где обсуждались контракты, казалось, ядовитое молчание разлилось в воздухе; он заметил, что русские члены комиссии невольно переглянулись между собой. Сам Пятаков, восседавший в конце стола, потупил взор. Человек подле него нахмурился и поглядывал на Джона из-под насупленных бровей с неким вызовом. Кто-то кривил губы в недобрых улыбках. Джон внутренне напрягся, проходя к столу и занимая свое место: что могло значить такое раздражение и какое-то странное, беспочвенное предубеждение против него? Чем он снискал такое предвзятое отношение среди членов комиссии? Они не были знакомы с ним и вряд ли многое знали о нем даже по слухам. Стало быть, дело было в другом: в том, что его направил лично Серебровский. Да, в этом-то и заключалась вся суть, как же он сразу не сообразил – эта мысль на какое-то время усыпила его бдительность. Ведь Александр Павлович и Пятаков уже давно недолюбливали друг друга, особенно после открытой критики Серебровским работы Пятакова. В их сознании он был недругом, потому что пользовался поддержкой Александра Павловича.
– В чем, собственно, будет заключаться ваша роль в качестве консультанта? – спросил Пятаков сухо.
Усевшись в кресло, Литтлпейдж оглянулся по сторонам и обвел взором всех присутствующих: маленьких, пронырливых людей с бородками, чаще всего в очках. Как же он, крупный, широкоплечий, простоватый, выделялся среди них!
– Серебровский просил меня утверждать каждую покупку горного оборудования. Вот, в общем-то, и все.
Георгий Леонидович Пятаков, человек щуплый, с длинной заостренной бородкой, вдруг поднял взор едких глаз, скрывающихся за очками, и прожег Джона взглядом. Высокий и статный инженер, казалось, был здесь среди тонкокостных близоруких чиновников совершенно не к месту и отчего-то своим присутствием мешал рабочему процессу.
Однако Джон приступил к работе и внимательно изучил документы, после чего понял, что комиссия подала заявки на несколько десятков шахтных подъемников, от сотни до тысячи лошадиных сил. Обычно подъемники состояли из барабана, трансмиссионной передачи, подшипников, тормозов, смонтированы были на балке двутаврового сечения или широкополочной балке двутаврового сечения.
И далее как раз и произошло то, что Джон по наивности сначала воспринял как недоразумение, досадную ошибку.
– Мы затребовали оценку на основе количества пфеннигов за килограмм, – говорил Пятаков. – С предложениями выступило несколько концернов. Двое из них предлагают минимальную цену, разрыв с другими предложениями составляет порядка пяти или шести пфеннигов за килограмм. Предлагаю выбрать эти два концерна: «Демаг» и «Борзиг».
Вдруг Литтлпейдж возразил, перебив Пятакова:
– Простите, но могу я уточнить, за счет чего такой разрыв в цене? – спросил он.
– Это внутренние процессы, – сказал один из чиновников, который знал английский и мог ответить сразу, без переводчика. – Какая разница, почему они скидывают цену?
– Они могут уступать себе в прибыли для того, чтобы заполучить эти и последующие контракты. Для нас главное – выгодно заключить сделку. – Пятаков говорил по-русски, но Джон уже знал русский и понимал его. Чиновники, услышав его слова, дружно засмеялись. Джон, чуть нервничая, заерзал в кресле. Всем присутствующим казалось очевидным, что столь щедрое предложение стоит принять без излишних обсуждений. Но он чувствовал, что где-то должен был крыться подвох, он не терпел обмана, а главное – как было теперь отступить, позволить всем насмехаться над ним? Нет, он непременно должен был докопаться до правды: за счет чего снижена цена?
– Вы позволите? – он жестом указал на спецификации.
Пятаков вдруг тепло улыбнулся, и его глаза заблестели из-под очков, казалось, он на миг забыл о существовавшей вражде между ним и Серебровским.
– Разумеется.
Литтлпейдж стал внимательно просматривать спецификации и довольно скоро обнаружил, что фирмы, предложившие самую низкую цену, заменили легкие стальные основания, указанные в исходных спецификациях, на чугунные.
– Вы понимаете, – говорил он с торжеством, какое бывает у ученого, когда он раскрыл и победил невежество, – если принять эти предложения, советскому правительству придется в действительности заплатить больше, потому что чугунные основания значительно тяжелее легких стальных, но при оценке в пфеннигах за килограмм создается иллюзия, что цена меньше. Цена ниже, но итоговая стоимость выше. Это трюк, не более того.
Переводчица стала переводить, чиновники начали шептаться между собой, искоса поглядывая на Джона. Они попытались объяснять ему через переводчика, что он не понял, что именно требуется, не понял выгоды от сделки с данными фирмами.
– Вы ошибаетесь, – настойчиво говорила переводчица, тонкая девушка с рыжими волосами, непокорно выбивающимися из строгой прически-шишки. Она отчаянно хотела уладить разногласие и старательно переводила, едва ли понимая самую суть разногласия.
– Нет никакой ошибки, ну что вы, право, я же все объяснил, – кипятился Джон. Он перешел на русский, полагая, что причина недопонимания была в неопытности переводчицы. – Зачем платить за тяжелый и бесполезный чугун? Сталь весит меньше, итоговая стоимость будет ниже.
– Мы подпишем контракт с этими концернами. Очевидно, что вы что-то недопоняли.
«Не хотят признавать своей ошибки, это гордость, вот в чем все дело!» – пронеслось в голове Джона, и он тут же решил, что нужно во что бы то ни стало добиться того, чтобы они признали свой промах. Они еще долго спорили, и чем больше затягивались препирательства, тем более к Джону приходило осознание, что дело было совсем не в уязвленном самолюбии чиновников. Вероятнее всего, у него на глазах разворачивалась мошенническая схема крупного масштаба, а он препятствовал ее осуществлению, и это не могло обрадовать комиссию.
– Хорошо-хорошо! – сказал Литтлпейдж, негодуя. – Покупайте подъемники под свою ответственность, а я прослежу, чтобы мое противоположное мнение было записано в протоколе.
После этих громких слов в кабинете разлилась напряженная тишина, стало слышно, как под кем-то скрипел стул, как безлико стучали стрелки часов. Взоры членов комиссии обратились к председателю. Пятаков, еще несколько минут притворявшийся добродушным и как бы выискивающим расположение Литтлпейджа, теперь буравил его маленькими глазками, в которых мерцал ядовитый блеск. Казалось, он застыл, обдумывая слова непокорного инженера.
– Хорошо, будь по-вашему, в конце концов, вы специалист в этом вопросе.
Тогда Джону удалось добиться закупки подходящих подъемников, и все сложилось как нельзя лучше, но неприятный колючий осадок после спора остался. Он все думал о причинах упрямства русских чиновников: зачем они хотели заплатить избыточную стоимость за бесполезный чугун? Джон не мог не размышлять о том, что немецкие концерны могли тайно передать кому-то значительные суммы из этой переплаты. Но зачем министрам такого уровня нужны были незаконные деньги в валюте? В валюте! Да и зачем было так рисковать – карьерой, благополучием семьи, самой жизнью – ради каких-то денег, когда они и так были небедны? Это было бессмысленно. Что-то не вязалось во всей этой схеме, и Джон никак не мог разгадать ее и добраться до сути. Тогда еще не мог.
Сплетения интриг, тонко, как бесчисленные, едва заметные капилляры, пронизывающие в эти годы Россию, были еще неочевидны, туманны, пространны и непонятны рядовому обывателю и честному человеку, который мыслил совсем другими категориями: доходностью, убыточностью, эффективностью. Неясна была цель таких капилляров обмана, даже если доказано их существование, неясен был смысл риска их создания и распространения. Советский Союз поднимался на ноги, промышленность росла, вложения в нее были более чем щедрыми, перспективы страны – даже если не верить в невероятные планы Сталина об индустриализации – все равно более чем прекрасными, тогда к чему был этот серый, искусственно созданный мир, существовавший параллельно настоящему, действительному миру, в котором люди честно трудились и мечтали добиться высоких результатов? Вопросы, бесконечные вопросы, на которые пока еще у инженера не было ответов.
Вернувшись в Советский Союз, Литтлпейдж, не желавший как-то навредить чиновникам, участвовавшим в комиссии, решил никому не рассказывать о случившемся, даже Серебровскому. Казалось, удручающий случай этот был исчерпан и должен был быть предан забвению. Однако Джон и не догадывался, что это было лишь начало в череде подозрительных происшествий, участником которых он поневоле стал.
Загадочные махинации с закупкой в Берлине были связаны с событиями, весьма значимыми для Советского Союза. В дни поездки Литтлпейджа в Германию с Георгием Пятаковым связался его давний друг – Иван Никитич Смирнов, и в телефонной беседе с Пятаковым он стал рассуждать о том, что троцкисты проиграли в схватке 1926–1927 годов, потому что замкнулись в одной стране и не прибегли к помощи извне. Пятаков с сомнением отнесся к этим словам, но Смирнов не уступил и предложил устроить ему встречу со Львом Седовым, сыном Троцкого. Заинтригованный, Пятаков согласился. Вскоре они встретились на площади, в кафе «Ам Цоо», неподалеку от зоологического сада.
– Я пришел на эту встречу не от своего имени, – говорил Лев Седов, красивый молодой человек с большими выразительными глазами под стремительными бровями-линиями, – а от имени своего отца. Дело в том, что Троцкий ни на минуту не оставляет мысли о возобновлении борьбы против сталинского руководства и… ищет пути.
– Весьма любопытно, – сказал Пятаков, хитро щуря маленькие глазки под очками, – потому что у нас в Советском Союзе сложилось совсем иное впечатление.
– О нет, в последние годы было временное затишье, но его можно объяснить отчасти географическими передвижениями самого Троцкого. Однако теперь он настроен решительно. Свидетельство тому – сам факт, что он формирует центр. Более того, он бы хотел прощупать возможность восстановления объединенной организации с зиновьевцами. Нам также известно, что правые в лице Томского, Бухарина и Рыкова не сложили оружия, только временно притихли. Это значит лишь одно: с ними надо установить связь. Именно поэтому я должен передать вам вопрос Троцкого прямо: «Намерены ли вы, Пятаков, включиться в эту борьбу?»
Пятаков буравил маленькими едкими глазками своего собеседника, которого знал давно. Невидимая борьба происходила в нем, но он уже знал, какой голос в нем победит: сладость подпольной жизни уже разливалась по телу, само предвкушение этого тайного сопротивления невыносимо успешному хозяйственнику Сталину будоражило нервы. Да, он сможет возвыситься внутри партии, и Троцкий поможет ему в этом.
– Я согласен, – сказал Пятаков почти без промедления.
Радость Седова была неизмерима, он весь преобразился, взбудоражился, говорил взволнованно.
– Отец не зря не сомневался в вас! Он был уверен, что, несмотря на вашу размолвку, которая имела место в начале 1928 года, он все же найдет в вас надежного соратника.
– Что же, это приятно слышать. Однако мне бы хотелось понять, какие конкретно методы борьбы имеет в виду Лев Давыдович?
– Троцкий твердо стоит на позиции насильственного свержения сталинского руководства методами, – тут Седов остановился, словно проверяя, как Пятаков воспримет его слова, – террора и вредительства. Необходимо противодействовать всем мероприятиям советского правительства и партии, в особенности в области хозяйства. Троцкий также считает, что борьба в рамках одного государства – бессмыслица, что отмахиваться от международного вопроса нам никак нельзя. Нам нужно будет рассчитывать на помощь Германии и Японии… Будет война, и когда война случится, мы должны быть готовы: индустриализация должна быть сорвана, а военно-промышленные заводы… ликвидированы.
Тогда, в годы первой пятилетки, подобные рассуждения еще не казались Пятакову наивными, какими они покажутся уже через четыре года, когда будет подходить к концу вторая пятилетка и масштаб его промаха, неправильно сделанной ставки, станет очевиден не только ему, но и остальным членам троцкистского центра. Как позже он признается на суде, когда он осознал, во что позволил втянуть в себя Троцкому, оступать было поздно, потому как отступать можно было только прямиком в НКВД, а на это он так и не решился. Но в 1931-м все эти разрушительные, жестокие по отношению к родине и одновременно совершенно несбыточные планы казались вполне осуществимыми.
Вскоре Смирнов устроил Пятакову и Седову вторую встречу, весьма короткую, во время которой Седов дал Пятакову подробные инструкции о том, в каких фирмах размещать государственные заказы, чтобы те передавали деньги в валюте Троцкому. Такими весьма приземленными причинами объяснялось странное упорство Пятакова на размещении заказов, невыгодных для Советского Союза. Это были только первые встречи, первые переговоры, первые записки и письма от Троцкого Пятакову и другим членам «центра», спрятанные в переплетах книг, а сколько их было впереди!
1932 год
Поселок Катала располагался неподалеку от медных и свинцовых рудников, на которых работали почти все жители. Здесь было много приезжих: русских и татарских крестьян, не так давно бежавших от коллективизации. Жили они, как и везде в таких местах на Урале, в тяжелых условиях: кто-то – в грязных тесных бараках, кто-то – в землянках, лишь некоторым удалось поставить дома. Зарплаты были невысокими, потому что доход и объем рудников не рос. Это было странно для 1932 года, это было странно для Урала, где все рудники получили дорогостоящее импортное оборудование и куда были направлены американские специалисты. Так, в Катале работали пять прекрасных американских инженеров, но удивительным образом дела шли из рук вон плохо, что вызывало немало вопросов у более опытных горняков, трудившихся здесь, а главное, у Серебровского. Низкоквалифицированные рабочие, напротив, даже не понимали, что что-то зловещее происходило в Катале.
К ним относились и Федотовы. В 1930 году они не доехали до Кочкарской золотодобычи, когда покинули Степановку, а вместо этого обосновались в Катале. Непривычные к жизни в бараке, Елисей и Степан вскоре вырыли землянку, и семья ютилась в ней. Имея двух лошадей, они возили руду в повозках – с рудников на завод. Работали всей семьей, и женщины тоже – помогали мужчинам грузить руду.
Заработок первое время казался высоким, но цены быстро росли, рынки исчезли, лавки закрылись, остались только распределительные лавки, в которых шахтеры могли что-то покупать. Но товара в них было недостаточно, и порой самого необходимого из продуктов и не было. Спасали столовые, в которых питались все работники рудников. Непривычно было такое скудное питание для Федотовых – любителей пирогов, пельменей, шанег, булок, жареной картошки с грибами.
Марфа, Фрося и Пелагея, бывшие когда-то пышными красавицами, – все похудели до совершенной неузнаваемости. Если бы кто-то из родной Степановки увидел их теперь, то никогда бы не окликнул: они казались другими людьми. От былых полных, пышущих здоровьем фигур в них остались только широкие плечи и скуластые лица, обтянутые теперь туго кожей, да большие глаза горели под черными бровями у Марфы и Пелагеи. Русоволосая Фрося, теперь все больше походившая на отца, подурнела более всех и стала какой-то бесцветной. И Марфа, давно смирившаяся со своей худобой, и Елисей не могли без слез смотреть на дочерей; казалось, злая судьба умышленно оставляла отметины суровых лет на самых дорогих сердцу людях – детях.
Даже Машенька, щуплая, невзрачная, как подросток, и та изменилась меньше; даже наоборот, будто похорошела. В 1930-м их со Степаном обвенчал заезжий священник, а затем они расписались в районном ЗАГСе – тихо, скромно, без гуляний, только Елисей достал где-то водку; пили все, даже Машеньку вынудили пригубить стопку, хотя она совсем не любила это дело.
Теперь она была на сносях, большой живот тянул хрупкую спину. Месяца три назад она хотела продолжить ездить со Степаном на рудники, но он поссорился и с ней, и с родителями, а все же заставил ее остаться в сырой землянке, где она не находила себе места от безделья: и уборка, и готовка отнимали мало времени, а Маша была непривыкшей к отдыху. О еде она думать и не смела: ела редко, по чуть-чуть, когда голова кружилась от голода; не таким она была человеком, чтобы жаловаться на нехватку еды, которой и с самого детства видела не так много, как говаривали старики, щи да каша – пища наша. По праздникам ели мясо, а в обычные дни добавляли конопляное масло в кашу – вот и весь жир, вот и весь вкус. Отъедались летом на огородах и в полях, когда созревала клубника и поднимались из земли грибы, да вволю ели рыбу, когда Кабанка полнилась карасями и карпами.
Этим летом Марию выручал небольшой огород, в котором она сажала овощи, полола сорняки, оставляя только по краям, у забора, милые взору огненные лютики и небесно-голубые анютины глазки, а сейчас, в такие тихие осенние дни, когда ливни размывали скользкие дороги, когда убаюкивающий дождь постукивал о глиняную крышу и маленькие темные стекла окон, когда ветер завывал в трубе крохотной печи, а под сердцем кто-то ерзал и больно пинался, в эти самые одинокие минуты распахивались высокие двери в мир сокровенных чаяний. Чаяния эти были неизменно о родной земле – о деревнях Лытково и Степановке.
Как тягостно было сельским жителям приспособиться, приноровиться к непростой жизни в шахтерском поселке! Корову они быстро потеряли после переезда, остальную скотину забили и съели. Сколь бы ни был тяжел труд на земле: вечная пахота, сенокос, сбор урожая, уход за скотиной, дойка коров, – все это забывалось здесь, в одинокой дали, на чужбине. Сколько счастья было бы теперь иметь стайку, а в ней корову да ждать, когда она отелится в феврале. Все бы сейчас отдала за запах навоза, за возможность погладить свою корову, почувствовать, как гулко бьется под толстой кожей сердце. Деревня – это был не только тяжелый труд на земле, но еще несмышленый новорожденный теленок в сенях, боязливо зовущий мать, это были гусята, вылупляющиеся по весне там же в сенях, в корзинах, под гогочущими гусынями.
А сжимать по весне влажную землю в ладонях и вдыхать запах перегноя, нащупывать, готова ли к пахоте почва? Достаточно ли просохла? Не льется ли влага из ладоней, когда сильно сжимаешь горсть земли пальцами с огрубевшей кожей и вечно грязными ногтями? А затем бросать ком оземь и смотреть, рассыпалась ли земля, просохла ли, готова ли к вспашке.
Не о том ли думали Степан, Елисей и Марфа с дочерями, когда возили и грузили руду? Не неслись ли их мечты к бесконечным казацким степям их родного дома, большого, светлого, просторного и так непохожего на темную крохотную землянку, в которой она сейчас сидела, в которой глядела в темное окно и пыталась осмыслить, как так получалось, что душа их осталась там, за лесами, лугами и бором, а они были здесь? Разве было это справедливо? Почему люди не могли быть хозяевами на своей земле и пахать ее так, как считали нужным – без колхозов и техники? Да она руками бы своими в землю вгрызлась, на себе бы тянула соху, лишь бы оставили их в покое и позволили выживать так, как они знали и умели! Жили же их предки веками и не знали никакой техники, так почему же их теперь наказывали за нежелание работать на тракторах и комбайнах?! Как было выжить в этом мире человеку, не знавшему совсем ничего, даже грамоты?
Даже здесь, в Катале, работники жаловались на неисправность техники: дорогое оборудование быстро выходило из строя, вытяжка работала не так, как должна была, из-за чего случались отравления шахтеров. Порой бывали и внезапные обрушения. И факт наличия в штате рудников американских инженеров никак не помогал! Из-за этого странного положения дел ощущение безысходности овладевало настроениями мастеров и горняков; казалось, не было выхода, не было способа заставить убыточную шахту работать так, как она должна, чтобы шахта приносила высокий доход и государству, и самим горнякам.
В этот день Маша особенно чувствовала, как пинался долгожданный ребенок, непонятно как умещавшийся в таком маленьком теле. Иногда внутри живота проходили странные судороги, которые пугали ее. Как бы она хотела, чтобы Марфа или кто-то из ее веселых – несмотря ни на что – дочерей оставался дома с ней. Чем ближе подступал день родов, тем более она боялась. Поразителен был характер и Марфы, и Фроси, и Пелагеи. Особенно – Фроси. Чудовищные перемены, казалось, должны были в первую очередь отразиться на них, ведь это они были вырваны, подобно редкому цветку, из благоухающего сада, это их бросили на сырую землю и заставили выживать так, как они выживать не умели. В первые месяцы жизни на рудниках девушки и свекровь действительно притихли, не улыбались, плакали по ночам и вечерам. Казалось, они безвозвратно утратили ободряющий своей жизнерадостностью характер. И от этого так по-особенному щемило где-то глубоко внутри, между ребрами, – до того жаль их былого обаяния.
Но однажды, когда Елисей и Степан сообщили о том, что поздними вечерами будут строить землянку на краю поселка, где им выдали разрешение строиться, все изменилось. В тот вечер они все вместе ушли из барака смотреть небольшой участок, выделенный для Федотовых. Мария, всегда тихая и спокойная, с удивлением слушала, как шутили и смеялись ее свояченицы. Они уже не могли так быстро поправиться и похорошеть, но былая легкость жизни и восприятия невзгод ее вернулась к ним так стремительно, словно по повелению, что Маша слушала их как завороженная. Как мало все-таки нужно было для счастья даже человеку, пережившему столь болезненное падение и лишения. Всего лишь мечта подняться на ноги, свить новое гнездо, создать свой угол, воспрянуть духом и возродить былой если не достаток, то хотя бы серую тень его.
Ветки берез с поредевшими золотыми и медными листьями стучали о крышу, рассыпая последние хлопья багреца на землю. Унылое серое небо наводняло душу тоской и каким-то неясным сожалением, предчувствием утраты. Солнце закатывалось за край необъятной степи, в неуютной землянке становилось все темнее, и Машенька, почувствовав необыкновенную усталость в пояснице, отошла от окна и прилегла на лавку, на которой была постелена для мягкости солома. Они задерживались. Стало быть, что-то случилось. Но что могло произойти, что? Ведь ни Степан, ни Елисей не работали на самих шахтах. Даже если бы случилось обрушение или отравление, они не могли погибнуть. Так она успокаивала взвинченные нервы, но слабые утешения ее не могли унять учащенный сердца стук. А все-таки она не плакала теперь, как не плакала и в день своего отъезда из родных степей.
Время шло, а родных все не было. Судороги все чаще пробегали по животу Марии, и она начала тихо стонать, когда боль была совсем невыносимой. Стало совсем темно, нужно было зажечь керосиновую лампу, и она с большим трудом привстала с лавки, а затем с еще большим усилием поднялась с нее и прошла к грубо сколоченному столу, на котором стояла керосиновая лампа. На столе, за неимением полок, были бережно расставлены древние иконы Федотовых, почерневшие от времени. Она зажгла лампу, перекрестилась и прочитала тихо молитву. Неяркий свет ее стал медленно колыхаться неровным контуром по обмазанным глиной и беленым земляным стенам, не отражаясь в соломенном потолке, сверху придавленном глиной. Она провела руками вокруг лампы, следя, как задвигались темные тени по стенам. Но вот наконец послышался шум, и вскоре открылась дверь в тесную землянку.
– Заждалась нас, Машенька? – послышался веселый голос Марфы.
Раскрасневшаяся, она вошла в комнату, а следом за ней и все остальные. Все они взмокли и выглядели невероятно уставшими – чувствовалось это по векам, чуть дрожавшим и как бы приспущенным, словно им было тяжело держать их распахнутыми.
– Мама, папа, Степан, что случилось?
– Коня потеряли мы, – ответила спокойно Марфа, и этот ровный ее тон и веселость в лице были особенно поразительны. Неужели такое удручающее событие не могло опечалить ее? Откуда в ней было столько силы?
– Пришлось отвозить сначала наш груз, – продолжил Степан, дожидаясь своей очереди у умывальника, – а потом, как закончили, возвращаться за повозкой отца, ее крепить и отвозить. И все под конец дня случилось, уж нельзя было бросать или надеяться на чью-то помощь.
– Как же он все-таки помер? Ведь еще бы жить и жить! – сказала Фрося, смахивая слезу. Да, потеря относительно молодого еще коня, добытчика для них что в деревне, что здесь, на рудниках, была тяжелым ударом для Федотовых.
– Заболел он, – отвечал Елисей, вытирая руки.
– Думаешь, заболел? – спросил Степан.
– Да. Я еще давеча понял, когда он стал отказываться от сена. Почувствовал, что, стало быть, к беде. Просто так животное от пищи не отказывается.
– Что ж не сказал?
– А ежели бы сказал? Многое бы переменилось?
– Может быть, к ветеринару бы отвезли, – ответил Степан.
– В такую-то даль? Да и будто помог бы он. – Елисей не верил ветеринарам и считал, что они прописывают лекарства для заработка денег, а не для лечения скотины, потому что лекарства их помогали далеко не всегда.
Все это время, споря, они не замечали Марии, а она замерла и не дышала. Длинноватое лицо ее с утяжеленными скулами, казалось, стало еще длиннее и побелело настолько, что светилось при неярком свете лампы.
– Маша, что с тобой? – спросила испуганно Марфа.
– Ой, не к добру это, – прошептала она, так же испуганно глядя на свекровь.
– Да что же?
Тут все всполошились.
– Что в один день, – выдохнула она, как будто кто-то сдавил ей грудь и не давал ни дышать, ни произносить слов. – И конь, и он.
Тут только Марфа все поняла и ахнула. В тот самый миг, как все вошли и стали умываться от дорожной пыли, у Марии отошли воды. В шуме голосов никто и не услышал, как это случилось. Маша стала стонать и припадать к столу от охватившей ее судороги, Пелагея повела ее к лавке, а Фрося бросилась убирать пол.
– Езжай ко врачу, – сказала Марфа Степану.
– К какому врачу, да на ночь глядя? – шепотом сказал Елисей, уводя их обоих ближе к двери. – В другой поселок? Он уж спит, где его искать?
– Там медицинский пункт, кто-то да будет там, скажет, где искать врача, – не сдавалась Марфа.
– Чем тебе повитуха не подходит? Она живет на соседней улице. Всю жизнь так дети на свет появлялись.
– Эх! Много ты понимаешь! – начала ругаться Марфа.
Все эти минуты Мария слышала, о чем они переговаривались, и приходила в еще больший ужас.
– Пожалуйста, Степан, – простонала она, – не хочу врача. Не хочу. Лучше бабушку Аграфену.
– Да что ты застеснялась, ведь не в отсталые времена живем! Пусть он мужчина, да ведь он врач, – сказала громкоголосая Марфа.
– Нет-нет, надобности нет, – опять тихо ответила Мария.
В их семье еще никто не рожал с врачом, и тревога Маши была более чем понятна; разговор этот возмутил в душе Степана невыразимую неловкость. Он чувствовал, что мать не зря настаивала на враче: она боялась, что маленькая Маша с ее узким тазом не сможет разродиться и повитуха не поможет ни ей, ни ребенку. Но как было допустить молодого лекаря до жены? Все-таки Маша сама настаивала на Аграфене. Он быстро шагал в сторону соседней улицы, каждую минуту молясь про себя Богу за здоровье жены и – он был в том уверен – первенца-сына. Глухая беззвездная ночь сковала небо, затянув его свинцовыми облаками, которые едва подсвечивались где-то вдали, словно художник сделал легкий мазок темно-синей краской там, где черный небосвод клонился к остывшему почти солнцу.
Тяжелую ночь провели Федотовы у постели Марии, которая все никак не могла разродиться. Престарелая Аграфена с мрачным лицом командовала в землянке, руки ее, тугие от отеков и грубые от мозолей, все же знали свое дело, она хорошо чувствовала ребенка, а главное, умела успокоить роженицу, порой привирая, чтобы та перестала бояться, расслабилась и через это легче родила. К утру на свет появился Руслан – маленький, красный, сморщенный. Глаз не сомкнувший Степан, поцеловав жену и только взглянув на ребенка, ушел на шахту.
– Еще бы неделю-две переходила, и уж не смогла бы так легко родить. Головка выросла бы… – причитала довольная своей работой Аграфена, заботясь о Маше. – Такой узкий таз… Повезло, что чуть раньше родила… природа сама знает, как лучше… словно чувствовала.
Маша, засыпая под ее причитания, молилась о том, чтобы ее маленький сын с невероятно тонкими ручками и ножками, с впалыми щеками и так странно сморщенной кожей взял здоровье Марфы и ее дочерей – крепких, скуластых, плечистых женщин, не ведавших болезней. Но лицо его с каждым днем разглаживалось, и он все больше походил на Степана.
Еще в 1931-м Серебровский направил Джона Литтлпейджа обследовать все медные и свинцовые рудники Урала, которые, несмотря на вложенные в них средства в виде современного оборудования и назначенных компетентных американских инженеров с прекрасными рекомендациями, не обеспечивали нужной выработки. Американские специалисты разочаровали всех, и Серебровский намеревался выяснить, почему так произошло.
Литтлпейдж оставил Кочкарские золотые рудники, где он добился невероятного успеха, и занялся исследованием медных и свинцовых рудников, пребывавших в упадке. В 1932 году он приехал и в Каталу. В этом же году Серебровский получил новое назначение и теперь был заместителем наркома тяжелой промышленности СССР. Джон Литтлпейдж приехал в поселок вместе с американским металлургом и русским политработником, он должен был выяснить, что препятствует полноценной работе рудников и как можно было исправить положение.
При общении с американскими инженерами Джон убедился, что они были старательны и достаточно квалифицированны; они действительно обследовали месторождения и предложили совершенно разумные рекомендации по эксплуатации. Но вся суть была в том, что рекомендации либо так и не перевели на русский язык, либо не стали воплощать в жизнь. Русские инженеры, спускавшиеся в шахты в перчатках и дорогих костюмах, чиновники в коммунистической партии не давали американским инженерам что-либо менять в работе рудников, постоянно придумывая все новые и новые отговорки.
Джона Литтлпейджа такое положение дел не удивляло: он уже не первый раз видел рудники в таком состоянии. Но, подобно тому, как он, заручившись поддержкой Серебровского, навел порядок на прошлых рудниках, он с неиссякаемой энергией принялся и за Каталу. Вскоре положение на шахтах стало улучшаться, преобразования, необходимые для механизации работы, постепенно внедрялись. Управляющий был коммунистом и показался Джону человеком основательным; он пытался по-настоящему понять, что американцы сделали и каким образом.
Однако, к его удивлению, русские инженеры на руднике, практически без исключения, отмалчивались и только препятствовали его преобразованиям. Литтлпейдж был поражен таким отношением: русские инженеры на золотых рудниках, где он работал раньше, вели себя совсем по-другому. Он пытался понять цель их противостояния и причины их враждебности, но не мог, потому попросту решил, что они завидовали им: ведь американцы приводили в порядок даже те рудники, что пребывали в упадке.
Но постепенно, благодаря усилиям управляющего и поддержке оживившихся американских инженеров, им удалось наладить дела. Вместе с тем воспрянули духом горняки, и уже через пять месяцев производство выросло на девяносто процентов. Со спокойным сердцем Литтлпейдж поехал дальше. Он был уверен, что смог решить проблемы рудников в Катале, не подозревая, что проблемы эти уходили корнями намного дальше, в самые недра земли, и чтобы решить их, необходимо было и копать глубже, и применять совсем другие методы.
Еще во время работы Литтлпейджа в рудниках Каталы к нему пришел запрос о помощи со знаменитых Риддерских свинцово-цинковых рудников в восточном Казахстане, вблизи китайской границы. Эти рудники в царское время принадлежали британцам, а сейчас считались важнейшим свинцово-цинковым месторождением в мире, кроме того, в руде содержалось исключительно большое количество золота.
Путешествие в Казахстан было совершено в марте, по-настоящему зимнем месяце для этих широт. Мороз казался подчас невыносимым, а вьюжные метели, острые, как тысячи ножей, больно ранили кожу лица – приходилось кутаться в овчинные тулупы, сильнее натягивать шапки. Однако Джона, исследовавшего еще в молодости рудники холодной Аляски, было не так просто удивить; он готов был стерпеть все ради того, чтобы наладить производство на пребывающих в упадке рудниках. Неутомимый путешественник и исследователь, он вместил в себе столь редкое сочетание романтики первооткрывателя и прагматики приземленного инженера. Но еще большая романтика была заключена в его жене Джорджии, которая, отправив дочерей в Америку к родственникам, ездила во все самые отдаленные уголки Советского Союза вместе с мужем и была его неизменным спутником и товарищем.
– В тебе намного больше силы духа, чем во мне, – говорил ей Джон после возвращения из очередной экспедиции. – Я не могу так спокойно переносить тяготы путешествий, как это делаешь ты.
Терпеливая Джорджия, страстно любившая мужа, только посмеивалась в ответ.
Однако то, что он увидел на Риддерских рудниках, превзошло его худшие ожидания. Рудники были на грани обвала, и каждый день грозил стать их последним.
– Методы, которые здесь в ходу, – сказал он управляющим коммунистам, – могут довести горного инженера до инфаркта. Именно эти методы привели к ряду обрушений, после которых добыча почти прекратилась.
Рудник был расположен близ реки, и вследствие обрушений произошел столь большой приток воды, что насосное оборудование с ним не справлялось.
– Мы готовы на любую помощь, любые поставки техники. Только давайте наладим выработку, – отвечал ему управляющий.
Джон бросил на молодого коммуниста пронзительный взгляд:
– Похоже, вы не понимаете: шахты в таком состоянии, что в любой момент могут быть безвозвратно затоплены.
– Значит, вы ничего не можете сделать? Все потеряно?
Лицо молодого человека исказилось таким отчаянием и беспомощностью, что Джон смягчился:
– Погодите. Дайте мне все исследовать до конца, и я составлю подробный план действий. Тем временем мне нужно получить подтверждение из Москвы, что я имею широчайшие полномочия здесь – на уровне главного инженера.
– Мы сделаем все, что вы скажете, даже пока подтверждение не получено.
– Отлично.
Вскоре Джон выяснил, что инженеры тратили свое время не на устранение неполадок и воплощение мер по спасению рудников, а исключительно на препирательства по поводу того, кто из них представил лучший план по защите шахт от затоплений и обрушений. Управляющий, не имеющий соответствующей квалификации, от собственного бессилия повлиять на инженеров вынужден был требовать, чтобы руду добывали, невзирая на опасность затопления.
Литтлпейдж под личную ответственность составил план работ и запретил любые действия, которые могли привести к полному затоплению рудников. Через три недели он получил ответ на свою телеграму из Москвы, в которой Джону поручили принять обязанности главного инженера рудника.
Спустя время он разработал целый проект с подробными инструкциями по эксплуатации рудников и их преобразованиям, который охватывал промежуток в несколько лет. Джон полностью объяснил суть проекта двум русским инженерам, которые показались ему самыми способными, и он был уверен, что они не только поняли его, но и совершенно согласны с предлагаемыми им методами. Рудники были восстановлены и начали давать выработку. Литтлпейдж, довольный проделанной работой, вместе с супругой отправился дальше в путь – проверять и восстанавливать другие рудники.
И снова он даже представить не мог, насколько шатки были успехи, с таким трудом достигнутые им. Страшное время требовало страшных деяний, и честный и добросовестный труд не мог спасти советскую промышленность, не мог спасти людей, трудящихся на нее, не мог, по сути, ничего… Простым порядочным специалистам нечего было противопоставить злу, все яростнее проникающему в кровеносные сосуды рудников, заводов и шахт Урала.
После рождения Руслана Степан был вынужден просить руководство рудников отправить его в шахту: одного коня не было, возить руду ему было не на чем. Поначалу его не принимали, потому что не было места, но как только оно появилось, Степан отправился в лаву. Как оказалось, это было мудрое решение, потому что в последние несколько месяцев после приезда видного американского инженера, который, как поговаривали, имел связи в Москве и докладывал чуть ли не самому Сталину, в Катале произошли серьезные изменения. Технологии были изменены, техника обновлена, и началась механизация работ на шахте. Ручной труд уходил в прошлое, а вместе с ним через год-другой должна была отпасть и необходимость в работе Федотовых: к шахтам намеревались подвести железную дорогу, которая соединит завод и рудники. Об этом теперь поговаривали в поселке, и Елисей тревожился, понимая, что вскоре и ему придется искать другую работу.
Однажды, когда Джон Литтлпейдж еще не покинул Каталу, со Степаном произошел смешной случай, который запомнился ему на долгие годы. Как новичок, он многие вещи делал не так и первое время производил сниженную выработку, хотя втайне надеялся, что знания кузнечного дела помогут ему, но все оказалось если не сложнее, то совсем иначе. Как-то раз Литтлпейдж заметил его в работе и понял, что Степан не совсем правильно использовал бурильный молоток, тогда он подошел к молодому горняку и обхватил его сзади, чтобы показать, как нужно правильно держать бурильный молоток, чтобы он работал на полную мощь. Степан возмутился таким обращением и весь напрягся, хотел вырваться, но великан Джон держал его крепко, а когда отпустил его, Степан хотел было убежать, но, увидев, что чудаковатый американец просто улыбался и протягивал ему молоток и предлагал продолжить работу, успокоился и взял из его рук молоток. Шахтеры, ставшие очевидцами этого случая, поведали о нем другим горнякам, и вскоре история эта стала притчей во языцех, со временем о ней рассказывали по всей стране, а затем она даже попала в учебники по горному делу: ее включили в материалы с целью показать студентам, насколько инженер должен быть вовлечен в работу шахты.
После отъезда знаменитого американца выработка на шахте выросла почти вдвое, а стало быть, выросли и оклады горняков. Настроение у шахтеров изменилось и стало приподнятым, а былые отчаяние и дух упадничества, казалось, ушли в прошлое.
Нелегкой выдалась зима для Федотовых: Елисей несколько раз простужался на морозе и подолгу болел, кашлял, хрипел, отлеживался дома. Вместе с ним всякий раз болел и новорожденный Руслан, изводя Марию; с появлением на свет сына она стала чрезмерно тревожной, и ей все чудилось, что коварный рок не оставит их в Катале. Он настигнет их, чтобы беспрестанно мучить, так ей думалось, и она все вспоминала мачеху в последний день перед их отъездом: как Ульяна провожала их с плохо скрываемым отчаянием и какой-то темной, неизъяснимой бездной в глазах.
Упрямый Елисей наотрез отказывался, когда Степан предлагал отвезти его в медицинский пункт, слишком сильны в нем были суеверия предков, потому болел он подолгу, изматывающе. К счастью, пока Мария кормила сына грудью, казалось, природа хранила его, и всякий раз после наступления болезни, он поправлялся.
Меж тем наступила весна с ее слякотью и паводком, промозглым ветром и серыми дождями. А затем пришло лето с его неуемной жарой, и Руслан теперь стал болеть поносом и рвотой. Лечила его Мария травами, как ее учила когда-то Ульяна, но, когда они не помогали, вмешивалась вездесущая Марфа и требовала другого лечения, более народного, более древнего, но весьма дикого, вплоть до того, что предлагала давать грудному ребенку водку. Так они и жили, изредка бранились, ссорились, затем мирились.
Сейчас опять Руслан болел, хотя Мария и старалась не держать его в духоте, а больше ходила с ним: то работала в огороде, усаживая его в небольшую деревянную бочку, в которой он вставал, цепляясь за края, и ревел, глядя на мать. Первенцу в деревнях было всегда несладко, если не было старой бабушки, он должен был расти сам по себе и, будучи еще совсем маленьким, заботиться о младших братьях и сестрах.
Под вечер ребенка было не угомонить: он задыхался в рыданиях, тогда Мария, обмыв его холодной водой и тем самым успокоив от истерики, укачала его и уложила спать в люльку. Утомленный после нескончаемого палящего солнца и рвоты, он спал беспробудным сном до самой ночи, ему не помешал ни шум голосов, ни хлопанье дверьми, когда все вернулись с работы.
В этот день, засыпая, Степан обнял Марию и сказал:
– Тошно мне здесь. Не могу. Снится наш просторный светлый дом, каждую ночь снится. Там, на хуторе, глядишь, и Руслан болел бы меньше.
Мария встрепенулась и обернулась к нему, широко распахнув глаза:
– Может, воротиться?
– Да как же воротиться? Скажешь тоже. Арестуют, поди. Или раскулачат, сошлют в тайгу. Нет, воротиться нельзя никак. Видела бы ты, как на меня смотрели эти уполномоченные, когда узнали, что мы скотину забили да на рынке продали. Эх! Наделали делов… Да и как отцу сказать – чать, порвет в клочья, если заикнуться… Ведь возвращение одно значит… Колхоз.
– Что же это получается… В Степановке и в Лытково… чем люди живы? Ежели их всех в колхозы загнали?
– Чем живы… И без того голодно жили, сама знаешь. Теперь, чать, померли все.
– Все?! – выдохнула Мария, и тут только Степан понял, какую жестокую вещь сказал ей, ведь там оставалась ее семья.
– Не все, конечно, Машенька, но плохо там, не может быть, чтобы хорошо, когда государство обирает крестьян, цены на хлеб настолько низкие устанавливает, да попробуй не сдай… а теперь еще эти колхозы, и всю скотину отдай, а сами – одним воздухом питайся.
Мария отвернулась от него, сама не понимая, успокоили его слова или еще больше взвинтили.
– Значит, здесь надо выживать, обживаться, – сказала она.
И от этих ее слов опустошающая обреченность разлилась между ними. И хотя это было то, к чему он сам только что склонял ее, в нем вдруг вспыхнуло возмущение, протест.
– Не хочу я здесь жить, понимаешь!
– Работа тебе не нравится? Ведь хорошо стал получать…
– Хорошо… Не по мне эта работа… Как крот в норе целыми днями… То ли дело в поле вольном, да на свежем ветру, да под ласковым солнышком… Что мы здесь забыли? Чем мы провинились перед советской властью, что нас так перемалывают? – Он замолчал, и Мария не отвечала, ей болен был этот надрыв в его голосе, эта безысходность. А затем он продолжил: – Есть у нас работник один, молодой казах, так он жалуется, что их, кочевников, живших скотоводством из веку в век, – даже их! – в колхозы загнали да на шахты отправили. Они и землю-то никогда не пахали. Каково?
Послышался тяжелый вздох. Что могла ответить она ему? Она во всем была согласна с ним, кроме одного: ей чуждо было отчаяние, с каким он говорил, потому как она готова была жить хоть в землянке, хоть в бараке, но только чтобы жить, чтобы выхаживать сына. Главное, ей отчего-то верилось, что все наладится, даже если они останутся в Катале.
– Лихие времена, – прошептал Степан, но Мария уже не слышала его.
Однако уже на следующий день случилось то, что еще более отягчило сомнения Степана, стремительно приблизив его к перепутью. В Катале, куда они ездили в распределитель, около станции он и Елисей встретили старого знакомого – Федотова Лешку, молодого холостого казака из Степановки.
В этот выходной для них день все утро шел дождь, серебристой пеленой окутав поселок. Марфа ворчала, что нужны были мыло и спички; с тем, как болел Руслан, мыло постоянно заканчивалось. Мария, изнеможенная после бессонных ночей, проведенных у люльки больного сына, сегодня была особенно покойна; перестирав пеленки, она штопала белье. Мария была уверена, что сыну стало лучше. На своих тонких ножках он шагал вдоль лавок и радостно улыбался Фросе, которая села на лавку и нарочно смешила его.
К обеду тихое шуршание дождя о крышу прекратилось, темные тучи иссякли и облака, расступившись, выпустили свет, который теперь пробивался сквозь зеленую кудрявую листву берез и маленькое оконце землянки.
Тогда-то Елисей и Степан отправились к станции, где увидели молодого человека в красной добротной рубахе, он широко улыбался и махал им рукой: Алексей первым узнал их. Он рассказал, что объездил многие поселки, работал на разных рудниках, искал место, где платили побольше, и, кажется, нашел такую шахту. А теперь он возвращался от стариков-родителей из самой Степановки. Молодой, низкий, но очень живой, в былые времена тощий до изнеможения, живший всегда впроголодь, он напоминал скорее ребенка; теперь Лешка поправился и стал выглядеть старше, и уж все называли его по полному имени – Алексей.
При встрече они пожали друг другу руку, а затем обнялись. После трех лет странствий это столкновение отдало какой-то небывалой теплотой в груди. Степан чувствовал, что эта радость, будто встретил он не земляка, а родного, была не только в нем, она охватила и отца, и самого Алексея. Как по-иному ощущались люди, не близкие, но все же знакомые, когда вокруг разметался пожар переустройства всей русской земли. Как внезапно дорого стало все, что было хоть как-то связано со Степановкой.
– И где же нынче платят хорошо? – спросил Степан, выслушивая односельчанина.
– Известно где! – засмеялся Алексей. – В Кочкаре, на золотодобыче. Нешто вы сами не знали? О наших рудниках далеко, говорят, слава идет.
– Мы туда направлялись сперва, – угрюмо ответил Елисей. – Да не доехали.
– Это что ж, ты и в шахту спускаешься? – спросил Степан.
– Спускаюсь.
– А пошто уехал? Чать, не раскулачивали?
– Что у нас раскулачивать? С одной-то коровой? Нет, не раскулачивали. Я сам уехал… Заслушался на сходах, как люди живут, да уж больно захотелось мир поглядеть да себя показать.
– И что же, мир поглядев, назад не воротишься?
– Желанья такого пока не появилось.
– Нешто нравится под землей работать, как крот?
– Зато платят хорошо. Да я, может, и не здесь останусь. Может, в Магнитку поеду.
– Это куда?
– Как куда? Да вы что ж такие темные, ничем не интересуетесь? Эх!
И Алексей стал рассказывать о масштабной стройке в Магнитогорске, о строительстве не только завода, но и целого города. Казалось, история строек захватила Алексея целиком, навсегда вытеснив из сердца родные степи и дремучий бор с пещерами. Это было волнительно и тягостно одновременно, и разговор возмущал неуютную рябь в уме Степана. Дивно было видеть человека, да еще из родного села, встречающего перемены с каким-то пьяным восторгом и – возможно ли? – без осуждения.
– Да как же твои родители-то, братья, сестры, кумовья? Как они-то? – не вытерпел и перебил его Елисей, едва скрывая досаду.
– Живы-здоровы, и на том спасибо.
– Не перемерли с голоду?
– С чего бы?
– Здрасьте! Так ведь голод был по деревням после этой самой коллективизации. Даже мы здесь знали.
Алексей не врал. Он действительно стал забывать, что еще два года назад Степановка пережила голод и даже волнения: после вступления в колхоз и забоя скота тяжело пришлось казакам. Они порезали мелкий скот, птицу, которые раньше как-то помогали им переживать суровые дни неурожайных лет и не терять последнее здоровье на пустой каше и супах из травы. Но более всего деревне навредил забой тяглового скота: быков, лошадей – их не хватало, землю пахали плохо. Алексей даже поразился про себя, как легко новые впечатления вытеснили воспоминания об этих страшных днях; жизнь налаживалась, казаки, вынужденные выбирать между голодной смертью и усердным трудом на колхоз, все-таки выбрали последнее. В конце концов, голод был частым гостем в российских селах и в царское время, но люди как-то жили, приспосабливались, как будто так и должно было быть и таков был законный порядок вещей.
– Да, было времечко… да прошло, – сказал он задумчиво.
– Нешто сейчас все наладилось?
– Не сказать, что наладилось. Да где нынче легко? Но, говорят, скоро и в нашем районе машинно-тракторную станцию откроют.
– Обещанного три года ждут, – усмехнулся Елисей.
Алексей уехал, и для Степана потекли однообразные дни: шахта, землянка, огород, нежные объятия Марии по ночам. Но одно все-таки изменилось в нем: он вдруг стал молчалив и отвечал всем неохотно, на рудниках был медлителен и даже получил досадный выговор. Встреча с земляком – совершенно против воли Степана – всколыхнула в нем неотступные, отчаянные думы, такие думы, на которые он никогда бы не решился прежде. Общаясь с молодым и бойким Алексеем, он не мог не ощутить дыхание жестоких перемен, их свежей порывистой силы, их неразгаданного смысла.
Степан вдруг осознал, как он был ничтожен и насколько не способен был оценивать время и законы, по которым оно существовало. Все сметавшая на своем пути большевистская власть что-то строила, созидала, порой на костях людей, а порой во имя этих самых людей, и невозможно было вместить в себя одновременно и справедливость, и несправедливость происходящего.
Как бы он хотел не только сомневаться, а вот так просто радоваться, как Алексей, видеть только счастливое в завтрашнем дне. Все бы отдал за эту легкость и легковерие! Но ведь он был еще столь молод, и постепенно желание это, разрастаясь в нем, внушило ему, что и он мог бы, как Алексей, жить так, как хотел бы он, а не так, как наказали ему родители.
Однажды вечером, когда они курили махорку на завалинке, прячась от летних косившихся лучей солнца в вечерней прохладной тени сарая, он решился сказать отцу о своих сомнениях. Серые тучи, сливавшиеся с полупрозрачными и легкими облаками, стягивали небо клочками и клочьями, золотой диск прожигал их, опаляя края и осеняя бескрайние полузеленые-полужелтые от сухости луга за избами и землянками. Там, докуда не доставали солнечные раскидистые струны, дома стояли в совершенной тени и казались чисто-черными в этой игре темного и светлого. А где гуляло солнце, оно слепило глаза, заставляя щуриться и ниже опускать голову.
– Ведь построят же они машинно-тракторную станцию в Степановке, – сказал Степан. – Рудники поднимают, какую технику закупили. Американцев привезли. Стало быть, что-то делается, не все грабят народ.
– О-о-о! Сладко слушать, да горько кушать, – сказал не без ехидства Елисей.
– Что ж, ты не веришь? А я так думаю: все будет.
– Будет – не будет, это мы еще посмотрим. А что в колхозе жизни быть не может казаку, это ты и без меня знаешь. Не веришь, так послушай, что на руднике говорят: на станции в Челябинске сколько видели крестьян – вагоны, целые поезда с семьями. Спрашивали их – говорят, кого с Кавказа везут, кого с Владимирской, Рязанской областей. И кого везут-то? Разве же кулаков? Руки все намозоленные, натруженные, черные от въевшейся грязи, как у нас, – сказав это, он развернул темные от труда ладони с грубой кожей и потряс ими перед лицом так, чтобы было видно сыну. Степан опустил глаза. Он прекрасно помнил эти рассказы, от которых кровь стыла в жилах. – Одежда на них бедная, в заплатах. Так вот сказывают. Это все твоя большевистская власть.
– Сроду не моя! – огрызнулся Степан.
– Пошто тогда заступаешься?
– Я не заступаюсь… Я только говорю, не все так просто, не все так, как видится. Что-то они и делают, что-то и разрушают.
– Деревню разрушают! – закричал Елисей, не выдержав. Вмиг к лицу его хлынула алая краска так стремительно, и он весь затрясся от мелкой дрожи, но не привстал с бревна. Самокрутная сигаретка особенно резко тряслась, стиснутая между пальцами. Он пришел в такое бешенство, потому что не ожидал от сына столь дерзких и, как ему казалось, безрассудных, глупых речей. Неужели Степан не понимал столь очевидных вещей? – Деревню! Вся Русь – деревня! Разве этого мало тебе?
Степан опять потупил взор, не ожидав такой резкой вспышки ярости в отце.
– Ежели деревню разрушают, то пошто Алексей другое сказывает? – упрямо пробормотал он.
– Что?! Что он сказывает?!
– Я же говорю, не померли с голоду они, знать, не того добивались. А если трактора привезут, так и все по-другому будет. Кто живет неграмотным, как мы, видеть ничего не хочет, тому и не ясно ничего. Я начал работать в шахте, так и вижу, какой толк от этой техники. Это же совсем другая жизнь будет. Мы же кузнецы, нам ли не за технику быть?
Елисей, казалось, немного успокоился и, занятый тем, что поднес к губам самокрутку и вдохнул в себя ее дым, слушал его внимательно. Седая короткая борода скрывала пол-лица, особенно выражение губ, оттого не давала понять, о чем он думает. Вдруг он усмехнулся и бросил на сына такой пронзительный взгляд, как будто он наконец постиг умысел Степана, скрываемый им за множеством чудных и излишних слов:
– Ты, знать, в деревню собрался?
– А ты бы не хотел?
– Ха! Чтоб нас арестовали? Раскулачили? Расстреляли? Нет, сын, спасибо, не хочу.
Довод этот был убийственным: на него возразить Степану было нечего. Он, довод этот, являлся всегда внезапно, как удар топора по затылку, в сокровенных мечтах его и помыслах и разрушал самую вероятность счастья и возвращения домой. Страх за себя, сына, жену, семью был сильнее всего, и он, подобно кислоте, разъедал насквозь только зарождавшиеся в нем рассуждения о том, чтобы уехать в Степановку. А все-таки он, разозлившись, сам не зная почему, ответил отцу довольно грубо:
– Ты просто вбил себе в голову, что в колхоз не вступишь, вот и все! А нет никакой опасности, никого не раскулачивали у нас в деревне, и нас бы не тронули.
Он тут же встал и хотел было уйти, предчувствуя новую вспышку гнева в отце. Елисей и правда вскочил с бревна и, маленький, трясущийся, весь седой, стал кричать, сжимая кулак с дрожавшей в нем самокруткой:
– Что?! Да как ты смеешь?! Сопляк!
Он стал ругаться, как умел, потому что не употреблял бранных слов, но Степан ушел в землянку и не стал слушать отца. Старик все трясся и кипятился. Но он утих довольно быстро, потому что Елисей был от природы добродушным казаком, не обижавшим ни жену, ни детей, и только в редкие минуты праведного гнева он способен был на крик. А потом, когда ссора эта забылась, он поверил, что ссора иссякла, и суть ссоры тоже, и он доказал сыну, что они не двинутся более с места, разве только дальше, в другие рудники и на другие стройки.
Как многого он еще не знал, сколь много новых веяний не чувствовал старческим нюхом, отуманенным дымом самокруток и предрассудков.