К книге
Золотые жилыЧасть вторая. Глава четырнадцатая
55%
Часть вторая. Глава четырнадцатая
16

1934 год

Мутный утренний туман обволакивал золото-ржаные поля, пока конь нес всадника по бесконечно ровной и прямой дороге, настолько прямой, словно кто-то расчертил ее громадной рукой по четкой линии – сквозь бескрайнюю, полную гулящего ветра степь. Эти бойкие порывы ветра разгоняли влагу, развеивали туман, и постепенно воздух прояснялся. Всадник видел, как колыхались ржаные колосья-кони, как склоняли зернистые головы к земле, надрываясь от порывов тяжелого ветра. С полями перемежались луга для покоса, залитые малиновым цветом иван-чая, который, казалось, готов был целое поле заполонить собой, вытеснив другие травы. Все, о чем можно было мечтать на этой земле, было совершено: был создан колхоз, была создана и оснащена машинно-тракторная станция.

Небесная лазурь высилась над землей, пока ее не пронзили бесчисленные облака, словно то были перья-лучи, следы от проплывших по небосводу бессчетных летучих кораблей. И пусть многие покинули родной Кизляк – почти тысяча человек из трех тысяч, – колхоз работал, хоть и первые три года жили впроголодь: казаки успели забить скот, особенно тягловый, самые зажиточные разбежались, и остались бедняки и середняки, которым приходилось работать то на волах, то на коровах, то и вовсе самим тягать плуги и сеялки. Но и это время выстояли казаки; и вот теперь, когда была создана МТС, стало не столь важно, что население убыло и что тягловый скот забили и не до конца восстановили его численность. Трактор делал свою работу так бойко, что поистине – всякий признавал это – для района наступили иные времена.

Всадник, задумчивый, противоестественно тонкий, словно вытянувшийся враз худой подросток, чуть клонился к коню, чтобы ветер не так рьяно задувал в глаза. На ровном и правильном лице его усталые иссера-зеленые глаза будто проникали сквозь бескрайнюю степь, сквозь горизонт событий; он был так увлечен своими мыслями, в нем происходила такая напряженная работа ума, что он потерял счет времени и не понял, как прибыл в Кизляк. Это был Семен Новиков.

Он почти не изменился за последние несколько лет; казалось, он совершенно не хотел стареть и поправляться, хотя в действительности он все делал для того, чтобы выглядеть плотнее, старше, упитаннее. Только черные усы, которые он отпустил, меняли его внешность, и все же всякий, кто увидел бы его спустя годы разлуки, вспомнил и узнал бы его мгновенно.

Меж тем поселок, напротив, изменился. После бабьего бунта, последующих арестов и приговоров, а особенно после того, как пошел неправильный, злонамеренный слух о массовом раскулачивании, казаки разбежались. Они собрали семьи, скарб, скотину и уехали навсегда из родных краев, бросив дома, избы, хозяйство, обширные богатые земли. Не было в селе его товарища Ивана Ильина и его семейства, не было Ермолиных: ни Авдея с сыновьями, ни Михаила с детьми Павла. Пустые пыльные глазницы брошенных изб, которые то и дело встречались в улицах, неподвижно и темно смотрели на Семена, будто в чем-то упрекая его. Бедняки в тот год быстро переехали в оставленные богатые дома, завладели всем, что осталось после беглецов, – инвентарем, порой даже амбарами с излишками зерна, и теперь самые бедные избы, оставленные ими, косились, кренились, ветшали, пригибались к земле. В доме Павла Ермолина теперь жил Сашка Иванов с молодой женой и детьми.

В ту зиму, когда Агафья отказалась бросать свою семью и уехала вместе с матерью и братом в ссылку, Семен, изнывая от тоски и мук совести, – он не мог избавиться от липкого ощущения, что был причастен к несправедливому раскулачиванию Павла Ермолина, – взял отпуск и отправился искать их. В Пласте он, пользуясь положением, без труда нашел данные о том, куда их распределили, узнал, что их отправили не в Сибирь, а в Миасс на лесоповал. Но далее начали происходить диковинные события: в Миасском ОГПУ Семен выяснил, что Ермолиных отправили не прямо в место ссылки, как должны были, а в ОГПУ Златоуста для дальнейшего распределения.

Тогда ему пришлось отправиться в Златоуст, а уже там след Ермолиных совершенно исчез: произошла какая-то ошибка, и никаких документов, бумаг, записей он не сумел вытребовать у сотрудников ОГПУ. Они винили во всем своих сослуживцев из Миасса и возвращали Семена обратно, говоря, что, скорее всего, ошибка была именно там. Но вскоре непродолжительный отпуск подошел к концу, и у Новикова не было ни одной зацепки, куда направиться, где искать возлюбленную. Он решил вернуться домой в Пласт и уже оттуда вести переписку с органами, но и переписка эта ни к чему не привела. Казалось, они исчезли, растворились, словно их никогда и не было; в прошлые времена сказали бы, что они ушли к старообрядцам, коих много уехало на Урал еще несколько веков назад, и укрылись в их селениях. Но в их дни даже старообрядческие деревни подвергались коллективизации, поэтому провалиться сквозь землю было никак нельзя. Однако каким-то чудным образом у Ермолиных получилось это сделать. Неужто они погибли? Всей семьей? Пали от рук разбойников? Голода? Холода? Болезней? Страшные мысли порой приходили в голову Новикову.

Опустел Кизляк, опустело в душе у Семена, будто после разорения разбойников, но все-таки он возвращался время от времени на родную выть – к старушке-матери. В остальное же время он отдавался работе с головой, стараясь сдерживать, как мог, Козловского, кого он уже несколько лет подозревал в учинении провокаций. Но доказательств его прямой вины в неправомерных раскулачиваниях и в порождении недостоверных слухов у него не было, поэтому Семен вынужден был выжидать, покуда шапка на воре загорится сама. Но вот что было странно: в глубине души он все еще надеялся, что ошибся насчет сослуживца. Быть может, тот просто запутался и недобросовестно выполнял свою работу, но делал это не намеренно и не со зла? Могло ли быть такое? Он всех старался судить по себе и оттого всем находил оправдание.

Когда Новиков подъезжал к родной избушке, расположенной на берегу полноводной реки, неподалеку от холма с белой часовней, где по-прежнему шли службы и крестили детей, солнце поднялось выше и стало жечь спину. По поселку изредка разносился многоголосый заливистый крик давно проснувшихся петухов. Во дворе цепной слепой пес, смоляной, как воронье крыло, лишь единожды пролаял, выйдя из будки и встречая хозяина, запах которого он узнал мгновенно, а затем успокоился и, позвякивая цепью, ушел обратно в будку. Семен завел коня во двор, а затем в стойло, где пустовало место белобокой Маньки – она с мая паслась с другими коровами в поле. Когда конь напился, Семен выпустил его через зады в широкое, сочно-изумрудное поле, расстилавшееся за картофельным.

Закрыв вертушку ворот с задов, Семен прошел к крыльцу, потрепал Черныша за ухо, а затем загромыхали двери в сенях: то мать наконец услышала посторонние звуки во дворах и уже шла к нему. Она появилась на крыльце в ситцевом залатанном халате, с платком на голове.

– Здравствуй, мама.

И хотя он часто наведывался в Кизляк и привозил матери городские гостинцы и пряники, мать всякий раз крепко обнимала его – будто в последний раз. И то чувство, что она хотела ему передать, сжимая сына, было подчас невыносимо – она словно вкладывала в это объятие все одиночество безрадостной и бесприютной старости: единственный сын у матери жил вдали от нее, в городе. Необратимая индустриализация преображала все: малочисленный город вытягивал крестьян и казаков из деревень, чтобы напитать людской силой заводы и государственный аппарат. Неизбежная и непреодолимая историческая сила прогресса меняла привычный уклад жизни миллионов людей по всей стране, и Новиковы не стали исключением.

Отоспавшись после долгой дороги, Семен встал к обеду: мать напекла пироги в большой русской печи, и нестерпимый запах свежей выпечки, который пробудил его, разнесся по всей избе и по всему двору. Изба Новиковых была маленькой, для чего-то оставались в ней полати, которые Семен давно предлагал разобрать: детей у него не предвиделось, стало быть, можно было освободить место, дать матери больше простора, но Авдотья Никитична отнекивалась, потому что с ее маленьким ростом ей было везде хорошо, даже в низкой избе, которую она содержала, несмотря на обветшание и ссыхающуюся краску пола, окон, внешних стен, в безукоризненной чистоте. На оконцах висели шторки и подшторки, иконки были все протерты и ровно стояли на маленькой полочке в углу комнаты, под ними висели подшторки с кружевной отделкой. Белыми были и наволочки на подушках, а кружевные накидки, навешанные на подушки, сияли чистотой.

Семен, усаживаясь за стол к пирогам, невольно бросил странный, косой взгляд на иконы, и Авдотья Никитична не удержалась, спросила:

– Так не молишься, сынок?

Он покачал головой, и она цокнула разочарованно языком в ответ.

Мать никогда не заискивала перед ним, имея характер если не упрямый, то упорный и несгибаемый; от того, во что она верила, она не отреклась бы никогда, даже под пытками, как и все деревенские старики, но сына удручало и порой раздражало ее желание убедить его вернуться в лоно церкви. О каком православии могла идти речь, когда он был уже давно даже не комсомольцем, а членом партии? Вместе с тем Авдотья Никитична была человеком доброты исключительной, настоящим праведником, и Семен не мог не восхищаться простотой и прямотой ее нрава. «Хорошо, что советская власть не пыталась переделать верующих стариков», – думал про себя он.

В Кизляке часовня сохранила свое значение и существование, потому что после церковного раскола 1927 года их священник не стал примыкать к иосифлянам. Раскол случился, когда митрополит Сергий, ставший впоследствии главой Русской православной церкви, пошел на компромисс с советской властью, дабы сохранить в стране православие, а митрополит Иосиф делать это отказался. Иосиф не желал признавать советскую власть и платить налоги с церковных доходов. К последнему примкнуло огромное количество священно-служителей, на которых потом начались обширные гонения. Этот раскол привел к массовому закрытию церквей, руководимых раскольниками, вплоть до того, что в некоторых районах страны отпевать покойников и крестить детей люди были вынуждены у странствующих священников, представителей так называемой катакомбной церкви.

– Что же делать, – сказал Семен. – Все течет, все меняется.

– Не боишься ты за свою душу грешную? Уж сколько я молюсь за тебя, за спасение твое. Страшно мне за тебя.

Семен молча ел пироги и будто не слышал мать. А она сидела напротив него за столом, чуть прикрывая глаза от слепящего солнца, пробивающегося через окно, спиной к которому сидел сын.

– А ты знаешь, какие новости у нас? – вспомнила вдруг Авдотья. Он по-прежнему молчал, и мать продолжила: – Ермолин приезжал в Кизляк.

– Михаил? – спросил Семен, отложив пирог и прямо взглянув на мать.

– Нет, не он. Брат его. Старший.

Семен замер, ему показалось, что все внутри него заледенело от напряжения, так гулко стало стучать в ушах сердце, до того гулко, что казалось, его барабанная дробь разорвет перепонки.

– Как это «старший»? Неужто сам Павел Ермолин? Стало быть, жив он?

– Он самый. Жив, – сказала она протяжно. – Здравствует.

– Один приезжал? Когда?

– Да вот на днях, дня два назад, наверное.

– Что же он делал здесь?

– Знать, искал своих. Но ведь все разъехались! Из тех, с кем они водились, остались только старики Карповы – он к ним заехал. Вызнал, наверное, где теперь Михаил с семьей обитает.

Семен закрыл глаза. Карповы! Уж как они ненавидели Новикова за его деятельность в ОГПУ, а ныне в НКВД, к которому ОГПУ было присоединено, за то, что в их глазах он олицетворял советскую власть, противную им всем. Их дети бросили землю и разъехались по разным краям, а они, упрямцы, отказались уезжать с ними. Получалось, что теперь он никак не мог к ним явиться с расспросами! Это было бы совершенно бессмысленно: побоятся, не скажут ничего, да и будут из вредности молчать.

– И что, раскрыли они ему, куда Михаил уехал?

Михаил и семья его, вероятно, сменили фамилию, оттого Семену в свое время не удалось установить, куда они переехали. Все следы, ведшие его к ненаглядной Агафье, будто нарочно, словно по всеобщему сговору, путались и стирались.

– Видать, сказали, раз он недолго у них был, куда-то поехал сразу.

– На чем он приезжал?

– На телеге, с одной лошадью.

Авдотья не могла не знать, какое значение имели ее слова для сына; она могла бы промолчать, могла бы скрыть такие тревожные и будоражащие вести, но она отчего-то не хотела молчать, хотя и считала дело это гиблым и любовь Семена к красавице Агафье – бессмысленной. Ей казалось, что он мог давно забыть ее и полюбить другую, создать семью, привезти ей внуков, а вместо этого Агафья словно вырвала из сердца сына жизнь, отравила его своим дурманом, и мать в самых далеких закоулках своей души не могла не винить ее в этом.

– Мама, – послышался глухой голос Семена, который в этот момент уставился взглядом куда-то далеко, в противоположное окно горницы, видневшееся сквозь дверной проем, в окне этом волновалась тонкая березка. Лицо его стало так темно, словно было присыпано угольной пылью, что казалось, вся жизнь его теперь была заключена в этом мгновении. – Сходи к Карповым. Узнай, куда они отправили его.

– Что ты, Семен! – воскликнула мать, разводя руками. – Да ведь это было несколько дней назад, тебе уж не угнаться за ним.

– Угнаться не угнаться, а ежели Михаила Ермолина найду, то и Павла найду, из-под земли в этот раз достану.

– А ежели это будет далеко? Нешто и тогда поедешь? И в Сибирь?

– Поеду, куда я денусь.

Семен чувствовал, что внутри него все взбунтовалось против его же собственного бессилия, против того, как он легко когда-то отпустил Агафью, уверенный, что непременно найдет ее в ближайшие дни после разлуки, а затем после первого же поражения совсем отступился от поиска. В те годы он совершил столько ошибок, и уж теперь, когда все так повернулось и удача сама окропила его своей дымчатой радугой, он не отступится, он не остановится ни перед чем. И если кто-то воспротивится, если кто-то помешает ему, он не знал, что совершит с таким человеком.

– Не могу я, Семен.

– Почему?

– О счастье твоем пекусь. Не принесет тебе добра эта Агафья. И потом, Карповы и меня невзлюбили, никогда не здороваются в улице, и уж я знаю наверное, проклятья шлют тебе да и мне на голову. Уж ежели встречу в улице, так заговоры-молитвы читаю, чтобы не сглазили. На себя-то мне все равно, а вот ты-то…

– Мама, нет никаких заговоров, нет никаких проклятий… Я тебя прошу, сходи к ним… Тебе они скажут правду… Ведь если я приду, то мне, верно, ничего и не скажут, да еще пошлют не в том направлении. Напугаются.

Авдотья долго смотрела на него, а затем покачала отрицательно головой:

– Забудь, Семен, забудь. Мало ли девок на свете? В одном Кизляке сколько красивых, молодых! А к Карповым не пойду я. Грешно это. И не проси. Хоть что ты со мной делай!

Семен молчал и не сводил теперь с матери глаз, но она была непреклонна и так горячилась, будто он на смерть посылал ее. Выражение совершенного упрямства сковало ее лицо, и казалось, не существовало сил, которые могли бы достучаться до нее. Что же ей стоило? Что ей стоило… когда жизнь его рушилась, когда выжимали из сердца весь сок, когда болезненные и жгучие воспоминания высушивали душу до треска… уже во второй раз. Он не мог забыть Агафью, как ни пытался, как ни хотел, она вытеснила всех женщин, сделав всю уральскую землю бесплодной и бесплотной в его глазах. Казалось, он готов был убить за нее, за правду о ней, но как заставить родную мать делать то, что она делать не желала? От собственного бессилия он склонился к столу и спрятал голову в локтях, не плача, не надрываясь в судорогах, но до того он стал жалок в этот миг, что был похож на худое беззащитное дитя, неспособное что-либо противопоставить жестокости и бессердечию взрослых.

Авдотья, не желая спорить с ним и не в силах видеть его таким удрученным, ушла в горницу отдыхать. Но она только вздыхала и ворочалась; сон не шел. Мучительно долго тянулись минуты напряженного ожидания.

Наконец Семен не выдержал силы собственного чувства и пошел во двор искать, в чем помочь старой матери. Ему хотелось деятельности, забвения, физического изнеможения. Он таскал на коромысле воду из колодца, что был в самом конце длинной улицы, изредка встречаясь с односельчанами, некоторые из которых, как и всегда, косо и зло поглядывали на него, а затем рубил дрова на заднем дворе – на осень – и укладывал их ровными рядами в сарай. Со взъерошенными густыми волосами и потный от жара, он зашел в низкую избу. Тупое отчаяние сковывало мысли, и все казалось бесцветным, омертвелым, даже край избы, золотящийся на радостном солнце, врывающемся в дом. Как продолжить жить, думать, существовать, работать, если он потеряет ее во второй раз? Как он мог так спокойно принять ответ матери, почему не продолжал умолять ее? Нет, он все вынесет, со всем смирится. Не впервой! Горькая ухмылка скользнула по губам, прикрытым черными усами.

Странное дело: матери нигде не было. Он и не заметил, как она выскользнула из избы. Должно быть, была где-то в огороде, поливала грядки. Да, надо пойти помочь ей. Семен подошел к окну поближе, чтобы оглядеть весь огород, но Авдотьи там не было. Яблони качались на степном ветру, шелестя листьями и крохотными тугими зелеными яблочками, изнывали от жары огурцы и лук. В летней шелестящей и наполненной редким пением птиц тишине трехцветная кошка спрыгнула со стула, мягко подкралась к Семену и стала тереться о его ноги. Вдруг он услышал топот в сенях, шум отворяющихся дверей, и в комнату вошла сама Авдотья. Она глянула на него так пронзительно, а затем опустила глаза, словно была виновата в чем-то. Семен в напряжении ждал, что она скажет: что теперь могло случиться? Она вновь подняла на него грустный взор, и Семен внезапно увидел, как глубоко были изрезаны морщинами отекающие от старости веки. Как мать постарела! Как он мог требовать от нее чего-либо? Разве был в праве?

– Была я у Карповых. В Слюдянку… уехали Михаил с семьей. Ежели Павел еще у них, то ты нагонишь его.

– Мама! – только и смог выдохнуть Семен, а затем подошел к ней и молча стиснул ее в своих объятьях. Эта молчаливая упертая женщина, сжалившись над безутешным сыном, против собственной воли все-таки сходила во двор к недругам и поговорила с ними. На что могла пойти женщина ради единственного сына!

Уже очень скоро, когда солнце чуть покачнулось и начало спадать с самого пика небосвода, когда летняя жара стала рассеяннее и мягче, Семен скакал на отдохнувшем коне прочь из Кизляка – в сторону небольшой Слюдянки, самый короткий путь к которой пролегал через березовые рощи и пахотные поля к югу от его родного поселка, по дороге, что теперь была отчего-то почти забыта. Семену пришлось путем неимоверного сосредоточения памяти и наблюдательности восстановить этот путь, временами выбирая направление почти наощупь, словно он был ведом чьей-то рукой.

Как пряно пахли бесконечные, богатейшие поля дикой клубники, как дурманили голову малиновые цветы иван-чая и чабрец, каким вкрадчивым шелестом окутывали путника кудрявые березы, как пели зяблики, и какие незабываемые любовные песни пели соловьи, как свистели флейтами иволги и маленькие дрозды-белобровики, как резвились лошади и жеребята поодаль от встречающихся деревень, как весело гудели на кромке горизонта трактора и комбайны, как журчала под мостом кристально чистая, омывавшая большие камни узкая река. Каждая мимолетная подробность дня впечатывается глубоко в память, когда ты вот-вот овладеешь безмерным счастьем, – так каждый миг, каждый звук, каждый блик впечатывался в душу Семена на этом пути.

Однако в Слюдянке Семена ждало разочарование: он не нашел ни Михаила с семьей, ни Павла Ермолина. Тем не менее Карповы не солгали. Они действительно полагали, что именно в это село уехали казаки. То же подтвердили и сельчане: они рассказали ему, что Ермолины жили в их деревне на съемной хате, но спустя год уехали, не поведав о том, куда направляются. Судя по всему, боясь преследования ОГПУ, они старались замести следы и скрыться подальше от глаз тех, кто знал их. Это было и досадно, и смешно Новикову, потому что он знал точно, что никто не преследовал казаков, покинувших Кизляк. К счастью, кто-то из местных жителей видел Ермолиных в Степановке, но уже под другой фамилией. Туда-то и отправился Павел. Стало быть, туда же нужно было ехать и Семену.

Но конь устал после изнурительной дороги, и Семен вынужден был просить колхозников напоить коня, а сам пока решил осмотреться, поговорил с жителями. Оказалось, что они, как и колхозники Степановки, пока работали без техники: очередь на оснащение МТС была большой, невозможно было так быстро поставить технику во все районы Советского Союза. Сама МТС уже была создана, как раз в 1934 году, и в нее даже поставили тракторы и другие машины, но их пока было не так много, и МТС обслуживала пока три самые крупные деревни – ни Слюдянка, ни Степановка в их число не входили. Оттого труд местных крестьян был тяжелым, но – что поразило Семена – они не роптали, ждали, что через год-другой трактора придут к ним. И уж это было наверное, теперь в том ни у кого не было сомнений: так быстро преображалась действительность деревни.

– Сельский клуб у вас работает? – спросил он у седобородого старика, бывшего когда-то здесь пастухом. Он сидел на доске, перекинутой с одного широкого пня на другой, опершись подбородком на деревянную палку-посох, отдыхая от зноя. Несмотря на длинную бороду и плохо стриженные седые волосы, окаймлявшие лицо как шапка, черты его были открыты и не утратили мужественности и какой-то даже молодости, свежести. Поразительно бодр был и ум, и память его.

– А то как же, не без этого.

– Ходит молодежь?

– Ходит, а то же.

– Что там делают?

– Да там на гармони играют… музыку, танцы… спектакли даже ставят.

– Сами?

– Конечно.

– А что, в школу-то детей родители отпустили?

– А то. Как построили четырехлетку, так все дети ходят. Но их отпускают не в начале сентября, а попозже, когда уже весь урожай с полей снимут. Родителям надо работать, на кого младших оставлять? Ежели кому есть с кем оставить, у кого бабки есть, те могут себе позволить и в сентябре детей отпустить.

– Ясно, – сказал Семен. – А что же… в семилетнюю отправляете?

Семилетняя школа была в районном центре, в нескольких километрах от Слюдянки, и те, кто закончил четыре класса, имел право продолжить обучение в семилетней – если готов был выдержать ежедневный пеший путь туда и обратно.

– Отправляем. А то как же. Но мало кто ходит туда. Это же надо выдюжить – пешком. Это хорошо вот сейчас, летом, погода хорошая, тепло. А зимой каково? Метель не метель, снега насыплет в полях по самую шею, и ползи, сам не знаю как. А еще хуже не зима, а весенний паводок, когда водой заливает все пути и дороги. Да и обувь не у всех детей есть подходящая. Здесь школа в улице, так и добежать можно в шерстяных носках, не далеко. Многие так делают. Потом сушат в школе, а запасную пару носков надевают. А поди ж ты несколько километров перебеги в носках.

Слушая это, Семен не переставал поражаться бедности края. Здесь и спали люди на соломе, не имели постельного белья. Кизляк был поселком совсем другого уклада. И одновременно пробуждалось в нем изумление: как это получалось, что еще час назад все мысли его были сосредоточены на Агафье, на скором воссоединении с ней, а сейчас вдруг всеобъемлющие думы эти были вытеснены другими, более будничными, житейскими, лишенными романтизма. Однако позвольте, тут же говорил он себе, разве не было романтизма в том, чтобы думать о своем крае, о своем многострадальном народе, лелеять мечты о том, что настанет день, когда вслед за голодом исчезнут и бедность, и нищета?

Русь двигалась к этому, двигалась быстро, опережающими темпами, но все дело было в том, что сама Русь была настолько необъятна – вместе со всеми своими дружескими республиками, – что не могла добиться совершенной механизации деревни за два года. Но она этого добьется, все это знали, все понимали, и уж многие, кто сомневался еще в 1930 году, теперь либо совсем молчали, либо поддерживали советскую власть и технический прогресс. В этом году Советский Союз вышел на такой уровень производства сельскохозяйственной техники, что свел импорт к нулю. Теперь страна будет поднимать колхозы своими силами.

Да, в Новикове умещался и Семен деятельный, и Семен-романтик, поэтому он мог думать теперь о машинно-тракторных станциях, мог разговаривать с жителями и расспрашивать об их жизни. А главное, он знал: Семен деятельный в нем преобладал. Человек нового времени и эпохи не мог быть другим, он не мог не впитать в себя тот непостижимый дух силы, единения и сплоченности, что руководил страной и двигал людей на свершения в эти тяжелые, но столь захватывающие годы.

Стремительная новь, справедливая почти ко всем, но к кому-то подчас и, напротив, совсем несправедливая, несправедливо жестокая или несправедливо мягкая, сметала все на своем пути и несла советский народ, по его воле или против нее, в направлении, которое он заслужил исторически, заслужил потом, кровью и бесчисленными лишениями, когда во всеобщем хаосе и разрозненности он все-таки поддержал революцию и выстоял под гнетом алчных интервентов и белых банд, – несла его в направлении всеобщего равенства…

Спустя час Семен выехал из Слюдянки по направлению к Степановке.

Небо медленно затягивалось кучевыми облаками, отсекавшими половину лазурной глади и словно съедавшими горячее солнце, лучи которого теперь лишь изредка прожигали белый пух серебристых туч, и когда они вот так прожигали их, казалось, то было ликование самой природы, ее неизбывной нерукотворной красы, которая никак не желала сдаваться и уступать, – победа ее над непогодой, грустью, беспомощностью и коварством жизни. И в эти же минуты солнце орошало степи своим янтарем, и они золотились, так резко противопоставляя себя хмурым завесам неба.

Но постепенно, чем дольше ехал Семен, тем более серость, ранняя для нескончаемого летнего дня, вместе с душными влажными каплями разливалась в густом воздухе. Окружавшие его поля и изредка встречающиеся, клонящиеся книзу от порывов ветра березы и липы – все, казалось, полнилось тревожным предчувствием обрушения шумного дождя и грозы. Дышать было тяжело от рьяных ударов ветра.

Наконец Семен прибыл в Степановку, деревню, заслоненную густым бором с каменными пещерами от буйных ветров степи. Здесь было всего около сорока домов, но он еще в поле встретил колхозников и выведал у них, в каком дворе жили приезжие, оказалось, что и выбирать не приходилось: всего одна семья поселилась в деревне за последние несколько лет.

Семену указали на небольшой, но довольно новый дом, который Ермолины выкупили у одной женщины, решившей после смерти мужа выйти из колхоза и уехать со старшей дочерью прочь из Степановки – в поисках лучшей жизни. Он внимательно вглядывался в окна избы: там не чувствовалось никакого движения, никакой жизни, или, быть может, ему только так казалось? Затем взгляд его метнулся за забор, на огород, где были вырыты ровные грядки с морковью, свеклой, репой, луком, где спели яблоки, вишня, малина. Все было ухожено, только прополото не везде тщательно – там, где не было грядок, углы зарастали крапивой, одуванчиками и лопухами. Семен привязал коня к забору, а сам решил зайти в дом.

Открыв осторожно ворота, Новиков вошел во двор, увидел бесхозную телегу, стайки, из которых доносилось кудахтанье, увидел гусей, вышедших во двор из огорода. Большая собака, обросшая, с перепутанными и слипшимися лохмами, грозно залаяла и стала отчаянно бросаться на него, но цепь останавливала ее. Семен вздрогнул от этого страшного лая и звона цепи. Тут же раздался шум в сенях: кто-то шел встречать его.

Человек этот долго возился, пока наконец не вышел на крыльцо: то была старушка в выцветшем халате, с платком на голове, подвязанным спереди. Семен долго вглядывался в знакомое лицо, пока наконец не узнал ее.

– Кто это? – послышался глухой и испуганный голос.

– Это… я.

– Кто?

– Семен Новиков. Помните меня, тетя Еня?

Да, это была она! Мать Павла и Михаила, как же она изменилась! Как просто и бедно была одета, на ногах одни калоши на голые ноги, грязный старый халат вместо когда-то сияющих белизной рубах и плотных длинных юбок. Лицо ее так похудело, что все было испещрено сухими нитями морщин на смуглой коже. Толстыми тугими пальцами она поправила платок и сказала, как бы глядя сквозь Семена – будто не видя его:

– Не помню такого.

Семен замешкался, не зная, как объяснить. Говорила ли Ермолина-мать правду? Так ли плохо стало у нее с памятью? Раз так, что он должен был сказать ей о себе? Неизвестно, как бы Новиков ответил ей, как бы вышел из столь странного положения, если бы в сенях не раздался новый шум и на крыльцо не вышла коренастая, ширококостная женщина с высоко убранными русыми волосами. На ней была хоть и потрепанная, но чистая белая рубаха, темно-синяя юбка. То была Татьяна, курносая, красивая, такая же стройная и статная, как и прежде. Лишь только лицо ее постарело, покрылось тонкими морщинами, особенно заметными, когда она улыбалась или, как сейчас, хмурилась. Одной рукой эта когда-то безнадежно бесплодная женщина держала хорошенького грудного ребенка четырех-пяти месяцев, который с удивлением смотрел на незнакомца. Из-за спины ее выглядывали еще двое маленьких детей с пухлыми щеками и большими голубыми глазами: мальчик и девочка.

– Здравствуй, Татьяна, – сказал Семен. Голос его дрогнул от волнения. Стало быть, в доме находились только женщины, мужчины были в поле.

Она несколько мгновений смотрела на него, прежде чем узнала. Не узнать Семена было никак нельзя. Тут же она изменилась в лице: брови ее сдвинулись, а губы плотно сжались.

– Здравствуй, здравствуй, Семен. Зачем пожаловал?

– Я ищу Павла Ермолина. Хотел поговорить с ним.

– Кто это? – воскликнула снова Еня.

– Мама, идите в дом! – прикрикнула на нее довольно грубо Татьяна.

– Иду-иду, – стала смиренно ворчать старушка, руками нащупывая путь обратно в дом. – Кто пожаловал, никак не пойму. Ничего ведь не говорят!

– А с чего это ты у нас его ищешь? – спросила Татьяна. – Ведь тебе известно, где он. Раскулачили его. Разве не ты этим делом заведовал?

– Татьяна, ты же знаешь, что я ищу не Павла.

– А кого?

– Агафью!

Татьяна сильнее сжала губы и сузила глаза.

– И что?

– Я узнал, что он у вас. Он искал вас. Так ли это? Я просто хочу знать, где он.

– Я не могу тебе сказать этого.

– Скажи хотя бы, где они теперь обитают?

– Не могу.

Семен готов был ударить себя в лоб от отчаяния. Эта женщина все еще злилась на него или же боялась его – он не знал, – оттого не хотела ничего говорить. Что же было делать? Что?

– Если боишься сказать мне, так давай я дождусь возвращения с поля всех мужчин.

– Это было бы вернее, – сухо ответила Татьяна.

– Где Авдей? Тоже в поле?

Татьяна недовольно и так по-особенному глубоко вздохнула. Казалось, она хотела, чтобы он думал, что ей неприятно разговаривать с ним, а на деле сама хотела поведать ему как можно больше, потому что она не чувствовала в нем врага.

– Не стало его уж два года как. Потеряли мы с этими переездами и моих родителей. Братовья Михаила разбежались – кто куда. Нет больше Ермолиных. Забудьте таких. Всех советская власть повыгоняла с богатых казацких земель. Вот теперь здесь, в малоземелье… на колхоз трудимся, ничего себе не зарабатываем. Так вы и тут нашли, нигде от вас спасения нет.

Семен пристально смотрел на нее, но не отвечал. Он не хотел оправдываться, не хотел объяснять, что приехал не как сотрудник НКВД. Татьяна и без того понимала это, но не хотела признать, казалось, ей хотелось терзать его, чтоб он платил теперь за их мытарства, которые они все-таки добровольно приняли на себя.

– Жили-были казаки, – продолжила Татьяна со злостью, желая как можно больнее ранить Новикова. – Ели сладки пироги. А теперь советска власть, не наелся – и вылазь! – на этих словах она показала ему кукиш.

Он поморщился:

– Ладно. Я буду ждать за воротами. Придет Михаил, буду с ним говорить.

– Он очень поздно вернется. Сейчас лето, сам знаешь.

– Значит, я буду ждать допоздна.

Татьяна взглянула на свинцом завешенное небо, которое с каждой минутой становилось все темнее. Семен, не дожидаясь, что она еще ответит ему, вышел за ворота. Он был раздражен, однако надо было терпеть – во имя Агафьи надо было терпеть.

Тихие капли начали срываться с небес и окроплять землю. Семен почувствовал, как влажные струи стали попадать ему на шею, мочить рубаху. Он подошел к коню, снял кожух и накинул на плечи. Пыльная дорога, пыльные его сапоги, даже конь, и тот весь в пыли, – все стало мокнуть и омываться дождем. Семен закрыл глаза, напряженно соображая: сколько он еще так простоит? Отправиться в поля искать Михаила? Ищи ветра в поле! Вдруг он вспомнил про забор, прикрытый скатом, быстро подвел к нему коня и сам спрятался под ним, упершись головой в шею коня. Лишь бы дождь не понесло ветром косыми струями прямо на них!

В этот момент послышался шум во дворе: кто-то вышел вновь из дома, а затем открыл ворота. Высунулась Татьяна, она держала платок высоко над головой, прикрываясь от дождя. Что-то в выражении лица ее изменилось: оно было более не злым, не сердитым, была в нем даже тень какой-то странной материнской жалости.

– Семен, – позвала она.

Новиков встрепенулся и сделал было шаг ей навстречу.

– Ты точно не от органов приехал?

– Конечно нет! Да и что вам предъявить?

– Так для Агафьи, значит?

– Конечно!

– Поклянись.

– Я не верующий.

– Все одно.

– Клянусь всем, что во мне есть.

Татьяна открыла было рот, но замолчала, внимательно глядя на Семена, на его большие округлившиеся глаза, подернутые тенью какого-то неистовства и одновременно отчаяния. Она еще колебалась: страх был силен в ней, не хотелось подвести брата мужа. А все-таки, решила она, Семен говорил правду, это чувствовалось во всем.

– Я сама ничего не скажу тебе. Пусть все расскажет Павел. Он только отбыл… с полчаса, наверное. Езжай отсюда на север, глядишь, нагонишь. Он все же на телеге, а ты верхом.

– Татьяна, спасибо! Спасибо тебе! Век не забуду!

– Ну гляди же. Бог с тобой. – Дрожащей рукой, тут же намокшей от дождя, она перекрестила его в воздухе.

Семен в порыве схватил ее за эту руку и сжал по-товарищески, вызвав полуулыбку на красивом лице Татьяны. Он и не догадывался, какую битву в этот день выдержала эта маленькая решительная женщина.

Вскочив на коня, он помахал ей рукой, ускакал вдаль, пронзая стену серебряного шумного ливня, который теперь заволок деревню, поля, степи, дорогу. Изредка раздавались раскаты оглушительного тревожного грома, то небо делилось на части, которые в гневе сталкивались между собой.

Новиков поджимал плечи, чтобы вода не заливалась внутрь куртки, при том одновременно он весь горел и оттого не чувствовал ни холода, ни неприятной липкой влаги. Что ему были непогода, ливень, гром, когда он наконец найдет Агафью? И только один вопрос возгорался в нем, отравляя отраду от приближения к разгадке того, где была спрятана его возлюбленная: что имела в виду Татьяна, когда ответила, что Павел сам расскажет ему обо всем. Что мог поведать он? Что не решалась сказать она? Что могло случиться с Агафьей?

Дорога быстро покрылась длинными лужами, земля, напитанная влагой, стала и вязкой, и скользкой. Конь тяжело бежал по дороге, разметая звонкие брызги. Дождь слабел, едва шуршал, слабо ударяя по урожаю и лужам. Вот вдали показалась телега. Семен приближался к ней, от волнения задыхаясь, но вдруг в памяти его пронеслись сцены допроса Ермолина, как тот избегал смотреть на Новикова, считая его врагом казаков. Ослепляющая мысль озарила его: Павел ничего ему не скажет! Это долгое преследование, поиск – все было тщетно. Подъехав ближе, он увидел худую девочку лет тринадцати, прятавшуюся от ливня под овчиной; она боязливо посмотрела на него, не узнавая. Семен совсем забыл о ней и только теперь вдруг понял, что для этого-то Ермолин и вернулся в родной Кизляк: он приехал за дочерью. Это была Нюра, неузнаваемая, вытянувшаяся и подурневшая! Огромные глаза горели на лице исключительно правильной формы, но как же ей не шла эта излишняя костлявость.

Обогнав телегу, он стал кричать Павлу, чтоб тот остановил лошадь. Ермолин тоже изменился до неузнаваемости: был сед, но коротко постригся, сбрил бороду, и только колючая щетина напоминала о том, что когда-то он был бородат. Хоть и постарев, Павел весь казался каким-то чистеньким и обновленным, на ногах его были добротные сапоги, из-под ватника виднелась добротная рубашка. Старый изношенный ватник и потрепанную фуражку, которые теперь были мокрыми, казалось, он надел намеренно, чтобы не бросаться никому в глаза в столь долгом пути. Даже лошадь и та была молодой, вероятно, купленной уже на новом месте.

В голове Семена вдруг пронеслась мысль, что так и должно было быть, ведь Ермолина отнесли всего лишь к третьей категории раскулаченных, их отправили в ссылку в пределах области, направили на работы, но они не были как-то притеснены, их не направили в спецпоселения, а стало быть, они имели право вновь встать на ноги и свободно перемещаться по стране. К первым двум категориям раскулаченных относили тех, кто не только проявил себя как мироед и ростовщик, но кто участвовал в терроре против советской власти, убивал уполномоченных, жег хаты колхозников. Последних расстреливали или отправляли в лагеря, а семьи, если только в них были трудоспособные мужчины, высылали в дальние регионы страны в спецпоселения. При этом детей до десяти лет разрешали оставлять у родственников. Но даже в Сибири, Казахстане, Узбекистане или в Карелии статус «спецпоселения», или, позже, «трудового поселения», с семей могли снять через несколько лет добросовестного труда. Вот только возвращаться обратно в родные деревни не разрешалось: в стране шла скрытая Гражданская война, и такие перемещения людей, чьи отцы совсем недавно участвовали в преступлениях против советской власти, не способствовали внутреннему миру и порядку, ведь даже в спецпоселениях время от времени вспыхивали восстания, не говоря уже о стихийных крестьянских и казацких бунтах по всему Советскому Союзу.

Ермолину же вменяли только использование «рабской силы», поэтому он не относился к категориям кулаков – бунтарей и преступников.

Павел потянул поводья и остановил телегу, остановил коня и Семен. Они долго смотрели друг на друга: один – медленно узнавая, другой – пытаясь понять, как заговорить с тем, кого когда-то не смог отвести от раскулачивания. Когда Ермолин узнал Новикова, лицо его налилось пунцовой краской, глаза чуть сузились.

– Арестовывать будешь? – спросил наконец Павел. Он думал о своем, тягостном, неразрешимом, и встреча с Новиковым была настолько не к месту, что он едва сдерживал раздражение.

– Нет, Павел Авдеевич. Сами знаете, что нет. Была б возможность, и в тридцатом году смягчил бы наказание.

Павел фыркнул. Он многое мог сказать, много злых слов у него было приготовлено и для Козловского, и для Новикова: как он ненавидел когда-то этих большевиков! Но все же произнести теперь ничего из этого он не смел. Молчать – было всего вернее.

– Что тебе надобно, Семен? Я дочь везу. Не задерживай, ежели нечего сказать, путь нам и без того долгий предстоит.

Дождь теперь совсем не капал, и Нюра, услышав, что говорили про нее, выглянула боязливо из-под овчины.

– Я хотел бы узнать про вашу вторую дочь, про Агафью. Как она? Как мне ее найти? Где вы теперь живете?

Павел смотрел на него долго и пронзительно, казалось, напряженно соображая, стоит ли выдавать свое местоположение или молчать, опасаясь, вероятнее всего, вооруженного сотрудника НКВД. А затем усмехнулся:

– Почему ты об Агафье спрашиваешь? Разве ты не женат еще? Уж сколько лет прошло!

Семен ничего не отвечал. В напряжении буравили они друг друга взглядами. Но все же через несколько минут Новиков сказал:

– Просто скажите мне, где она и… все ли с ней в порядке. Я прошу вас.

Павел хмуро опустил взгляд, упершись глазами куда-то в сырую землю.

– Неужто погибла? – спросил Семен, и леденящий туман стал колоть в висках. Ему показалось, что он верно угадал мысли Павла, и Агафья представилась ему умирающей от лихорадки по пути в поселение еще в 1930-м году.

– Нет! Замужем твоя Агафья, уж ребенок у нее.

Слова эти, как молния, громыхнули по сознанию Семена, и он впал в совершенный ступор, не будучи в силах осознать и принять столь дурную и одновременно столь естественную весть – событие, о котором он даже не думал, не предполагал возможным. И действительно, как за несколько лет Агафья могла не выйти замуж, засидеться в девках? Во имя чего? Что же ей оставалось делать, неужто ждать его до самой старости? Все это показалось Семену настолько очевидным, настолько умозрительным, насколько смехотворными его собственные надежды найти ее и жениться на ней; нелепой теперь представилась ему и его погоня за Ермолиным. Все это было отжито и пережито, и образ Агафьи, становившийся все более туманным с годами, – не был ли он лишь частью невозвратимого прошлого? Но как он мог, одурманенный собственными чувствами, совершенно забыть об этой возможности?

– За кого же… вышла она замуж?

Все что угодно ожидал услышать Семен, но ответ Павла еще более ошеломил его.

– За Гаврилу.

– Как же это? За брата своего?

– Ты знаешь не хуже меня, что он ей не брат. Авось забыл, как этот Козловский все вскрыл при нем? Так вот… все и сложилось. Порушить хотел семью, а сделал ее прочнее. Так-то оно всегда бывает.

Семен вдруг понял, что сам стал отводить коня, чтобы более не преграждать дорогу Павлу.

– И ребенок, – пробормотал он.

– Да, сын.

– А где же вы все-таки? Не в Сибири?

Павел рассмеялся:

– Под Миассом мы.

– Ясно. А что, все в порядке у вас? Может, чем помочь?

Павел ответил не сразу, опять раздумывая над чем-то.

– В порядке все у нас, – сказал он наконец. – На лесоповал мы не стали устраиваться, пошли на завод, там места были. Гаврилу там быстро заприметили, уж больно грамотный, стали повышать потихоньку… Уж начальник цеха.

– А Агафья? Дома с ребенком?

– Какой там! Почти не сидела. Окончила курсы, работает учителем в школе, уж больно почитаема там за свои старания.

«Надо думать! – пронеслось в голове у Семена. – Какая же она молодец… и ведь не подвела ни себя, ни мечты свои…»

Семен кивнул головой, и глаза его вдруг блеснули предательской влагой, но он сдержался. Он совсем было отвел коня, как вспомнил и сказал:

– Передайте ей… Что в Пласту остался ей верный товарищ – Семен Новиков. И уж если когда-нибудь… что-нибудь нужно будет… Не забуду…

Павел потупил взор, ему стало вдруг так грустно от тени былого безутешного чувства, что витала сейчас здесь, в дорожной теплой влаге. Он будто ощутил тяжесть разочарования от неотвратимого ускользания уже во второй раз любви, что пролегла в этом болезненно-худом человеке, который сочетал в себе внешность подростка и характер мужчины. Если еще несколько минут назад Павел испытал удовольствие, рассказывая Семену о замужестве дочери, то теперь он отбросил вдруг свою злость на него и понял, что все-таки уважал Новикова: он был хоть большевиком и чекистом, но все-таки человеком… человеком правдивым и искренним. Да и не Ермолину ли было уважать его, если и Гаврила, и Агафья – как горько было сознаваться в этом! – теперь были в комсомоле и стали убежденными коммунистами!

– Хорошо, Семен. Передам.

Телега медленно покатилась по разжиженной дороге, оставляя за собой след широкой колеи, и из-под овчины яркие, небесные глаза испуганной Нюры зорко глядели на Семена, пока он не развернулся и не поехал обратно, теперь уже в сторону Кизляка. Нет, он ошибся, Нюра не подурнела, она была маленькой копией Агафьи, стало быть, не могла подурнеть. Упустил он свое счастье, упустил. Эх, не так надо было искать Ермолиных. Каждое село, каждый город надо было прочесать в поисках. Но что об этом было думать? Какая польза была от таких мыслей? После драки кулаками не машут. Это было верно. Теперь оставалось только смириться, отрезать от себя прошлое, забыть и жить и действовать.

Но никакие уговоры рассудка не помогали и не затягивали зияющую пропасть внутри. Чернели поля, темнели далекие облака, подсвеченные снизу косыми огненными лучами разлившегося по степи пожара – то солнце закатывалось на запад, и это радостное сияние действовало так раздражающе и тягостно теперь, когда все надежды Семена рухнули.

Но потом вдруг он подумал не о себе, а подумал о Павле и Нюре, и новый, страшный вопрос поразил его: почему они не взяли с собой Филиппка? В телеге ехала одна Нюра! Неужто ребенок не пережил той злосчастной лихорадки? Что случилось с малышом? И он, хотя и косвенно, мог быть в том повинен, и Агафья, быть может, никогда не простит ему этого…

Безмолвное солнце, уходя, постепенно затягивало небо черной пеленой, будто уводя лазурь за собой. О жизнь! Что ты, как не извечный поиск ответов и вместе с тем извечное пребывание в неизвестности – обо всех и обо всем?

Предыдущая главаГлава 16 из 29Следующая глава