То, о чем Демид умолчал сегодня в родительском доме, случилось почти сразу после его возвращения к Ольге и детям.
Но предшествовали этому минуты восхитительного откровения, которые пока еще отодвигали его от темной истины, кружа напрасно голову: лишь только он увидел жену, которая вышла из горницы в комнату – в юбке и белой рубахе, молодая, цветущая, с узкими бедрами, как у девицы, но с высокой налитой грудью, как у женщины, с черными бровями, словно начерченными изящной кистью мастера, окаймлявшими зеленые раскосые глаза-омуты, хранившие, казалось, столько секретов, – как застыл, потрясенный.
В разлуке образ ее размывался и представлялся будничным, уставшим, неюным, с неприятным двойным подбородком, с тонкими нитями складок на лбу и на шее, отчего-то воображение рисовало ее старше, чем она была на самом деле. А ведь Ольга была еще так молода! Она была и свежа, и маняще красива, смуглая кожа ее шеи, плеч, лица лоснилась от мягкости и упругости, и двойной подбородок был незаметен взгляду.
Демид умылся с дороги в маленьком алюминиевом рукомойнике, подвешенном на стену, а затем подошел к детям, поднял на руки шестилетнюю Зою и трехлетнего Колю, а они обвили маленькие ручки вокруг его широкой шеи. Он разговаривал с ними, то и дело расцеловывал обоих. Маленький Володя спал в люльке в единственной горнице этой низкой съемной избы, привыкший к шуму, потому что дверей не было, только занавеска отделяла его от мира взрослых, и Ольга, все же немного сонная, терпеливо ждала, пока Демид ласкал детей. Лишь только они слезли с рук и стали бегать по комнате, гоняться за котом, как он сделал несколько шагов к Ольге, сжал ее лицо в своих больших крепких ладонях и так пристально вгляделся в ее глаза, словно чего-то хотел добиться от нее, хотя на деле он это сделал потому, что хотел добиться правды от самого себя. И вот наконец эта правда пронзила его теперь, когда он вглядывался в ее зеленые, диковатые глаза, обрамленные темными густыми бровями. Да, она была ему дорога, она была словно частью его самого, внезапно понял Демид, и ему стало вдруг так дивно, что еще несколько дней, даже часов назад он готов был отказаться навсегда от нее… и от детей.
– Родная моя.
Он вдруг с такой силой обхватил ее руками и так горячо поцеловал, что Ольга ахнула от неожиданности. Дети тут же подбежали к ним и стали что-то говорить, перетягивая внимание взрослых на себя, как это они часто делали, ревнуя мать с отцом друг к другу. Демиду пришлось разжать объятия и опустить взор к Зое и Коле.
– Да уйдите, цыц! – прикрикнула на них Ольга.
– Ну что ты, Оленька! Я их столько не видел, – Демид стал слушать детей и отвечать на их вопросы, рассказывая о том, где так долго пропадал.
Тем временем Ольга прошла к небольшой печи и стала доставать с полок, навешенных сбоку от печи, посуду, чтобы почистить картофель.
– Знаешь, мы ведь картошку посадили недели две назад, – рассказывала она о том, как они жили, и в голосе ее вдруг послышалось чудное дребезжание, она будто – странное дело! – заискивала перед мужем. Неужто он стал ей чужим? Или она боялась его? – Твои братья приехали на конях, плуги привезли, помогали, они поле вскопали, а затем лунки копали, а мы с детьми сыпали картошку. Не знаю, что бы я делала без твоих братьев, наверное, ничего не посадила бы просто, и нам нечего было бы есть зимой.
Демид, чуть отвернувшись от Зои и Коли, бросил на нее пристальный взгляд.
– Ты уезжаешь, а мы остаемся, считай, все хозяйство на мне, огород, да еще дети. Когда мне поле пахать? Когда грядки садить? Но, ты знаешь, я не ропщу. – И опять что-то неестественное мерещилось Демиду в том, что рассказывала жена. Казалось, она имела на душе совсем другие слова, но произнести их не смела, оттого язык ее заплетался, и она говорила, не помня себя, и в то же самое время то и дело противоречила себе. – Зоя – умница, помощницей растет, с младшими возится, пока я в огороде. Только спина уже вся изнывает от лопаты. Не женское это дело, землю вскапывать и перекапывать. Скорее бы ты уже определился с местом жительства. – Говоря это, она уже начистила картофель, сложила его в небольшую кастрюлю, а затем стала подвязывать платок, сняла с крючка на входе свою телогрейку и набросила ее на плечи. Даже в грязной телогрейке она имела осанку барыни – держала спину прямо, пышную грудь высоко.
– Куда ты собралась?
– Как куда, – засмеялась, опять заискивая перед ним, Ольга. – За водой. Вода питьевая закончилась. Картошку надо же как-то сварить, чем тебя потчевать?
– Ольга, оставь, я сам схожу. Что ты, при мне еще будешь за водой ходить. Не вздумай. – Демид накинул на плечи свою телогрейку, месяц висевшую на входе и дожидавшуюся его, а затем ушел за водой, бросив в последний миг, прикрывая дверь, долгий, пронзительный, но ласковый взгляд на жену. Ходил он долго: сначала принес питьевую воду, а затем затопил баню и стал носить в нее воду. Странным казалось ему поведение Ольги: почему она так заискивала перед ним, словно была в чем-то виновата? Но в чем? Потратила деньги на что-то? Он оставлял ей столько, что и не могло хватить ни на что, кроме хлеба, спичек да керосина. Отчего тогда это беспокойное ощущение собственной вины, которое окутало жену, словно мрачное облако?
Между тем, пока он был занят делом, Ольга успела встретить и подоить корову, покормить скотину. Когда Демид закончил носить воду, уже готов был и ранний ужин, и Ольга накрыла на стол, нарезала хлеб, наложила большие картофелины, обмазанные сливочным маслом. Зоя и Коля тут же сели на лавку и загремели деревянными ложками, а Демид сел на лавку рядом с ними. В этот самый миг Ольга услышала слабый крик, который скоро перерос в требовательный ор, и побежала в горницу, за занавеску: там проснулся Володя – она вовремя успела, пока он не упал с кровати. Хотя она и подтыкала сына одеялом и подушками, а все-таки переживала за него и старалась не пропустить момент, когда он откроет глазки. Она вынесла Володю на руках и, сонного, приложила к большой груди. Демид опустил глаза.
Тут только, переводя глаза с жены на стол, на свои большие руки с огрубевшей кожей, в последний миг, словно зрительно запечатлев ее облик в уме, он заметил, как Ольга вымоталась, как чернели вдавленные в кожу круги под глазами: верно, хотела поспать с малышом, но он своим приездом отвлек ее, не дал. Женщинам всегда приходилось рано вставать: следить за поднимающимся тестом, кормить скотину, чистить стайки, готовить еду детям, доить корову, и Демид понимал, что им нужен послеобеденный отдых. Он быстро проглотил несколько картофелин, зажевал их хлебом, а затем вылез из-за стола и протянул руки к Володе, уже отлучившемуся от груди и внимательно смотрящему на Демида – человека, который казался ребенку незнакомцем.
– Пойди, Оля, поспи.
– А как же малый? Он теперь уж не уснет.
– Я с ним побуду, – сказав это, Демид невольно прильнул губами к почти лысой головке сына, прикрытой лишь редкими волосиками, поддавшись искушению жадно вдохнуть нежный младенческий запах. Володя обернулся и заглянул в лицо отцу, в глазах его блестело осторожное любопытство и даже изумление.
– Ладно, уговорил! – сказала улыбаясь Ольга и опять Демид поймал едва уловимую мольбу в ее взоре и в том, как были сложены черные брови и широко распахнуты глаза. – Посплю! И потом, Зоя и Коля сейчас тоже упадут, спать захотят.
Она едва смогла оторвать от него старших детей, с жаром прильнувших к отцу, и увести их в маленькую горницу, где стояли две узкие жестяные кровати, соединенные вместе. Обычно Ольга, изнеможенная после дня, полного труда и беспокойства за детей, которые почти всегда были предоставлены самим себе, падала на кровать и сразу проваливалась в густой тягучий сон вместе с Володей, а старшие дети долго ерзали вокруг нее, то ссорясь, то ругаясь, то веселясь, пока сами, заскучав, не засыпали.
В то время как в доме все отдыхали, Демид носил восьмимесячного сына на руках, опускал его на пол, чтобы он ползал и ходил вдоль лавки, стоявшей около стола, держась за нее пухлыми пальчиками. Вся одежда, что была на ребенке, была связана нежными руками Ольги: она и пряла, и вязала по ночам, уложив всех спать. Они во всем старались обходиться натуральным хозяйством, откладывая деньги на покупку собственного дома. Но одна, без мужской помощи, Ольга могла так мало: ухаживать за скотиной, готовить, работать в огороде, чинить и вязать одежду. Убиралась в низкой косящейся избе маленькая Зоя, она же следила за младшими детьми. Жизнь Ольги была тяжела, потому между ними было условлено, что, как только Демид возвращался, он давал ей часы отдыха, и, конечно же, в дни отпуска вся тяжелая работа ложилась на него.
Невзирая на усталость после дороги, он увидел грязную посуду и подумал, что тарелки и ложки засохнут, и Ольге потом тяжело будет отмывать их, потому он принялся сам мыть посуду в большом чане, подливая теплую воду из бидона, установленного на еще теплой печи. Маленький Володя ползал вокруг него, скучал, голосил, дергал его за штаны, затем отползал, находил игрушки из тряпочек, которые шила ему Ольга и даже маленькая рукодельница Зоя. А затем, утратив интерес к самодельным игрушкам, он облизывал две деревянные крашеные ложки, которые ему дали, чтобы он чесал ноющие десны, где вылезали первые зубы.
В мае солнце особенно медленно заходило, долго обливая улицы алым закатным теплом, но оно слабо проникало в крохотные окна, мрачные, рассыхающиеся, покрытые старой облупленной краской. Это была низкая и темная изба с давно небелеными стенами и скрипучими проседающими половицами, от которых исходил запах землистой сырости, мышей и гниения.
Довольно скоро из горницы донесся топот легких ножек, и тут же к свету керосиновой лампы, которую только успел зажечь Демид, подбежала черноголовая Зоя, и он подхватил ее на руки, она молча прижалась к его бритой утром, но уже колючей щеке. Вдруг случилось удивительное: восьмимесячный богатырь, ползающий на четвереньках, который не мог знать и любить отца, как он любил мать, потому что был слишком мал для столь длительных разлук и быстро забывал его, все же взревновал сестру к отцу, подполз к ним, встал на ноги и, ухватившись за штанины Демида, стал требовать, чтобы и его подняли на руки. Зоя с интересом взглянула вниз, а Демид, чуть склонившись, одной крепкой рукой подхватил и сына. Как же он мог все это бросить, думал в эти минуты Демид, играя и разговаривая с детьми, – как мог оставить этих крох?
Нет-нет, та соблазнительная, как дурман, страница жизни была окончательно перевернута: он вернется в Аргаш, но перестанет заходить к председателю, будет что есть мочи избегать встреч с искусительницей Настасьей. Он избавится от наваждения, ниспосланного на его душу, чтобы пытать его, он все преодолеет, потушит в себе искры разгоравшегося чувства, превозможет дурную страсть. Теперь это было точно.
Через полчаса Демид, наигравшись с детьми, открыл подпол, строго-настрого веля Зое смотреть за Володей, чтобы тот не свалился. Заметив, что в ведрах в сенях почти не осталось картофеля, свеклы, моркови, он и спустился в подпол. Там, среди старых проросших овощей, в дымке особенно вязкой, земляной, почти осязаемой сырости, дерущей носоглотку будто щеткой, он набрал в ведра самые годные клубни, поднял их одно за другим наверх. Лишь один раз он встревоженно крикнул Зое, когда та подошла к самому люку и стала глядеть на отца любопытными глазами под широкими, как у матери, бровями:
– Зоя? В чем дело? Где Володя? Следи, чтобы он не упал в подпол!
И тут-то и произошло то самое коварное, о чем он не решился поведать родителям, чтобы не обрушивать на их плечи тяжелый груз собственной неудавшейся жизни. Демид поднялся наверх и закрыл люк – опасность, казалось, миновала. Он еще не успел отнести ведра в сени и только присел на корточки, чтобы подхватить их, как Зоя вдруг спросила его, и этот по-детски наивный, прямолинейный, убийственный вопрос обдал Демида горячей волной беспамятства:
– Папа, а зачем дядя Кузьма к нам приходил и в подпол спускался с мамой?
Он вперил вдруг опустевший взгляд в маленькое личико дочери, не веря услышанному, но слова, какие, должно быть, всегда рождаются в уме в подобные моменты, машинально слетели с уст:
– Сосед Кузьма? Когда он приходил?
– Да он каждый день приходит.
– И что они с мамой делают?
– Они в подпол спускаются и люк за собой запирают.
В этот самый миг Зоя вспомнила, что мать велела ей молчать об этих посещениях, и смуглое личико девочки вспыхнуло от алой краски. Но было уже поздно: она сказала что-то злое, недоброе, что, вероятно, навредит чем-то матери, вот только она не знала чем и почему. Демид еще несколько минут сидел на корточках, застыв в положении, в котором он хотел подняться и отнести ведра в прохладные темные сени. Едкие, горькие мысли одна за другой скользили в сознании, сменяя друг друга. Ребенок мог что-то придумать, неправильно запомнить, неправильно рассказать, ошибиться. Но если Зоя что-то попутала, то что? Что в ее истории могло быть ошибкой, которая спасла бы Ольгу от его гнева, а их семейную жизнь – от разрушения?
– Они точно вдвоем спускались? – спросил Демид. – Может быть, он один спускался? Быть может, они не запирали люк?
– Нет, они всегда вдвоем и всегда закрывали люк. И мне еще страшно было, что он с ней что-то там сделает, я все время плакала, ползая за Володей и Колей. А потом так радовалась, когда мама все-таки вылезала оттуда живой.
Демид на несколько мгновений закрыл веки, сжимая их и стягивая брови, отчего весь лоб зашелся в тугих морщинах – как это бывает, когда лицо корчится от невыразимой муки: было невыносимо слышать столь живые подробности преступления Ольги. Но все-таки он встал, отнес ведра в сени, а затем, лишь только вошел обратно в низкую мрачно-желтую комнату, увидел белое облако – то Ольга в одной рубахе вышла из горницы. Волосы ее растрепались, и она распустила прическу, а теперь чесала волосы гребнем, чтобы заплести косу снова.
Казалось, она что-то почувствовала в зловещей тишине, разлитой в избе, и сон ее прервался; веки ее были тяжелы, припухли после сна, она стояла в неярком свете лампы и с напряженным испугом глядела на мужа. Невозможно было выразить словами, описать ту бездну, что сквозила в его взгляде; казалось, он только что узнал о трагической гибели кого-то из близких или узнал о том, что сам скоро умрет. Взгляд этот как будто говорил, что пути отступления нет, мир рухнул, началась война. Ольга почувствовала, что кто-то пырнул ее под сердце, словно ножом, вонзил его под самые ребра – такая острая боль полоснула изнутри. Он знал! Знал! Ей теперь не было спасения.
– Что случилось? – спросила она, стараясь спросить как можно ровнее, но голос ее дрогнул.
Демид не спеша подошел к умывальнику и стал мыть руки, испачканные в земле; вода журчала и едва капала, казалось, вечность пролегла между несколькими минутами. А затем, ни слова не говоря, не глядя на жену, Демид прошел в темные сени, и взбудораженная Ольга, трепеща от страха, последовала за ним. Там она вся сжалась от холода и тревоги и вдруг, в полумраке, показалась ему такой маленькой и несчастной, она будто ждала, что он ударит ее, – он, всегда спокойный, уравновешенный человек, он ударит ее! А Демид не мог даже кричать.
Они долго ругались, пререкались, сыпали неразумными обвинениями, потом Демид ушел в дом и зашел в горницу, в которой уже не спал Коля, но Ольга догнала его и снова стала ругаться и спорить. Из всего того, что они наговорили друг другу в беспамятстве, на всю жизнь Демиду запомнились только одни ее слова, одна ее фраза, засевшая где-то в глубине сердечных мышц, как кровь грязнящее воспаление, еще долго обжигавшее его гордость:
– Ну полюбила я Кузьму, полюбила, бес попутал! Что ты теперь со мной сделаешь, коли так, коли я сама себе не хозяйка?
Это был тот самый хмурый Кузьма, вдовец, человек с длинной разбойной смоляной бородой и жесткими черными волосами, похоронивший сначала трех малых детей – одного за другим, – а затем и жену после четвертых тяжелых родов, долго живший бобылем из-за врожденной угрюмости. Медвежий карий взгляд его под сдвинутыми бровями вселял в любого, кто заговаривал с ним, неуютное ощущение, словно Кузьма мог в любой момент напасть на человека и двинуть ему по челюсти мощным кулаком, если ответы собеседника придутся ему не по душе. Сельчане относились к нему настороженно, если не сказать прямо: они избегали его, и уж тем более избегали ссор и прямых столкновений с ним. И этому Кузьме быть мужем его нежной Ольге! Этим грубым рукам трогать ее бархатную кожу, сжимать ее пышное тело!
В тот вечер Ольга рыдала и всхлипывала, упав на кровать, на которой она не лежала, а согнулась и сидела как бы на четвереньках, отчего так некрасиво свисала большая грудь, словно она именно хотела быть для мужа отталкивающей, – пока шумные рыдания ее не перетекли в обессиленный вой. Спина ее качалась, руки дрожали от напряжения, кожа век побагровела от соленой влаги. Володя голосил из комнаты, напуганный ее рыданиями, а Зоя, почувствовавшая смысл происходящего какой-то недетской силой подсознания и наблюдательности, крепко удерживала его от того, чтобы ползти к матери, пока рыдать не начал и маленький Коля. Ольга рвала на себе распущенные длинные волосы, грозила перерезать себе жилы, и хотя вся она была страшна в этот час, обезумевшая от горя, дикая, растрепанная, как загнанный в угол зверь, Демид оставался непреклонен: что-то стальное внутри него натянулось единым нервом. Он отчего-то знал, что поступает правильно, и ее рыдания не действовали на него: Демид вдруг оказался не мягкотелым, коим по недальновидности Ольга его всегда считала, путая мягкотелость с исконным добросердечием мужа. Осознание этой ошибки явилось горьким откровением для нее.
Перед тем как уйти к родителям, Демид задержался в дверях горницы, бросив последний взгляд на Ольгу, словно сомнение стрельнуло по нервам. Губы его чуть шевельнулись, рождая беззвучные слова, но ни слова не сорвалось с уст, и он просто ушел. Тогда наконец Коля и Зоя решились и побежали к матери, Володя приполз вслед за ними, Зоя помогла младшему брату залезть на кровать. Ольга теперь лежала на спине и почти не издавала звуки. Глаза ее были широко распахнуты, веки алели, и багровые частые прожилки сосудов, казалось, кровоточили на белках очей. Несмотря на невыносимую боль, она нашла в себе силы обнять детей, которые, как котята, обступили ее со всех сторон, кто сбоку, а кто улегся на мягкий живот. Она обняла и приласкала их с небывалой нежностью, снова заплакав, на этот раз тихо, обессиленно, безнадежно, как плачет человек пред утром неумолимой казни. Так они и уснули, обнявшись вчетвером, не кормленные на ночь, – уснули вместе в последний раз.
Демид увидел их поздно вечером и, не став будить, лег спать на соседней койке. Тяжелый беспокойный сон затянул в свою холодную прорубь; в нетопленой избе стало совсем зябко к утру.
Но уже с первыми петухами и бликами ласкового солнца, скребущимися в низкие окна, он бесшумно встал с кровати, оделся, накинул кожаную куртку и фуражку и вышел из дома. В холодном майском воздухе разлился петушиный крик, доносившийся со всех дворов по очереди, и нестерпимый, ни на что не похожий запах ветвистой сирени, растущей перед окнами их избы, зачаровывал своей силой.
Вскоре Демид уехал верхом на коне в районный центр, где в местных органах ЗАГС он получил развод, подав заявление в одностороннем порядке. Революция упростила бракоразводный процесс донельзя: развод наступал сразу по заявлению одной из сторон. Институт семьи начнут укреплять, но случится это позже: 1936 год с ужесточением данной процедуры, когда развестись можно будет только через суд, еще не наступил.
С этими документами Демид отправился обратно в Климовку, где сначала накормил детей, затем напоил и накормил коня, запряг его в телегу, а затем одел Зою и Колю, усадил их на телегу, присыпанную для тепла и мягкости сеном, туго завернул Володю в свою телогрейку и, веля Зое крепко-накрепко держать малыша, отдал его ей в руки. Поднялся порывистый майский ветер и, словно противясь солнцу и надвигающемуся лету, задувал в горловины и рукава, леденя кожу.
И вот уже он сам уселся на телегу и взял поводья, легко хлестнул коня кнутом, и тот повез их навсегда прочь из родной зеленохолмой, широкой, раздольной Климовки. Демид увозил детей прочь от родной матери, которая, должно быть, лежала теперь на кровати не шевелясь, как живой мертвец. Напуганная Зоя изо всех сил отгоняла этот образ: болезненно бледная, желтолицая Ольга, неподвижная, молчаливая, неспособная более выдавливать слезы, словно она вся иссохла за ночь, и то, как безжизненно свисала с койки ее нежная гибкая рука!.. Но образ этот то и дело возвращался к ней, наполняя детскую душу странной глухотой, черной пропастью, которой невозможно было не подчиниться, как бы ни хотелось обратного, потому что она лишь дитя, несвободное и малое, не понимающее поступков взрослых и смысла их двузначных слов.
Вдруг вдали показалась темная фигура женщины в длинной юбке, она вышла из избы и пошла будто за телегой, а затем остановилась, кутаясь зябко в шаль. Зоя не могла видеть лица этой женщины, но она видела, что та вышла из их дома, а значит, это была мать. Володя возился и стонал, изо всех сил пытаясь освободиться от тугого пеленания отца, и у него это быстро получилось, руки его были свободны, и он лупил ими сестру, крепко его державшую. Но Зоя не замечала ударов брата и не слышала его крик, она видела только черную безликую тень родной и любимой матери на дороге, медленно и неумолимо уменьшавшуюся, пока та не сжалась в крошечную точку, растворившуюся в синеве тумана.
Как бы ни было Демиду жаль Ольгу – прекрасную, заботливую мать, – он почти сразу отогнал это чувство от себя. Нет, не лютому Кузьме воспитывать его детей! Он увезет их с собой и, коли надо будет, воспитает сам, один, если Настя не поддержит его, если откажется стать ему женой и матерью его чадам. Ох, Ольга, Оленька, сколько бед наворотила, да как раскурочила собственную жизнь! Тебя ли Демид не любил, тебя ли не лелеял, так зачем же отдалась в руки насильнику, от которого не увидишь ты ни слова доброго, ни ласки нежной? И вдруг ему нестерпима стала мысль о том, что он променяет теперь всю прежнюю жизнь на быт с чужой и незнакомой Настасьей, и он усомнился в своих чувствах к ней, мерцающих перед глазами, словно неясная дымка. Что же он натворил, как допустил такое? Как они допустили такое? Совершилось величайшее преступление: семья была разрушена.
Он пытался унять в себе боль, уязвленное самолюбие, но обида вновь и вновь разгоралась в нем, и поначалу самоуничижительные, а потом яростные мысли пленили волю: как могла беспечная Ольга променять его – сильного, стойкого, грамотного, насквозь советского человека – на угрюмого, темного, непросвещенного, злого Кузьму? Неужели он в чем-то уступал этому бобылю? Нет, этого быть не могло. Тут было что-то другое. Что за червоточина была в уме этой глупой женщины, давно не юной, матери троих детей, что пересилила в ней и любовь к нему, и любовь к детям? И почему червоточина эта так разрослась, заполонила ее гибкий ум? Как могла она не только сравнить его, Демида, с медведем Кузьмой, но и выбрать между ними двумя – черта Кузьму? Он пытался понять, пытался осознать, на расстоянии, разделяющем их своей степью, заглянуть в темный терем разума Ольги и представить себе, как она рассуждала, как чувствовала, чем руководствовалась… Но всякий раз безуспешно спотыкался: он ничего в ней не понимал. Ее поступок был столь безрассуден, нелогичен, неразумен, бессмыслен, что ничто не могло оправдать жену.
Так думал Демид, впиваясь невидящими глазами в извилистую изумрудную гладь холмов и лугов. Конь махал хвостом, отгоняя мух, позвякивали удила, когда он мотал большой доброй мордой и фыркал. Демид остановил телегу у отчего дома, чтобы проститься с родителями и все-таки сообщить им горькие вести. Но дома оказались только Ирина и Авдотья – остальные были в поле. Мать с невесткой, пораженные, не верили Демиду и все добивались от него, чтобы он признался, что он воротится к Ольге, а он упрямо мотал головой. И вот все-таки Авдотья очнулась и побежала в дом за хлебом и салом для детей в дорогу, принесла в небольшом бидоне молоко.
– Зоя, наливай в чашку и давай Володе глотками пить. Если что, вот марлечку макай в молоко, пусть сосет. Демид, как же ты в такой дальний путь, а перекусить детям не взял? Боже мой, что же делается? Уж маленького бы оставил хоть нам. Молчу-молчу, не смотри так на меня…
Конь снова тронулся, и деревня стала медленно уплывать из вида, они проезжали последние дома, вот показалась широкая деревянная часовня, где теперь устроили сельский клуб, а за ней пробегали поминальные кресты, как грядки, рассаженные в удлиненной низине за церковью, обвитой низкими кустарниками с дальнего дремучего края. Зоя подняла глаза к небу и поразилась, такими она еще никогда не видела облака: все они, сначала широкие, ребристые, а затем сужающиеся, утекали в одну точку на самом горизонте, где была родная, милая сердцу Климовка. В чистом поле ветер неистовствовал, свистел в ушах, больно ударял в нос, отчего перехватывало дыхание, особенно у детей; в такие моменты Коля и Зоя пугались, а маленький Володя отчаянно плакал, и брат с сестрой никак не могли его унять. Но он терял силы от нескончаемого крика, а мерный стук колес убаюкивал его, пока наконец он не уснул на руках у Зои.
Вдали за лесами и чащами, за рыхлыми хребтами лучилась кристальная Юрюзань и вырастали из земли незыблемые отвесные скалы, которые станут рубежом, навсегда отрезающим всю прежнюю жизнь.